355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уолдо Фрэнк » Смерть и рождение Дэвида Маркэнда » Текст книги (страница 26)
Смерть и рождение Дэвида Маркэнда
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:38

Текст книги "Смерть и рождение Дэвида Маркэнда"


Автор книги: Уолдо Фрэнк


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Она должна ответить ему – ведь она его учительница. У нее не хватает воли ответить. Он крепко держит ее руку. Давно уже он не был ей так близок.

– Ты хочешь воспитывать детей? Отлично, – сказал он. – Начни с начала. Воспитание должно начинаться не здесь. Поведи их в Люси. Пусть они услышат все громкие слова: патриотические речи, проповеди в церквах. А потом пусть они посмотрят, как те же люди ведут свои дела, как они обращаются со своими женами и детьми. Пусть они задают неприятные вопросы о войне, о Джиме Кроу, о суде Линча. Поведи их на негритянские фермы, пусть они вдоволь насмотрятся на несправедливости. Вот это будет воспитание. А пока ты не делаешь этого, вся нежность миссис Сильвер к милым маленьким букашкам под стеклянным колпаком и весь философский анархизм добряка Ленни останутся только... только колыбельной песенкой для тех, что живут на Севере.

Он все еще стискивает ее руку. Когда он вводит ее в круг своих мыслей, делает их частью, все хорошо, что бы он ни думал. То, что он сказал, унижает ее разум и ее волю. Пусть. Не все ли равно? Униженная, она так близка к нему... близка, правда, лишь любовной близостью, но это длительнее и спокойнее.

– Дэв, что нам делать?

Он вдруг вспомнил о себе и о женщине рядом с ним. Он уронил ее руку. И она тотчас же берет обе его руки; она не может удержаться от этого.

– Дэв, тут ничем не поможешь. Мы бессильны спасти мир. Мы можем спасти только себя. Мы можем жить только друг для друга. Будь моим мужем, Дэвид.

– У меня есть жена...

Она не поняла.

– Я знаю, что она не даст тебе развода: она ведь католичка. Я не то хотела сказать. Я хотела... О Дэвид, я хочу сказать: возьми меня.

– Это не так просто.

– Это может быть очень просто.

Она отпустила его руки и встала перед ним совсем близко, своим телом... глазами и полуоткрытым ртом притягивая его к своему телу. Это был ее ответ. И его выразительность вызвала в нем отклик. Потому что ее тело было для него наркотиком, и он нуждался во все большей дозе. Может быть, если б он совсем потерял власть над собой, ее тело поглотило бы его совсем. В этом была бы та простота, которой она так страстно хотела, и конец всех его исканий. Он слегка отстранил ее, оставив руки у нее на плечах.

– Ты презираешь тот путь спасения, который избрала Элен, не правда ли, Тед? Ее Христос... слишком прост... как ваши старомодные десять заповедей...

Это разум его стал теперь над ней господином, разум его, который она пробудила от спячки. – Пусть он бичует меня своим разумом, только, бичуя, пусть прижимает к себе.

– ...Тогда, Тед, от этих простых истин ты кидаешься к сложностям – к тому, что ты зовешь современными истинами. Но ты не можешь справиться с этим: все смешивается и рвется на куски. И вот ты кидаешься назад, к простоте, которая еще ужаснее в своей нереальности.

– Я реальна! – Это крик ее воли, и где-то, далеко и в то же время близко, ее отец подсказывает ей: "Мое существо реально! И моя любовь реальна..."

Он придвинул свое лицо еще ближе.

– Я не так уверен, – сказал он.

Зазвонили к ужину. Крики детей взвивались вверх, в отражающееся на деревья темное небо. Ветер улегся.

Тогда она отступает от него; она скрещивает руки под грудью, высоко вскидывает голову.

– Иди ты к черту! – говорит она. – Ты пуританин, отвратительный пуританин из Новой Англии.

– Давай останемся и выясним все до конца, – сказал он.

– Хорошо.

И вот Тед Ленк и Маркэнд на молу в Люси глядят, как пароход, снаружи весь белый, а внутри гнилой, как испорченный зуб, покачиваясь, отходит от пристани. На нижней палубе собрались отъезжающие, дети машут руками, с ними большая часть учителей. Пароход дает свисток, дети кричат; позади них корзины с фруктами и с багажом, разный скарб, канаты, доски, поршни в раскрытой двери машинного отделения; впереди – полусгнивший мол, ветхие товарные склады, грязный склон главной улицы, все расширяющаяся полоса воды... Маркэнд и Тед поворачивают назад.

Теперь, хоть ненадолго, они совсем одни в поместье. Только Лида Шарон предпочла остаться, как и они, чтоб поработать для себя. – И у нас есть работа. Дети. – Маркэнд вдруг понял, как остро он будет чувствовать отсутствие детей. Он хорошо ладил с ними. Он помогал им плотничать, совершал вместе с ними набеги на лес, разъяснял им, не утомляя, принципы капиталистической торговли, рассказывал о книгах. Они для него были единым упругим, полным радости телом... лишь смутно он различал оттенки и формы каждой отдельной жизни. Мальчики с их порывистым стремлением в мир; девочки, распускающиеся более сдержанно; мальчики, чья резкость, в сущности, нежна, как зелень молодых побегов; девочки, чей расцвет не так ярко заметен и в то же время более неудержим. Теперь, шагая рядом с Тед но городским улицам и чувствуя отсутствие детей, он вдруг понимает, почему не видел в них отдельных мальчиков и девочек, почему не ощущал полнее личность каждого: это слишком ярко напомнило бы ему о своих... об утерянном сыне, о дочери, живой, по тоже утраченной, о незнакомой Барбаре. Все эти месяцы он мало думал о доме. Безличное обладание детьми служило заменой. А Тед... да, взгляни истине в лицо... безличное обладание Тед было заменой Элен. Удивительная гармония чувств, расцветающая в той пустоте, которая возникает, когда человек отрекается от всего, что составляло его былую жизнь, которую он испытывал, обладая Теодорой... тоже только замена? А не экстаз, нереальный сам по себе? Да, это нереальный экстаз. И потому он не оставляет следа, он обречен на бесконечное и бесплодное повторение. Его физическая близость с Тед, нереальная и потому совершенная, была заменой его реальной и потому несовершенной близости с Элен... Они молча идут по улицам города. Здесь декабрь непригляден и злобен. Дома все в пятнах. На улице грязь, люди не знают, куда идти; в домах и на улице – везде холод, который не преодолеть до конца ни религией, ни любовью. Мужчины томительно ищут выхода в алкоголе или насилии (эх, если б подвернулся предлог для линчевания!); женщины томительно ищут близости мужчин. – Вся моя жизнь только замена... чему? Тед вместо Элен. Воспитанники (к которым я не смел подойти слишком близко) вместо моих детей. Школа вместо подлинной борьбы... – Он начинает говорить вслух:

– Я несправедливо судил о школе. Потому только, что она – не то, чего я хочу, не то, что мне нужно, я громил ее.

– Ты безнадежный утопист.

– Это парадокс.

– Вовсе нет. Нет ничего безнадежнее утопии. И все разумные утописты кончают утратой надежды и разочарованием. Берегись, Дэвид.

– Ты ближе меня к разочарованию, Тед.

– Что же, может быть, и у меня была своя утопия. В чем-то ином, не в такой ерунде, как школа.

– Ты хочешь сказать?..

– Ты знаешь, что я хочу сказать. Моя утопия... была в нас самих.

– Тогда хорошо, что ты разочаровалась в ней... Пора нам узнать, что реально в наших отношениях...

Она закусила губу.

– Я хочу быть честным до конца, – продолжал он.

– К черту твои красивые слова! Я их терпеть не могу.

– А что ты можешь терпеть во мне?

– Если я тебе надоела, если ты больше не любишь меня, скажи мне просто, я это вынесу.

– Но это совсем не так просто. Мне кажется, я понимаю, – сказал он. – Я начинаю понимать, в чем дело. Ты хочешь, чтоб мы были оторваны от всего в мире. Так ты понимаешь любовь. Для меня это невозможно. Ты знаешь, что ты дорога мне... сейчас, может быть, дороже, чем когда-либо. Но я никогда не думал, что наши отношения должны быть оторваны от остального мира. Ведь это означало бы и мою личную оторванность от него. Когда мы с тобой встретились, могло показаться, что так оно и есть. Мы были так ослеплены друг другом, что мир как будто вовсе но существовал: этого ты и хотела. Но даже тогда это было неверно. Теперь я знаю: в тебе я видел путь назад, в мою прежнюю жизнь, от которой я почти совсем отрешился, замаскированный путь назад, который... старое мое "я"... избрало, чтобы жить в новом образе старой жизнью. Я этого не сознавал, в том и было мое ослепление. Но знал ли я это или нет, я действительно вошел в старый мир... в свое старое "я"... испытывал удовлетворение. И оттого, что я был ослеплен и не знал этого, не знал, что вернулся в новом образе к прежней своей жизни с Элен, ты думала, что я живу только в тебе одной, и тоже испытывала удовлетворение. Мы оба, каждый по-своему, принимали мир, не рассуждая... Хотя... ведь ты тоже не можешь жить одна, Тед... такое уединение даже с любовником невозможно. Вот как прошел для нас весь этот год в Чикаго. Ты заставляла меня читать хорошие книги, и в них я многому научился. Но я был в ослеплении или в полусне, как человек, который не может определить своего места в мире. И все-таки я многое стал понимать – как человек, который находится в гипнотическом трансе. Он не знает об этом сам, пока не проснется. И вот что я понял: что здесь, возле тебя, жив мой старый мир, мое старое "я"; что я почти освободился от него, когда работал на бойнях и заболел, чтобы вернуться назад, и ухватился за тебя, чтобы вернуться назад. И еще я понял, Тед, почему я ушел из дома: потому что для меня невыносим этот мир, в котором я жил всю свою жизнь, в котором живет Элен и мы с тобой. Невыносим. В нем я не могу любить тебя, не могу отделить от него тебя или самого себя и потому не могу подавить ненависть к нам обоим – за то, что мы все еще находимся в нем. У меня не хватает сил выбраться, другими словами – начать поиски нового мира. О, даже в поисках заключалась бы уже и частица этого нового мира, и волшебная сила, чтобы превратить ненависть в любовь. Но ты не можешь искать. Ты настаиваешь на том, что, кроме нашей любви, нет ничего, и это значит только, что и ты принимаешь старый мир, не рассуждая.

– Мне все миры одинаково ненавистны. Любовь, если она истинна, должна заменить мир.

– Тед, дорогая, – он говорил с большой грустью, – мы очень не похожи друг на друга.

Они возвратились к своей жизни в павильоне. Детский смех воспоминанием зеленого убора висел на серых ветвях деревьев, и хлопотливая суета детских следов воспоминанием цветов сияла на обнаженной земле. По-прежнему они были любовниками. Но в их объятиях таился ужас; гармония предательски несла в себе разлад, экстаз раскалывался, роняя зерно горечи.

Раз ночью она лежала, нагая, на своей кровати, и ее глаза и губы дышали гневом.

– Смотри на меня, – сказала она.

– Я тебя вижу.

– Нет, – закричала она, – ты никогда не видишь меня! Не видишь меня так, как я тебя вижу.

– Да, никогда не вижу тебя одну, оторванную от всего.

Чтобы согреться, они совершали длинные прогулки по грязным дорогам; хор оголенных кустиков хлопка и стеблей срезанного тростника аккомпанировал staccato их словам.

– Ты жесток, – заговорила она как-то. – По-моему, ты самый жестокий человек в мире.

– Может быть.

– Ты много странствовал. Я уверена, что, куда бы ты ни пришел, ты сеешь страдания.

– Да, правда.

– Ты это подтверждаешь? – Она остановилась и взглянула ему в лицо. Почему же ты не хочешь перестать? Дай я помогу тебе. Останься со мной.

– Где?

– Причиняй мне боль, если это тебе необходимо. Но я хочу, чтоб ты видел меня одну. Останься! Останемся вдвоем!

– Разве я говорил, что хочу уйти от тебя?

– Я люблю тебя. Мне нужно, чтоб ты думал обо мне одной. Поддержи меня.

– Как я могу поддержать тебя, если у меня нет твердой почвы под ногами?

– У нас будет почва – мы сами, наша любовь... я ведь говорю тебе.

– А я говорю тебе, что и ты... катишься вниз.

Он знал, что она говорит правду, свою правду. Он один, той любовью, которой она требовала, мог бы спасти ее. Но он не в силах был спасти ее. Потому что в любви, которой она требовала, она была абсолютна и одна, а он не мог любить ее одну, оторванную от мира, она не существовала... для него... одна. Только солгав, он мог бы спасти ее. Но он не мог солгать. Он не знал истины, это так. Но он не хотел лжи. Вот почему он скитался... жестокий, несущий боль. Он не мог лгать. О, если б узнать, в чем истина!

В комнате с голыми стенами, на третьем этаже Замка, жила одиноко Лида Шарон, корпела над толстыми книгами, заваривала горький чай и писала восторженные письма "товарищам" в Нью-Йорк. Этой девушке было двадцать семь лет, ее волосы были жестки и кожа лоснилась; руки и ноги ее были покрыты темными волосками, и она всегда носила свободные блузы, которые делали ее похожей на медведя; но глаза ее смотрели проникновенно и нежно. Она была дочерью старозаветного еврея из маленького городка в Миссисипи, который по целым дням сидел, поджав ноги на стуле, и чинил дамское платье. Эмили Болтон нашла ее в Нью-Йорке, где она кончала педагогическое училище и зарабатывала свой хлеб и кров как прислуга в еврейской семье, лишь немного менее бедной, чем она сама. Эмили Болтон считала, что лучшей учительницы у нее еще никогда не было, и она не ошибалась.

Лида никакого внимания не обращала на Теодору и Маркэнда. Сталкиваясь с ними в парке, она с подчеркнутой поспешностью проходила мимо; а когда они однажды заглянули в Замок, думая, что она скучает в своем одиночестве, она захлопнула толстую книгу и попыталась быть вежливой. Лида презирала Маркэнда, "типичного либерала", как она его окрестила. Теодора вызывала в ней сожаление и не нравилась ей; но она нравилась Тед.

Как-то вечером Тед выскользнула из павильона и пошла в Замок. Лида Шарон лежала на животе в неосвещенной большой зале на полу перед камином и глядела в огонь. Она вскочила, как потревоженный зверь.

– Я вам помешала? – сказала Тед.

Лида не пыталась возражать.

– Что вам нужно?

– Господи, дорогая моя, ничего особенного! Мне просто пришло в голову поболтать с вами.

– Хорошо, – сказала Лида и снова опустилась на пол, глядя в огонь.

– Вы плакали, – сказала Теодора, подходя ближе.

– Какое вам дело?

– Лида, почему вы так не любите меня?

– А вы не знаете?

– Ума не приложу. Разве только это личная антипатия. Я вам никогда не делала ничего дурного, я очень ценю вас и вашу работу с детьми. Я не раз писала об этом Эмили.

– Мне не нужно ваше покровительство, Теодора Ленк.

– Что за нелепость! Как я могу покровительствовать вам? Я знаю, что вы в десять раз больше меня понимаете в педагогике...

– Все равно. Дело в ваших деньгах.

– Из-за них вы меня не любите?

– Я ненавижу ваш класс!

– И вам не стыдно?

– Стыдно? – Лида была просто потрясена. – Стыдно ненавидеть класс, который живет тем, что высасывает жизнь из народа?

– Но в Америке нет классов.

– Нет? А ведь вы живете в Чикаго, где пролетариат эксплуатируют больше, чем где-либо. Как это характерно для вашего класса – отрицать существование классов вообще! Вам так спокойнее, не правда ли? Легче забавляться прекрасными словами Французской революции – "свобода, равенство, братство".

– Но я ведь вам говорю, что в Америке нет классов. Мой отец начал жизнь разносчиком, с коробом на плечах. Наверно, он ничем не отличался тогда от вашего.

– У него хватило хитрости перейти в другой класс.

– Мой отец не хитрил.

– Ах, – усмехнулась Лида, – вероятно, он разбогател, потому что у него великая душа, как у Иисуса, и великий ум, как у Маркса.

– Во всяком случае, – кротко возразила Тед, – вы мне не доказали, что в Америке есть классы.

– Зато вы доказали, что их нет, тем, что ваш отец был достаточно ловок и достаточно беспринципен, чтобы переменить класс. Если вы переменили ботинки, это вполне достаточное доказательство, что ботинок вообще не существует в природе.

– Вы меня ненавидите, правда? – Тед улыбнулась.

– Я вам сказала: я ненавижу ваш класс, – а это начало прозрения.

В дверях стоял Маркэнд; он тихо вошел и сел поодаль от камина и обеих женщин.

Его присутствие изменило настроение Тед; девушка назвала ее отца "ловким и беспринципным". Теперь это не давало ей покоя, теперь она должна была взять верх над Лидой.

– Если вы так ненавидите нас, зачем же вы работаете в школе? Эмили гораздо большая аристократка, чем я. И большинство учеников – дети аристократии.

– Скажите лучше – буржуазии... Вы не аристократы.

– Отлично. Зачем же вам, если вы нас так ненавидите, работать в буржуазной школе?

– Чтобы учиться, конечно, – сказала Лида. – Вы – правящий класс, только у вас и была возможность развить свой ум, создать культуру. Я хочу взять от вас все, что у вас есть. И когда придет пора, я употреблю это против вас.

Ее слова прозвучали так зловеще, что Тед в замешательстве не сумела ей ответить.

– Но вы не думайте, – сказала Лида, – я не забываю о том, что такое эта школа. Это место, где правящий класс играет в справедливость, чтобы прикрыть свои преступленья; где он может показывать своим отпрыскам красоту, чтобы прикрыть собственное безобразие. И весь анархизм Сайреса Ленни и Эмили Болтон тоже только наркотик для буржуазии, которая хочет удобств и покоя. Они говорят о свободе, но они позаботились тщательно закупорить эту свободу в школе, а не идут бороться за нее на фабрики и в шахты. Они позаботились, чтобы нигде не упоминалось о классовой борьбе, без которой "свобода" и "справедливость" – пустые слова.

Маркэнд отозвался со своего места у двери:

– Может быть, вы и правы. Но зачем такое озлобление? Ведь Тед не виновата, что родилась в буржуазной среде. И вы сами признали, что буржуазная школа приносит вам пользу.

– Я знаю, – сказала Лида торжественно и спокойно, – Маркс тоже был буржуа. У буржуазии есть своя миссия. Она порождает идеи, которые приведут к ее уничтожению.

– К ее спасению, вы хотите сказать, – возразила Тед.

– Я хочу сказать то, что сказала! – вспыхнула Лида.

Тед все более вызывающе снова бросилась в наступление:

– Возьмите, например, наших школьников. Почти у всех родители принадлежат к верхушке общества. Не все богаты, конечно, но им не приходится рыть канавы, или копать уголь, или латать брюки, чтобы заработать на жизнь. И дети их, унаследовав по законам среды и крови высшие свойства родителей, вырастут, чтобы сделать мир надежным для себя и себе подобных, чтобы они могли продолжать жить в красоте и покое.

– Ну, конечно! А массы будут томиться в рабстве и умирать, чтобы прокормить их.

– Розы, – улыбнулась Тед, – нуждаются в удобрении.

В отблеске огня Маркэнд увидел, как побледнела Лида.

– То есть вы хотите сказать, что праздные классы – это розы? А рабочий люд... – Девушке пришлось остановиться. – Вы сами – из тех роз, для которых все человечество должно стать вонючим навозом. Вы цветете. И вы насквозь гнилая. От вас разит гнилью.

– Не только розам нужно удобрение, – сдержавшись, продолжала Тед, – но и нам, людям, для того чтобы жить, нужно убивать некоторых животных.

Лида вскочила на ноги.

– Вот в этом я согласна с вами. Нам, людям, нужно убивать, чтобы жить.

Женщины стояли лицом к лицу в отблесках огня. Вдруг у Лиды брызнули слезы. Она отвернулась.

– Я иду спать, – холодно сказала Тед и направилась к двери, где все еще сидел Маркэнд. – Идем, Дэвид.

Он встал, не замечая ее, и подошел к Лиде. Она стояла у огня, закрыв лицо руками. Он коснулся ее волос.

– Не будем сердиться, – сказал он. – Произошла... скажем, произошла вспышка классовой войны. Я, правда, не очень осведомлен, но мне кажется, что классовую войну не ведут против отдельных личностей. Не так ли?

Лида отняла от лица руки и повернулась к Маркэнду; вместе они обернулись к двери, ища Тед. Но она уже исчезла.

Теодора становилась иной. Она больше не заискивала перед Маркэндом, не старалась опережать его желания. Он чувствовал холод, почти пустоту, как будто ее вовсе не было рядом. Она ушла в себя. Ни горьких слов, ни ласковых слов... скоро вовсе не останется слов.

Но в сердце ее оставалась горечь. Ей было холодно, тоскливо, и в этом была его вина. Что ей до страсти, голой страсти, воплощенной в нем или в ней? Она требовала все, но всего не было, и то, что было, обращалось в ничто; всего не было, и, чем более нежным, ласковым, чутким он становился, тем больнее было ощущение, что он ничего не сможет ей дать. Она осталась наедине со своей волей полностью обладать им, полностью быть им любимой. И ее воля, не находившая удовлетворения, обратилась на нее самое; ее воля была холодна, была воплощением одиночества и терзала ее.

Она не могла этого перенести. – Я красива, я стою любви. – Что ей осталось теперь, когда Дэвид отверг ее? (Да, его отказ от всего, чего она желала, и от того пути, которым она хотела эти желания воплотить в жизнь, означает, что он отверг ее. Не к чему скрывать.) – Мне осталось мое тело... – Как могло случиться, что ее теплое тело терпит одиночество и холод? Она предлагала свое тело своей воле, чтобы умилостивить ее; спасаясь от одиночества, которое воля несла ей, она обратилась к своему телу.

– Я была глупа. Вот путь к полному удовлетворению: Прекрасное, уверенное тело. Такое сильное, такое уверенное в себе. Достаточно видеть мое тело, чтобы не усомниться в нем. Мысли, теории: не найти и двух сходных между собой. Мир книг и искусства: сумятица. Весь мир служения на пользу обществу: лицемерие и сумятица. Дух... где он? Душа... какое значение она может иметь? Мне нужна уверенность! Тело мое, ты внушаешь уверенность: достаточно взглянуть на тебя, чтобы в тебе увериться.

Она стала суровой, живя в своем одиночестве с Дэвидом; она стала подчеркнуто суровой. Покинуть павильон, в котором они все еще жили вместе? – Конечно, нет. Пока он не созрел, чтобы уйти, пусть остается. Что мне до того? Пока я не созрела, чтобы идти вперед, я останусь. О, идти вперед... ступить наконец на верный путь – путь моего тела.

Ночью, когда горела лампа и в печке мерцал огонь, она раздевалась и ложилась в постель. Она не скрывала свое тело от его взгляда. – Пусть только осмелится подойти и тронуть меня! – А он был тут же. Он смотрел на ее тело. Теперь, когда он знал и сердце его тоже знало, что больше ему никогда не ласкать ее, он увидел ее тело. Оно казалось ему прелестнейшим, совершенным, как тело ребенка, но более таинственным, более страшным в своей красоте. Маркэнд видел много женских тел. Лишь немногие были красивы стоя; прекрасными они казались лежа; округленная плоть, мускулы, кости сочетались тогда гармоничнее, как будто женщина рождена для того, чтобы лежа покоряться ласкам мужчины. Но когда Теодора стояла или двигалась в колеблющемся свете лампы, у него перехватывало дыхание: так она была прекрасна. Стройные ноги, чуть изогнутые в коленях, расширяющиеся к бедрам; плавная линия живота; нежные плечи и острые локти; маленькая голова и рот, как прорезь раскрашенной маски. В первые дни их любви ее груди, грушевидные и поникшие, казались ему несовершенными. Теперь, когда больше ему не коснуться их, он видел в них завершение ее трагической красоты; в них и в губах ее, которые прежде он находил слишком тонкими и красными. Потому что тело ее было юным, но грудь поникла от скорби. Грудь и рот, придавая ее телу утонченность и усталость, делали ее юность бессмертной.

Она гасила лампу, и он слышал, как она укладывалась в постель. Спала ли она? Час за часом они жили во тьме, оба без сна, оба с мыслью: спит ли другой? Часто, заснув наконец, он пробуждался наполовину и заставал себя поднявшимся с постели, готовым подойти к ней, нарушить утолением голода своей плоти сложный ритм их разлуки. О! Во сне она бы не оттолкнула его; он знал, что может приблизиться к ней, схватить в объятия ее тело, забыться с ней... Он не смел коснуться их разлуки, все более глубокой и сложной.

Она долгие часы проводила одна в павильоне. Она вспоминала свою жизнь, даже записывала в маленький дневник мечты и воспоминания. Когда он заставал ее за этим занятием, глубоко ушедшую в себя, она казалась особенно далекой. Как сильна была ее воля, оттолкнувшая его, и как безжалостна к ним обоим! Но теперь она знала, что всю свою жизнь делала глупости. Когда она вышла за Ленка... четыре года назад... она была девственна. Сколько мужчин, молодых, старых, пожилых, ухаживали за ней (и многие не отстали после ее замужества); и как же она была глупа, выбрав Ленка, именно его из всех. – Что дали мне его деньги? Ведь, в конце концов, так ли много нужно шелка, которым прикрываешь свою кожу, мехов, которыми укутываешь тело, лимузинов, богато отделанных комнат, мягких подушек, на которых нежишь свое тело. И все это существует вне моего тела, не касаясь его. Продала свое тело за деньги Ленка? – Если бы так. Он и его мир тоже не коснулись ее... И зависть, и лесть (радость с примесью горечи, которую дает положение в обществе, тоже пресыщают) – и они тоже не коснулись твоего тела. Лейтон? Этот глупец не взял ничего. – Впрочем, глупа я, а не он. – Ты думала, что очень умна, когда устраивала свою жизнь. Да: обеспечила себе все, кроме того, без чего не могла жить. И купила это обманчивое "все" ценою... о! ценою вечного отказа от того, без чего не могла жить. – Неужели теперь уже поздно? Боже мой! Неужели поздно? – Потом появился Докерти, единственный ее любовник до Дэвида. Да, конечно, интеллигент, поэт. Еще одна глупость. – В своих обдуманных ласках он был от меня еще дальше, чем меха и лимузины. Я служила пищей его честолюбию. Вот все, что я дала ему. – Так тебе и надо! Ты взяла его, как и Лейтона Ленка, только чтобы насытить свое честолюбие.

Она думала о других мужчинах, добивавшихся ее... о немногих, кто желал ее молча и не смел добиваться ее. Когда они прямо взывали к ее телу, больше всего желая смиренно и с искренним чувством коснуться ее тела, она смеялась над ними. Что ж, и она – пуританка, лишь обратившая свое честолюбие от небесного рая к раю "интеллектуальных стремлений"? Старый друг ее отца, Айзек Гоубел, теперь президент фирмы "Сьюперб пикчерс", тратит и зарабатывает миллионы на кино где-то в Калифорнии... как это?.. в Голливуде. Какие пронзительные глаза были у этого старика, и как недвусмысленно он обращался к ее телу. "Ну, дорогая моя, – подхихикнул он как-то вечером, после обеда в доме ее отца, и облизнул свои мягкие губы, но глаза его смотрели пронзительно и твердо, – едемте со мной, и я сделаю из вас звезду. Вы дьявольски фотогеничны, девочка моя". Он говорил всерьез: он обращался к ее телу. Но она не нашла ничего лучшего, как поднять его на смех, и уничтожить презрением, и позабыть об этом. А молодые люди... на разгульных вечеринках, где вино не убаюкивало, а лишь разнуздывало их похоть, нетерпеливые молодые самцы (ей вспомнился один немец, один русский, один из Южной Америки)... она всегда презирала и отвергала подобные искания. А ради чего? Ради Эмили Болтон и ее школы? Ради литературы и педагогики? Ради ночей с мужем, рядом с которым даже ее плоть – моя сильная, ликующая плоть... – становилась слабой и бессильной? – Не ради них. Ради Дэвида. Я уже больше не думаю о Дэвиде. Что мне делать? Я уже не думаю о Дэвиде. Я могу раздеться при нем донага, спать в одной комнате: он – ничто для меня. Но и это придет к концу. – Он разрушил смысл ее пребывания здесь: служение делу воспитания... все разрушено и исчезло. Мертво, как Дэвид. Нереально, как Дэвид. В чем-то неразрывно связано с Дэвидом... Если задуматься над этим... почему-то все эти добрые дела стали ее привлекать только с появлением Дэвида (да, это так)... с мечтой о Дэвиде. Все ее великодушные мечты о служении добрым делам были слиты воедино с мечтой о Дэвиде – и исчезли все, вместе с Дэвидом.

...Вернуться к мужу?..

Она одна в павильоне (Дэвид ушел на очередную свою бесконечную прогулку), одинокая одиночеством тех, кто живет жизнью воли. – О, он примет меня! – Снова она вспоминает тот вечер, когда Айзек Гоубел (оценивающий взгляд его заплывших глаз) предлагал ей стать киноактрисой. Мэтью Корнер был при этом. – Старик... не так уж стар, пятьдесят пять, не больше... Почему среди тех, кто любил мое тело, я не отметила его? Он и сейчас любит. Его любовь глубже, чем у других. Вот почему он никогда не говорил о ней – не потому, что не смел, но потому, что он из тех людей, которые ничего не начинают, не будучи уверены в успехе. Почему он в тот вечер обедал у моего отца? За столом говорили о делах... Ах да, ведь именно Корнер заинтересовал отца в кинематографическом предприятии Гоубела и устроил сделку. – Другой вечер, еще до ее замужества, когда впервые она встретилась с Мэтью Корнером...

На ней черное платье с серебряной отделкой, серебряный обруч в волосах и серебряное дикарское ожерелье. Резкие черты Корнера смягчаются, когда он глядит на нее, все его большое тело делается покорным. В то время как она танцует, беседует с женщинами, с мужчинами, его взгляд, направленный на нее, вселяет в нее уверенность, становится источником могущества. Позднее он заговаривает с ней.

– Знаете ли вы, – он говорил хриплым голосом, – почему я хороший адвокат по уголовным делам?

– Потому что вы умный человек, вероятно?

– Пустяки, дорогая мисс Стайн. Вы и сами это знаете. Умные люди не идут в адвокаты в наш коммерческий век. А если идут, то очень быстро глупеют.

– Я ловлю вас на слове: почему же, уважаемый сэр, вы – знаменитый адвокат по уголовным делам?

Он смотрит на нее так, словно взглядом проник сквозь ее платье – и ослеплен.

– Потому что во мне самом живут все те силы, которые толкают на преступление. Потому что, когда я поднимаюсь и вижу перед собою присяжных, мне приходится защищать только самого себя. Преступление есть лишь бессильная реакция на любовь. И по-моему, самая красноречивая реакция. Потому что если любовь сильна, то что же можно с этим поделать? – Она видит, что его некрасивое, но благородное лицо серьезно. – Я хороший адвокат, потому что я понимаю человека, который грабит и убивает, чтобы добиться обладания женщиной.

Тем и кончилось: она заставила себя рассмеяться, и разговор перешел на другую тему. Но через некоторое время она прокралась в уборную, чтобы взглянуть на себя в зеркало. Взгляд ее был так глубок, что, казалось, начинался за пределами ее тела. Ей нравился рот, чуть опущенные губы. Слова Мэтью Корнера жили в ее плоти. Он думал то, что говорил. (И думает так до сих пор.) Но, рассматривая свое лицо в тот давно прошедший вечер, когда она была девственна и ей едва минуло восемнадцать лет, она вдруг почувствовала, что уносится ввысь от своего тела. Она не хочет, чтобы ее тело внушало лишь преступную страсть. Она так озарит свою жизнь добрыми делами, что тело ее сумеет внушить возвышенную любовь! Дура!.. Тед одна в павильоне (она надеется, что Дэвид не скоро вернется со своей прогулки, не помешает ей), она думает о Мэтью Корнере, о старом Айзеке Гоубеле. Она соображает, сопоставляет, делает выводы.

– Нет, – вслух говорит она своей воле, – мне не придется возвращаться к мужу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю