355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уолдо Фрэнк » Смерть и рождение Дэвида Маркэнда » Текст книги (страница 25)
Смерть и рождение Дэвида Маркэнда
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:38

Текст книги "Смерть и рождение Дэвида Маркэнда"


Автор книги: Уолдо Фрэнк


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

– Мемфис, Мемфис! – кричит проводник. Локомотив пронзительно взывает к ночи, но ночь не отвечает. Ритм колес сбивается, ослабевает. Поезд, которому быстрота бега не давала погрузиться в безмолвную ночь, теперь, замедляя свое движение, опускается в самую глубину и там останавливается неподвижно. Мемфис безмолвен.

Проводник стучит в дверь и потом открывает ее, обращаясь к паре, сидящей в потемках:

– Прошу простить, сэр. Это Мемфис. Мы здесь простоим целый час.

– Час? – спрашивает Тед. – Почему час?

– Да, мэм. Поезд Цинциннати – Индианаполис – Сент-Луис запаздывает. Нам придется ждать тут целый час.

Тед зажигает свет и берет в руки свой несессер.

– Можете приготовить постели, – говорит она.

Маркэнд смотрит на часы. Пять минут двенадцатого.

– Я немного пройдусь – ведь еще целый час.

– Не забудь вернуться. – Тед устало улыбается.

Маркэнд прошел через станцию торопливо, словно стремясь выбраться из заколдованного круга поезда – из круга непреложного движения, которое было уделом поезда и реки. Потом он остановился.

Улица круто поднималась кверху, тьма огибала уличные фонари у мрачных стен и надвигалась снова. На небе не было звезд. Мемфис лежал на дне черного провала. Но он был неподвижен, а Маркэнду этого лишь и хотелось. Он пошел по улице вверх, повернулся, чтобы взглянуть на железнодорожное полотно, смутно ощутил дыхание реки; пошел дальше. Чем выше взбирался он, тем глубже, казалось, погружался в черный провал. Он услышал над собой шаги и в свете газового фонаря увидел человека, с лицом, черным, как ночь, и белыми глазами. Человек свернул в поперечную улицу и скрылся; когда он исчез, выросла тень его, огромный черный росчерк. Маркэнд остановился; он был один. Дома поднимались к поперечной улице, которая шла горизонтально, и от этого Маркэнду показалось, что он стоит у ворот. Вдруг ему стало страшно. – Этот город – в аду... – Адская ненависть пропитывала тени, пылала в газовых фонарях, отдавалась в постукиванье шагов. Позади осталась река, ведущая к Югу. Может быть, Мемфис – ворота ада, и он на пути в ад... он и Теодора? По-прежнему он стоял лицом к вершине улицы; он захотел повернуться к реке, но боялся... он заставил себя повернуться. Что-то, казалось ему, должно спуститься сверху по этой улице ада и ударить его в спину; но он овладел собой и готов был принять удар, откуда бы ни шел он. И в этот миг, глядя вниз, где чернота реки мешалась с чернотой железной дороги, он увидел Тед, в полотняном костюме, ожидавшую его возвращения. Потом он увидел месяцы жизни с Тед... осень, зиму, весну в Чикаго...

Он жил в уютной комнате, которую нашла для него Тед, неподалеку от ее дома на Северной стороне. Окружение было немецкое, burgerlich, и ому это нравилось. Аккуратные деревья заглядывали в гостиные, уставленные майоликовыми вазами, этажерками с безделушками и диванчиками в полотняных чехлах; чуть дальше, на Кларк-стрит, был погребок, Bierkeller, где он часто сидел, потягивая густое темное пиво и слушая тяжеловесную музыку. По большую часть дня он проводил дома, перед каминной решеткой, прилежно читая книги, которые приносила ему Тед. Романы Джорджа Мура, Мередита, Гарди, Бальзака, Флобера, Тургенева, Толстого, Бурже, Анатоля Франса ("Прежде всего тебе надо отказаться от мысли, что романы – несерьезное чтение. В романах бывает или вздор, или величайшая истина"), Бергсона, над которым он засыпал, Уильяма Джеймса, казавшегося ему очень скучным, потому что он с большим искусством и красноречием рассуждал о вопросах, в которых ничего не смыслил, Джона Дьюи, которого он не понимал, но к которому испытывал уважение. Книги по психоанализу, которые очаровали его, хотя ему трудно было бы сказать, верит ли он в то, что в них написано. Труды по средневековой культуре и сравнительной истории религий, которые вызвали в нем нежное воспоминание об Элен... далекой Элен. Саймондса – о Ренессансе. Пьесы Шоу, которому он не доверял, и другого ирландца, по имени Синг, который ему очень понравился. "В Америке нет великих романистов", сказала она ему, но принесла "Алую букву" и "Сестру Керри" некоего Драйзера, по словам Тед, "ценного как журналист, но не как художник". Бесхитростная повесть заставила Маркэнда проявить самостоятельность; он захотел достать еще Драйзера и наткнулся на "Спрута" и "Мак Тига" Норриса. Он подружился с владельцем книжной лавки на Дивижн-стрит, молодым евреем в очках со стеклами толщиной в полдюйма, и в пиджаке, осыпанном на плечах перхотью; по его совету он прочел "Экономическое толкование Конституции США" Бирда и другие критические сочинения об американской действительности. Еврей продал ему том статей Маркса и Энгельса, познакомил его с Достоевским и уговорил перечитать "Дон-Кихота".

Были поздние мартовские сумерки. Тед вошла и стала греть руки у камина. Она казалась утомленной, как всегда перед встречей со своим любовником. Сегодня выдался особенно трудный день. Завтрак в Комитете друзей Школы нового мира и задача выудить у болтливых дам обещание собрать двадцать тысяч долларов до наступления лета. Эмили Болтон произнесла вдохновенную речь, но Тед так ушла в мысли о том, сколько можно получить с каждой дамы, что услышала лишь последние фразы. "Старый мир объят войной, – говорила Эмили, – и уничтожает сам себя. Но новый мир не будет рожден без нашего сознательного и разумного участия. Если мы будем плыть по течению, то и нас втянет в водоворот старого мира, а возможно, и в войну. В этот час мирового кризиса мы должны трудиться, чтоб доказать свою верность идеалам Америки. Мы должны пересоздать человеческую жизнь, чтоб старый мир сменился новым. А пересоздание жизни зависит от перевоспитания – от созидательного воспитания наших детей. Вот в чем символ веры и сущность методов нашей школы". Хорошая речь. Потом Тед поспешила в Музей искусств, чтоб встретиться с Дэном Докерти... Милый Дэн; теперь, когда с любовью было покончено, она испытывала к нему теплое чувство. Он повел ее в какую-то трущобу на Южной стороне, где поэт Мигель Ларрах лежал больной в холодной грязной комнате. Она была уверена, что у него сифилис, и все время, пока они сидели там, боялась дышать. На обратном пути она выбросила в мусорную урну перчатку, которой касалась рука поэта. Чай у тетки ее мужа, Стефании Ленк, обворожительной старушки, от которой до сих пор пахнет мылом и кислой капустой, несмотря на ее жемчуг (самый крупный в Чикаго). Но на Лейтона там напало собственническое настроение (он часто был ему подвержен), и он все испортил. "Поедем к Брайду, – сказал он, там есть несколько новых цорновских гравюр". – "Не могу. У меня свидание". – "Где?" Она не сумела сразу солгать и не сказала ничего. "Ну-ну, ладно! рассмеялся он. – Я ведь не спрашиваю с кем. Я просто хотел подвезти тебя в автомобиле". – "Я хочу пройтись пешком", – отвечала она. И шла пешком не меньше мили под сырым мартовским ветром, который нес ей в глаза весь сор и пыль Чикаго. Потом она взяла такси. Вверх по Кларк-стрит... Бетховен, Гете, Шиллер... Клейст-стрит наконец. И вот она отогревает руки, отогревает тело и душу возле человека, который ни разу не сказал, что любит ее, который сейчас, пока она стоит у огня, сидит, заложив ногу на ногу, и моргает, словно только что проснулся.

Ее руки едва успели согреться, но уже вся комната, тяжелая мягкая мебель и тахта в алькове пропитались желанием. Скоро он возьмет ее, если только она захочет... – О, возьми меня и уведи от меня самой, из мучительного мира моей воли и моей одежды, уведи на миг, чудесно наполненный жизнью, чтобы дать мне силы вернуться в свой мир и вытерпеть в нем еще один день. – Но что она дала взамен? Почему она сама не знает этого? Она знала по крайней мере, почему с такой горячностью взялась за его "воспитание", – это ей казалось единственным путем к нему. Жалкий путь; но она будет бороться, пока верный путь не откроется ей. Теперь хотя ее рука уже лежит на его голове, ощущая жесткость коротко остриженных волос, – ей нужно было сосредоточиться на мысли, что она ведет его, прежде чем забыться и, разрушив свою волю, любимую и ненавистную, дать ему вести себя.

– Ну, милый, что же ты читал сегодня?

– "Манифест Коммунистической партии".

– Кто написал это? – Она отдернула руку от его волос, словно его слова причинили ей боль.

– Маркс и Энгельс.

– Почему ты вдруг стал читать это? Где ты это достал?

Маркэнд взял ее за руку и потянул к себе.

– Что случилось, Тед? Почему ты так взволнована?

– Оставь меня в покое. Ты думаешь, я не вижу, что с тобой происходит в течение всей зимы? Читаешь тайком эту социалистическую журналистику и в глубине души убежден, что она серьезнее тех книг, что я тебе даю. Ну, так я скажу тебе, что ты ошибаешься. Если кому-нибудь не хватает серьезности, мой милый, то это именно твоим разгребателям грязи и сторонникам политической революции, которые нудно доказывают, что черное есть черное, и так же нудно пророчествуют, что белое будет белым.

– Тед! – Он привлек ее совсем близко и увидел, что она плачет. – Я согласен с тобой, Тед. В этих политических писаниях очень мало глубины.

– Дэвид, как ты не можешь понять? Ведь все дело в том, что должна быть пересоздана, заново сотворена человеческая природа. А это могут сделать только люди творчества – художники, ученые.

– Да-да, я понимаю.

– К чему доказывать, что Чарльз Мэрфи, и Тамманихолл, и "Стандарт ойл" являются злом, когда они только выражают жадность американского народа? И к чему предлагать панацеи, которые все равно не встретят отклика в душе этого народа? Они только приведут к созданию новых Таммани-холлов и новых монополий под другими названиями.

Маркэнд кивнул в задумчивости; глаза Тед просияли (она переходила от слез к смеху легко, как ребенок).

– Только одно может спасти мир, – сказала она и посмотрела на своего любовника, точно в этих словах содержался намек на что-то ее глубоко личное. – Воспитание.

– Не волнуйся, – сказал он, не понимая ее.

– Но Дэвид! – Она вскочила. – Я имею право волноваться. Я очень рада, что ты прочел все эти манифесты. Теперь мне легче сказать то, что я должна сказать тебе. Дэви, вся наша беда в том, что мы не по-настоящему близки. Нам нужно какое-нибудь дело, которое бы сблизило нас. Что-нибудь, во что мы бы оба верили. – Она рассказала ему о Школе нового мира. Почему бы им не поехать туда вдвоем на год, чтобы поработать там? Практически поработать над тем воспитанием, в котором заключена надежда на спасение мира. Она говорила так горячо, точно речь шла о ее собственном спасении.

Маркэнд выслушал ее и, как обычно, не дал определенного ответа. Больше они об этом не говорили. Но по мере того, как весна пробиралась сквозь холодный сумрак города, росла усталость Тед. По-прежнему она приходила каждый день, хотя бы на один час, и, отдавая ему свое тело, искала в экстазе освобождение от той неутолимой жажды, которая была ее волей, чтобы как-нибудь просуществовать до завтра. Но ей нужно было освобождение более полное. А так как более полного она не находила, возникала угроза, что вскоре того, что есть, будет слишком мало. Теперь он уже не мог дать ей настоящего утешения. Ибо ее воля, потеряв уверенность в том, что она руководит "воспитанием" любовника, напоминала о себе все чаще и чаще. Даже в минуты любовных ласк, когда воля должна спать, она мешала ей отдать себя всю, нарушала сладостную гармонию их тел. Усталость Тед росла.

Однажды в майский полдень Эмили Болтон, только что возвратившись из поездки по Калифорнии, навестила Теодору.

– Я совершенно выдохлась! – Взметнув складки своего платья, она рухнула на диван Тед. – И никаких перспектив отдыха. Черт знает что, у меня уже на июль расписаны лекции. А потом мне просто необходимо заехать в школу. Я не была месяцев шесть, и там все, наверно, спит тихим сном. А я сама нуждаюсь в тихом сне.

Вдруг, неожиданно для самой себя, Тед услыхала свой голос: они... Тед и Маркэнд... поедут на год работать в школе, предложила она. Эмили вскочила с дивана и схватила молодую женщину в объятия.

– Тед! Это просто замечательно! Деточка, моя дорогая деточка! Я бы давно вас об этом попросила, если б осмелилась. Вы ведь прирожденный администратор. Уж у вас школа пойдет. И потом, вы знаете все мои идеи лучше, чем я сама!.. Да я уже отдохнула! Подумать только: вы сами займетесь школой. Я чувствую такой прилив сил, что, кажется, сумею собрать достаточно денег, чтоб обеспечить школу навсегда.

Маркэнд возвращался домой по Рэш-стрит и Кларк-стрит. Ему казалось, что газетчики сегодня кричат громче обычного. Весенний день был тревожен. Может быть, лихорадка европейской войны подкралась ближе? Может быть, убийство – лучший исход для тревоги мира, который в майский день не умеет любить. Имена военных деятелей, о которых каждый день кричали газетные строчки, для Маркэнда не значили ничего. Как это возможно? Англичане заняли три линии окопов близ Армантьера и потеряли сто тысяч человек; семьсот пятьдесят тысяч русских взято в плен немцами. Что может это значить? Нет меры, которой можно было бы изморить происходящее в мире. В "Трибюн" ему как-то попалась яростная статья, в которой немцы обвинялись но в том, что ведут войну, но в том, что пустили в районе Ипра газ, от которого английские и французские солдаты слепли, горели, ногтями царапали землю. Он предпочитал вовсе не читать газет, наполненных такой бессмыслицей. Что это за люди, которые спокойно взирают на увечья, наносимые человечеству, и поднимают крик по поводу какой-то бесконечно малой подробности вроде газа? Он вошел в бар выпить кружку пива. Бар был наполнен немцами, которые размахивали руками в пьяном ликовании. "Prosit, prosit", – услышал он и потом какое-то имя вроде Лузитании. Вероятно, еще одно королевство, которое они проглотили где-нибудь в Карпатских горах или Мазурских болотах. Он вышел с чувством отвращения. Мальчишка сунул ему в руку газету, и он купил ее. Значит, "Лузитания" – пароход? Тысяча сто пассажиров (в том числе двести четырнадцать американцев) пошли ко дну? Семьсот пятьдесят тысяч русских крестьян, и вот теперь "...тысяча сто пассажиров первого класса, среди них свыше двухсот американцев...". О, война становится серьезной... Он открыл дверь своей комнаты; Тед стояла у огня.

– Я уезжаю, – сказала она, – в Люси. Я буду сама руководить школой. Я больше не могу помогать другим делать дело... буду делать дело сама. Дэви, вот то, чего не хватало нашей любви. Едем вместе.

...Маркэнд стоит на улице Мемфиса и смотрит вниз, на темную ночь реки, железную дорогу и поезд, где ждет его Тед. Ему кажется, город вот-вот обрушится на него. Он знает теперь, почему он и Теодора Ленк жили вместе; так слаженно, так увлеченно вели игру – Как два заговорщика, каждый из которых преследует свою цель. Через нее он надеялся вновь обрести себя в мире, в прежнем воплощении Дэвида Маркэнда; быть может, тогда у него будет другая жена, семья, занятие... но какое значение имеют эти детали в переживаемом кризисе? Ведь когда он уходил от Элен, Дэвид Маркэнд был под угрозой; когда он работал на бойнях и жил у Фиерро, Дэвид Маркэнд почти умер. Спасти его! Немудрено, что он кинулся в объятия Тед. Джентльменом, не обремененным делами, либеральным и образованным джентльменом Маркэнд вернется... опять старый мир, старое "я"!.. Последняя, отчаянная попытка остановиться: перевоспитание. Начисто пересоздать старый мир в наших детях. Но все-таки старый мир, старый класс – старое "я". – Так пусть же. Пройду еще и через это. Тед? Она ищет во мне, в любви, спасения от собственной воли, но на условиях, продиктованных этой волей в проклятом мире этой воли. Она хочет достигнуть небес, не уступив ни пяди своего возлюбленного ада. Мы с ней – сообщники.

Страх! – Я могу опоздать на поезд. Я могу остаться здесь, в Мемфисе, и другим поездом уехать назад, на север, в Нью-Йорк. Почему бы и нет? Я могу вернуться домой. Два года отсутствия... Эта школа – дело Тед, а не мое. Если она действительно думает то, что говорит – о спасении мира через воспитание, – пусть едет и занимается этим делом. Она спасет себя, если уверует... как Элен. Я вправе вернуться домой.

Но это значит провести ночь в Мемфисе. Он стоит на темном холме; ему страшно; он не смеет остаться в Мемфисе. – Что такое Мемфис? – Он не смеет остаться один, в тоске по Тед. – Что такое моя страсть?.. – Трое людей внезапно появляются внизу; они идут из светового пятна фонаря в темноту улицы; их шаги отбивают неровную дробь; он нетерпеливо ждет их приближения. – Если это грабители и они нападут на меня, я свободен. Я буду сопротивляться, и они убьют меня – и освободят меня... – Вот они поравнялись с ним; они взглядывают на него светлыми глазами; они проходят мимо. Он смотрит через плечо и видит, как они сворачивают в поперечную улицу; видит, как их тени фантастическими росчерками выделяются на фоне беззвездного неба. Он наедине со своим страхом, и он знает, что должен жить... Ему не спастись бегством в смерть от того ада, на пороге которого он стоит.

Маркэнд спускается по улице к поезду, к женщине, к реке.

– Снимайте свою городскую одежду и сразу принимайтесь за дело. Мы вам очень рады, – сказал Сайрес Ленни.

– Надеюсь, у вас найдется время помочь мне, – сказала маленькая Адель Сильвер, – школьные счета ужасно запутаны. Дети изводят столько съестных припасов!

– Эмили против того, чтобы их ограничивать, – сказал бородатый Хорас Ганн. – Она говорит, что это может понизить их творческие способности.

– Только что кончилось собрание генерального комитета учащихся, продолжала мисс Сильвер, – и они вынесли постановление против черного хлеба, а пшеничная мука так дорога.

– С Люси у нас нелады, – сказала Лида Шарон. – Если б Эмили не была наследницей Войзов, отцы города, вероятно, давно уже выгнали бы нас всех отсюда... а может быть, – Лида улыбнулась, – вымазали бы Сайреса Ленни в смоле и обваляли в перьях.

Ленни выпрямился во весь рост:

– У них для этого кишка тонка! Между прочим, вы играете на рояле, миссис Ленк? Великолепно! Теперь можно будет возобновить уроки музыки. Вы знаете, какую важную роль отводит Эмили музыке в своей системе: до десяти лет только музыка, потом уже цифры и буквы; Но с тех пор, как Глэдис Гей изверилась и стала консервативной – а тому уже год, – мы остались без музыки. Все, что нам удается, – это выполнять негативную сторону программы: ни цифр, ни букв.

– Это было нетрудно, – сказала Лида Шарон.

– Но я не умею учить музыке, – возразила Тед.

– Та-та-та... вы умеете играть на рояле и можете напеть мелодию, сказал Сайрес Ленни. – И вы прониклись _нашим_ духом, иначе вы не были бы здесь. Великолепно, что вы приехали, – обернулся он к Маркэнду. – Нам так нужен человек, получивший образование не только в наших жульнических колледжах, но и в школе жизни. Да еще в Нью-Йорке! Вам, мой дорогой друг, я передам курсы экономики, географии и гражданского права. На меня приходилось до сих пор больше, чем я мог успеть. Сказать вам по правде, у нас не было занятий ни по экономике, ни по географии, ни по гражданскому праву.

– А как у вас с английским языком? – спросил Маркэнда Ганн. – Читали когда-нибудь Шекспира?

– А скажите, – вмешался Ленни, – что вы читали за последние месяцы?.. О, замечательно! Вы будете вести курс европейской литературы. Просто рассказывайте все это ребятишкам. Когда человек рассказывает детям о книгах, которые он только что прочел, можно надеяться почти наверняка, что он вспомнит что-нибудь, достойное упоминания. Нам до сих пор немного не везло с литературой. Детям было скучно. А почему? Потому что мне самому скучны все книги, которые не содержат фактов. А Лиде – те, которые не... как это... ничего не разоблачают. А Хорасу Ганну – те, которые не относятся к науке. Мы больше всего читаем "Нью-Йорк уорлд" и "Ридиз миррор". Там есть американская литература. Например, стихи этого... как его?..

– Дэна Докерти, – подсказала Лида.

– Одним словом, все зависит от вас. Приглядитесь к нашей жизни. И включайтесь в нее. Увидите десяток ребят, собравшихся в одном месте, – вот вам и класс. Если они не слишком заняты чем-нибудь другим, они будут вас слушать. Дети любопытны от природы, знаете ли. В этом ваш шанс научить их чему-нибудь. Чему именно – роли не играет. Все равно они это потом забудут. Самое важное – проникнуться духом. А вы, дорогой Маркэнд, прониклись нашим духом, иначе вы не были бы здесь.

Август и сентябрь; старые, с плавными изгибами дорожки парка, когда-то тщательно расчищаемые рабами, поросли кустарником. Но сквозь тростниковую чащу была протоптана тропинка к павильону, выстроенному Люсьеном Войзом в 1840 году. Он был похож на маленький греческий храм; изящные дорические колонны из некрашеного дерева поддерживали кирпичный фронтон; внутри была одна высокая комната. Эмили Болтон во время своих кратковременных налетов жила здесь с дочерью, которая, как только мать уносилась снова, возвращалась на свое место в общей спальне Замка. Эмили Болтон поясняла: "Мне нужно, чтобы девочка хоть иногда бывала со мной, а то я могу забыть, что у меня есть дочь". Эмили предупредила мисс Сильвер, что Тед и Маркэнд поселятся в павильоне.

Август и сентябрь; деревья стрелами прохлады пронизывали смолистый зной. Тед возвращалась с работы (она работала много и хорошо) и сбрасывала потную одежду; Маркэнд уже лежал в это время голый на своей кровати. В эту сумеречную пору им приятно было лето в разгаре; оно омывало их и обволакивало, оно создавало непрерывный ток между их телами, притягивавший их друг к другу. И когда в сумерки они ложились отдыхать, шум детей, возня взрослых в Замке, крики негров, возвращавшихся в свои хижины после дня труда на красной земле, оставались в знойном мире позади, но они не были оторваны от этого мира, как не были оторваны друг от друга. Единая страсть связывала все это, и эта страсть вечно возрождалась: с сумерками, со сном, с рассветом. Подобно ароматному воздуху, пропитавшемуся запахом сосен и пышного кустарника, их тела не знали пресыщения. Но для Маркэнда тело Тед было безличным, как страстность лета. Он ласкал ее так, как вдыхал лето и присутствие детей. Он был влюблен в нее, но что он любил? Между двумя объятиями она была для него не больше, чем тень, которую дало ему дерево, или ощущение зреющей земли, или пища, которой он жаждал и о которой, насытившись, позабыл. Он постоянно к ней возвращался, и она выполняла свою функцию – более сложную, правда, чем дерево или, скажем, пища, – но она не была для него человеком.

Тед знала это. (Тем временем она усердно работала: наладила школьное хозяйство, составила расписание занятий, внушила страх божий старому Реймонду и другим слугам.) Она не могла жить без любви этого человека, но то, что он предлагал ей, она не могла принять.

Сентябрь умирал, ночи становились длиннее и смолистее, а воздух прохладнее. Чары ароматного дыхания деревьев, прежде струившиеся в мир, теперь ушли в корни. Земля стала серой, в дождях отсырел ее жар. Только дети цвели, как всегда, роняя лепестки смеха и своеволия. Но Теодора знала, что они цветут в своем собственном мире; эта независимость от смены времен года принадлежала только им, потому что их время измерялось по-иному: перед ними была весна всей жизни. Она и Дэвид в своей любви были близки к октябрьским цветам и вместе с ними увядали. Ей было горько терпеть это: особенно горько оттого, что Дэвид – она видела – не чувствует горечи. Он был, как дети, нечувствителен к осени, встававшей между ними, потому что нес в себе весну, суровую и тайную.

Декабрь. Скоро большинство воспитанников уедут на север, на долгие зимние каникулы, и не вернутся до февраля. От влажного ветра с залива сыро в парке; пахнет только солью от деревьев и землей от пожелтевшей травы; не поют птицы, не слышно ни звука из мира по ту сторону ворот; только непрестанно вибрирует в воздухе (запахом, светом и звуком) присутствие детей (даже ночью, когда дети спят, Тед и Маркэнд чувствуют их).

Маркэнд входит в комнату. Тед уже дома, сидит на постели и зашивает порванное платье. Маркэнд бродил в окрестностях Люси и негритянских ферм... новая привычка. (В первые два месяца он ни разу не вышел из парка: было слишком жарко, и он слишком был занят; времени хватало только на педагогические эксперименты, любовь и сон... глубокий, длительный сон, который поглощал его и от которого он пробуждался потом для новых занятий с детьми, новой любовной игры, нового сна.) Он сел на свою Кровать и стал глядеть на Теодору.

– Вся эта школа, – сказал он, – просто смехотворна.

Она посмотрела на него, продолжай шить, и веки ее чуть заметно задрожали.

– Дальше, – сказала она.

– Смехотворна – не то слово. Школа – игрушка.

Унижение на ее лице. – Я не должен хотя бы увеличивать ее унижение, щадя ее. Ведь она сама может позаботиться о себе. – Но он чувствовал жалость; его слова отдаляли его от нее, а жалость была чувственна и привлекала его к ней. Вот она сидит, а его слова означают: вся твоя благородная деятельность, весь труд твоей жизни – игрушка... и ваша любовь ничего тут не может изменить. Видя ее глаза и губы, раздавленные его словами, точно камнем, он испытывал чувственную жалость. Унижая, он мог бы ее ласкать.

– Может быть, та объяснишь? – Она продолжала шить, чувствуя его страсть, и откликаясь на нее против воли всей своей плотью, и еще ужаснее страдая от этого.

– Тед, разве я знаю? – Он подошел и остановился перед ней. – Разве я уверен, что говорю истину? Разве я знаю, в чем истина? Я любил тебя и, может быть, каждой своей лаской причинял тебе боль. И все же пора нам узнать истину.

Она продолжает зашивать прореху, иголка в ее руке не дрожит.

– Не уклоняйся от темы, – говорит она. – Школа смехотворна или она игрушка?

Он сел рядом с ней на постель.

– Я не могу говорить, когда ты шьешь.

Она откладывает платье, воткнув в него иголку с ниткой. Острие. Сталь. Он посмотрел на ее губы, тонкие, но влекущие. Как любили его эти губы... их ласка в минуты близости... Ее губы и сталь иглы. Маркэнд вдруг почувствовал боль, словно стальная игла вонзилась в него.

– Дэвид, что с тобой? Ты побледнел.

– Сейчас пройдет.

– Ты болен?

– Нет, я хочу говорить. Я хочу объяснить... Дай мне чего-нибудь выпить.

Когда он пил бренди, толпа детей, смехом сплетенная в гирлянду, пробежала мимо двери их павильона.

– Ничего, дорогая. – Он улыбнулся ей и помолчал. – Может быть, и ты выпьешь?

– Ты ведь знаешь, что я не выношу алкоголя, Дэвид... Или ты даже этого не знаешь?

– Я скажу тебе, – начал он, все еще чувствуя слабость; но под действием бренди его боль из неверного и смутного облака выкристаллизовалась в холодную твердь, в которой он ощутил опору. – Видишь ли, Тед, за последнее время я много бродил в окрестностях. Я забирался в самые глухие места. Ты знаешь, что такое Люси. Люди здесь насквозь прогнили. Трудно представить себе, до чего они пусты. Весь город словно кретин, обреченный на голодную смерть: он слишком туп, чтобы есть. Ты не встретишь в нем ни одной стоящей мысли, ни одного стоящего чувства. Негры на фермах гораздо лучше белых: в них живет своеобразная музыка... ее питают те же, что и белых, бобы со свининой, то же солнце. И вот я хочу сказать: что общего между школой и всем этим? Должна же быть какая-то связь. Я пытался думать, как-то доискиваться. У мира Люси и окружающих его ферм много общего с тем миром, откуда мы пришли, с миром больших городов Севера. Чикаго и Нью-Йорк плоды, здесь – корни, во всяком случае, часть их. Здесь происходит то же, что и в Среднезападной полосе, только еще хуже. Там из белых фермеров высасывают все дочиста, независимо от того, бедны они или богаты. Весь свет, все краски впитывает город. Но у тех по крайней мере сохранилась земля. Здесь белые, которые могли бы обрабатывать землю, лишены и этого. Они посадили на землю негров и но целому ряду нелепых причин отрезали себя от негров, другими словами – от земли. Негры живут в своем особом мире, у них есть свое солнце и звезды, под которыми они пляшут. Белые... прогнивают насквозь, вдоль и поперек. Я хочу доказать только то, что гниль этих мест есть изнанка пышных городов Севера. Теперь ты спросишь: при чем тут эта школа? Я скажу тебе: она – игрушка городов. Подожди, сейчас тебе станет ясно, к чему я клоню. Это не такой абсурд, как кажется. – Он выпил еще бренди. – Видишь ли, дети всегда играют в то, чего у них еще нет: что их ожидает, когда они вырастут. Маленькие девочки играют в матерей, мальчики – в охотников, воинов или шоферов. И вот оказывается: взрослые, если они не совсем еще взрослы, тоже могут играть – не в то, что у них будет, как играют дети, но в то, что они имели и утратили или чего не сумели добиться. Вот теперь я добрался до сути. – Лицо его раскраснелось, как у юноши, а Тед все больше бледнела. – Люди в больших городах, я хочу сказать, те, кому хорошо живется, как твоя родня или семья Элен, утратили представление о справедливости и естественном строе жизни. Как могли бы они сохранить его – и в то же время сохранить доллары, которые дают им их хорошую жизнь, и сохранить проклятую, уродливую систему, которая доставляет им эти доллары? И вот они начинают играть в красоту и справедливость. Вот откуда церковь Элен. А для людей иного вкуса – вот откуда эта школа. Это идеальная игрушка для людей, которым хорошо живется и которые, пожалуй, слишком умны, чтобы не понимать, что к чему: сна успокаивает их совесть. "Конечно, – говорят они себе (неужели ты не понимаешь этого, Тед?), – мы живем в настоящем аду лжи, разбоя и узаконенных убийств. Но для наших детей мы стараемся сделать мир радостным и светлым. И притом, это вполне безопасно. То, чему учит школа, так далеко от жизни, оно никогда ничему не помешает – войне, например. А малыши так еще юны, что воспринимают это все как волшебную сказку. И когда придет им время вырасти, они позабудут ее.

Он взял руку Теодоры и, держа ее в своей, начал потихоньку ритмически похлопывать ею по одеялу.

– Так не построить нового мира, Тед. Это – игрушка. А игрушка игрушкой и остается. Игрушечные локомотивы не вырастают в настоящие паровозы, куклы не вырастают в живых детей. Конечно, все это очень мило, если быть честным и сознаться, что мы переживаем второе детство.

Она с ненавистью слушает его слова. Почему он не говорит прямо о ней, о них обоих? Ведь только это одно имеет значение. Но она не может так легко уступить ему победу.

– Какой же есть другой путь, кроме воспитания?

– Это не воспитание. Эти малыши ничему не научатся. Разве только единому главному закону внешнего мира: не смешивать идеала с действительностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю