412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Гамаюн » Осень в Декадансе » Текст книги (страница 20)
Осень в Декадансе
  • Текст добавлен: 20 июля 2025, 23:08

Текст книги "Осень в Декадансе"


Автор книги: Ульяна Гамаюн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

20:06

С тяжелым гулом в голове я без толку бродил по городу: водители, притормозив, под какофонию клаксонов осыпали меня проклятиями; ряженые, напустившись на меня с улюлюканьем, опасливо отступали; одинокие прохожие шарахались, стремительно переходя на другую сторону улицы. Судьба меня оберегала для каких-то своих особых нужд.

В парке праздновали: хлопали петарды, гремела музыка, горела елка, похожая на гладкий холм из сине-белых бус. По оранжевому снегу ходили разгоряченные гуляки. В брезентовых павильонах, украшенных гирляндами из хвои, продавали елочные украшения, открытки, сувениры, пирамидки фруктов, выпечку и сласти всевозможных мастей: леденцы, лепешки, фигурное печенье, имбирные и медовые пряники, миндаль в сахаре и даже жареные каштаны; на подносах под стеклянным колпаком стояли стройные шеренги снеговиков, румяных ангелочков, бравых дедов-Морозов и зверей в глазури. Я купил себе утешительного петушка на палочке – величиной с добрую тыкву – и волка из пчелиного воска, заботливо перевязанного золотой тесьмой (неясно, при чем тут был волк, но парафиновые тигры мне не приглянулись). Налюбовавшись тем и другим, я положил их в шапку побирушки, глаза которой влажно поблескивали, точно она уже глотнула глинтвейну, которым торговали в палатке по соседству. Подумав, вывернул карманы, но ничего, кроме прошлогоднего ветра, не обнаружил.

Через дорогу в вертепе разыгрывали рождественскую мистерию. Это был ящик, сколоченный из деревянных реек, оклеенный фольгой и цветной бумагой, с Вифлеемской звездой, венчающей резную крышу, и ангелами на расписных створках. В верхнем ярусе – ясли, Святое семейство, колючее сено, ослик и вол, согревающие младенца своим дыханием, пастухи в кожухах, волхвы с дарами и льняными бородами, в хитонах, мантиях и пестрых чалмах; в нижнем – своды Иродового дворца и сам он, чернобровый, насупленный и грозный, в мантии и зубчатой короне из фольги, воины в латах, Смерть в саване, со зловещей косой на плече, и угловатый черт на журавлиных ножках. Когда я подошел, Смерть, лихо размахнувшись, снесла Ироду голову, и та повисла на красных нитях; и вот уже злодей, понукаемый зубцами вил и волей кукловода, проваливается в пекло.

Поодаль, на освещенной площадке, пел хор. Скрытые толпой сопрано, ведя мелодию, звучали звонко и чисто в морозном воздухе, взлетали высоко над головами зрителей, перекликаясь с голосами, создающими фон: на середине фразы вступали вторые сопрано, за ними первые и вторые альты. В мелодию вплетались, перекликаясь, подхватывая, все новые партии голосов. За неурочным «Щедриком» последовал «Добрий вечip тобi», потонувший в оглушительном треске фейерверка, который, распустившись, долго облетал цветными искрами.

Стоя в праздничной толпе, встречавшей каждый новый сполох аплодисментами и ахами восхищения, я вдруг почувствовал, что проваливаюсь, с каждой секундой все глубже увязаю в чем-то топком и безысходном; что чем красочней реальность, тем глубже пропасть между мной и миром, и никакие петушки на палочке не перенесут меня на другую сторону. Пруд представлял собою кашу, в которой кисли крашеные покрышки и покачивались утки, похожие на поплавки и не подозревающие о Сэлинджере. Об утках думать легко и приятно, уткам нечего терять: они упитанные и опрятные, у них головы ярче павлиньего пера, у них морковные лапы и гладкие перья, у них клюв желтым тюльпаном; а вот что происходит зимой с жабами, с уродливыми склизкими жабами, куда они деваются, кто-нибудь об этом подумал? Меня занимают зимние жабы, чем уродливее, тем лучше.

Я не задумывался, куда иду, – хотелось упасть, зарыться в снег, остудить раскаленную голову, которую пронзала боль и раздирал многоголосый ропот. Был в этой какофонии один невыносимый голос, звучавший обвинительным речитативом, печатавший жестокие слова, назойливый и злой, как детская считалочка. Убийца, убийца, убийца.

В какой-то момент я с удивлением обнаружил себя среди облупленных колонн. Ноги сами принесли меня к школе, где работала Оксана. Было гулко, утешительно тихо. За колоннами синел школьный двор с косыми отблесками окон на сугробах. Окна актового зала светились матовым теплом. За спущенными шторами с косматой каемкой тени от мишуры двигались призрачные фигуры. Из открытого окна во двор летел гомон рассаживающейся публики. Зарывшись в воротник по самые глаза, я отделился от колонны, пересек двор, проскрипел по комковатым развалам убранного снега и взбежал на крыльцо.

В холле царило праздничное оживление: вдоль стен, украшенных мишурой и гроздьями шаров, разгуливали персонажи «Ночи перед Рождеством» – в черевичках, монистах, жупанах. Хлопотливые дамы доклеивали что-то сложносочиненное над дверью в столовую, путаясь в бумажном вихре разметавшихся обрезков. Повсюду мельтешили обсыпанные блестками снежинки, хрустя кринолинами и старательно изображая снегопад. Приставленная к ним мучительница с испитым лицом расхаживала между рядами воспитанниц, выравнивая колени и вывихивая спины.

На втором этаже меня встретил все тот же хаос судорожных приготовлений. Группа казаков и казачек, в сумбуре длинных разноцветных лент и красных шароваров, под ритмичные рыки дебелой дамы в трениках оттачивала последние па перед выступлением. Все артисты были накрашены с той беспрецедентной свирепостью, с которой это принято среди богемных школьных капельмейстеров.

Мимо пролетел, скользя и раскинув руки в стороны, угловатый дьяк с черной кисточкой бородки. Вслед за ним промчались разгоряченные черт с Солохой, волоча присевшего на корточки голову с усами в пол-лица. Все трое громко хохотали. Прошла учительница, рассеянно поправила гирлянду и прикрикнула на черта, который, принимая перед зеркалом царственные позы, примерял кусок бесхозной мишуры. Нечистая сила попыталась повесить вину на служителя культа, но была поймана за руку. Ведьма в монисте продолжала раскатывать посыпанный стеарином пол, а голова, придерживая накладной живот, озадаченно дергал гирлянду.

Я часто думал о детях, представлял себя отцом семейства с орущим младенцем в каждой руке, завзято меняющим подгузники и приготовляющим молочные смеси, но тут же скомкивал идиллию: дети означают жизнь, отодвигают смерть и отменяют своеволие, захлопывают выход в никуда, возможностью которого я слабо утешался. Мне был необходим сквозняк, дверь в тамбуре, свистящая холодным воздухом, свобода распахнуть ее, хотя бы и гипотетическая. Вдобавок худшего отца нельзя вообразить. Несчастнее моей сестры, наверное, только я сам. Я помнил ее насупленным комочком в кузове клетчатой коляски: комочек спал очень чутко, выпрастывая иногда крохотные кулачки и прижимая их к вискам, словно бы ужасаясь тому, что его ожидало. В этом пронзительном жесте было что-то смутно знакомое – горечь, протест, – хотелось тут же разбудить комочек и, глядя в мудрые глаза, спросить об истине, добре и зле, о чем-нибудь наивно-нелепом, вроде любви к человечеству и мира во всем мире. Сколько я ее помню, сестра все время норовила опрокинуться, как валкий плюшевый медведь, а я неуклюже ее удерживал. Мы жутко ссорились, особенно в последнее время. Я вовсе не пример для подражания – я контрпример.

Сейчас же думать о детях, видеть детей было нестерпимо: перед глазами вставал дорожный знак, бегущие фигурки в красном треугольнике.

Я заглянул в учительскую, обшарил в поисках жены коридор и классы, набитые орущими детьми и их родителями, протиснулся ко входу в актовый зал, бесцеремонно сунулся туда под шики возмущенной публики, увидел елку, занавес, софиты, говорящие головы на сцене и торжественные – в зале. Оксаны нигде не было.

Оставив школу с ее праздничной свистопляской, я пересек двор; остановившись у колонны, бросил беглый взгляд на окна первого этажа. Она стояла, локтями опершись о подоконник. Я осторожно приблизился к окну. Окно было старое, с промерзшей трещиной, в которую уже навьюжило маленький, похожий на горку соли сугроб. Тень за стеклом поежилась, вскинула руку, знакомым жестом поправляя волосы. Я торопливо пригнулся, а когда снова заглянул в окно, она стояла, прислонившись затылком к стеклу. В руках ее тускло серебрился месяц из фольги. Оригинал, вмерзший в лунку среди звезд, смотрел на нас с укоризной. Я осторожно прильнул к окну, пытаясь отогреть ледовые виньетки и растопить преграду, нас разделяющую. Потом старательно, не отрывая руки, обвел на стекле контуры ее фигуры и приложил ладонь к рисунку, словно в надежде оживить его. Я постоял с закрытыми глазами, весь обратившись в осязание, – и одним мучительным рывком отпрянул от окна, точно вырвал себя с корнем.

21:07

Я перегнулся через перила, вглядываясь в переливчатую гладь реки: казалось, Днепр промерз до самого дна. Попробовал вглядеться в лед, оценивая шансы. Он безучастно блестел, отливая матовым холодом. Слишком толстый, слишком равнодушный. Пара переломов – и снова жалкое, никчемное существование. Разве что громоздкие грехи увлекут меня за собой, и я, проделав полынью, застыну в ледяной жиже, с пудовой головой, разбухшей от словесного мусора. Жалкое чучелко на стебельке, которое будут грызть речные крабы. Так оно провисит всю зиму, начало весны и к маю рассосется, не оставив после себя ничего, кроме гнилой бумажной взвеси.

На дороге издевательски вспыхнули фары и, бешено сигналя, промчались мимо. Оцепенев, вцепившись в заиндевелую ограду, я обреченно подумал о том, что если жизнь столь глупа и уродлива, то какова же смерть. Хуже самоубийцы может быть только неудавшийся самоубийца.

Сойдя с моста, я привалился спиной к какому-то валуну. Что такое для человека его Исаак, это каждый решает сам для себя. Я ото всех освободился и оказался наконец наедине с собой, и то, что я держал под спудом, весь день отодвигал, весь этот ужас, весь этот мрак в одно слепящее мгновенье обнажился, обрушился всей тяжестью и раздавил меня. Бывают состояния, немыслимые по концентрации боли, горечь до того густая, отчаянье до того беспросветное, что сознание не в силах это побороть. Голову сдавило раскаленными щипцами. От ледяного ветра и изнеможения слезились глаза.

Опустошенный, я решил вернуться на мост. Попробовал идти, но не рассчитал силы и, оступившись, провалился в снежный бурелом, в переплетение когтистых, цепких веток, с размаху ухнул, прогнувшись и едва не переломив хребет, обо что-то твердое и ледяное.

Меня сдавили, облепили груды тел; я видел руки, которые беспомощно тянулись к свету, зловонные, беззубые, ввалившиеся рты, гримасы ужаса и отчаяния; сотни страждущих существ, которых колесуют, распинают, топят, потрошат и душат, сажают на кол, вешают на крюк, нанизывают на струны, свежуют, четвертуют, сжигают заживо; которые гниют среди отбросов, в остовах рыб и мякоти плодов, огромных, смрадных, хищно-ярких; которых заглатывает синюшный уродец с птичьей головой, сидящий на высоком троне и испражняющийся ими в выгребную яму. Гидры, грифоны, удоды, ползучие гады, плавучие птицы, рыбы без головы; тухлые яйца, завязшие в жиже; сонмы чудовищ, скроенных на скорую руку, легионы чертей, приводящих в действие пыточные механизмы; щупальца, панцири, клювы, крылья, клыки, хвосты в колючках и роговых щетинках, безумные зрачки, в которых отразились багровые языки пламени.

0:08

Очнулся я от резкой боли в ногах; приподнял голову, вдыхая морозный воздух и выдыхая раскаленный пар. Редкие колючие снежинки обдирали горло. Я лежал на собственных отбитых почках, боясь пошевелиться и ощущая их как два раздавленных, влажно рдеющих апельсина. Живот горел, и пульсация боли казалась невыносимо гнусной, точно у меня внутри ворочалось ворсистое, омерзительное насекомое. Пахло кошатиной и старой селедкой. Старик в облезлой шапке сосредоточенно обшаривал мои карманы. Я сказал ему, что устал и запутался. Он понимающе кивнул, деловито стянул с меня шарф и слился с чернотой.

Очнулся я от резкой боли в ногах и от того, что кто-то энергичными рывками сдирает с меня куртку. Куртка не поддавалась. Руки оторвет, апатично подумал я.

Очнулся я от резкой боли в ногах и тщетно нашаривал руки, пока не осознал парадоксальность поиска. Голова горела. Почки вмерзли в лед; я беспокойно дернулся, и они откликнулись пронзительной болью. Я долго и мучительно отползал, нащупывая саднящим телом эфемерную опору и загребая руками снег. Поняв, что это будет длиться бесконечно, что никаких опор не существует, я волевым усилием, от которого зловеще загудело в голове, заставил себя сесть. Умывшись снегом, отчего бешено дернулась и запульсировала бровь, я попытался застегнуть куртку, не очень в этом преуспев. Я, не снимая, носил ее вот уже несколько дней, как ладанку или вторую кожу, и старику не стало сил ее с меня содрать. Вполне возможно, что это был благочестивый, богобоязненный вор, с особой щепетильностью блюдущий воскресенья и праздники, и забобоны возбраняли ему работать на святки в полную силу.

Холода я не ощущал, возможно, благодаря въедливой сверлящей боли, раскручивающейся от позвоночника к затылку. Одновременно со сверлящей болью прямым пронзающим столбом горела боль тупая. Осознав полную и безоговорочную беспомощность, я попытался сжиться с болью, укрыться ею, угреться в ней, но она только усиливалась, отметая все попытки примирения. Только мне начинало казаться, что вот сейчас я не выдержу, умру, сольюсь с небытием – спасительным и утешительно пустым, – как новый виток боли приносил страдания еще более беспощадные и непереносимые. Я не боюсь смерти – она ручная и вовсе не страшная, я много лет кормил ее с ладони; другое дело физическая боль, которая отбрасывает человека обратно в первобытный мир. Человек, познавший превосходную степень страдания – когда мечтаешь о скорой смерти как об избавлении, – никогда не остается прежним.

Однажды, загремев в больницу после очередной драки, я много дней подряд сидел на обезболивающем, не способный думать ни о чем, кроме горячей смолянистой муки, от которой плавилось и ныло тело; я извивался и стонал, скрипя зубами и кроша ладонью стаканы с водой, которые мне вместе с таблетками подавала испуганная сестра. И я не знаю, о чем бы выл мой изможденный мозг – вопреки совести, сердцу, стыду, – если бы в ту самую минуту, на пике боли, я бы узнал о смерти, чудовищной трагедии, апокалипсисе. Никто не может поручиться, что боль не сделает из него чудовище, рыхлого, бесчувственного голема. Сознание пасует перед болью, а у души бывает слишком тихий голос, чтобы эту какофонию перекричать. Смерть не страшна, это всего лишь мгновение. Страдание – единственное, что может длиться вечно.

Очнулся я, не чувствуя ног. Мигали далекие звезды. Месяца не было. После долгих и беспомощных барахтаний в снегу я кое-как поднялся и на ватных ногах дополз до проезжей части. Не помню, как добирался домой, – удивительно, как я не умер по дороге. О бомже я вспомнил только на стоянке. Ключи. В подкладке куртки что-то обнадеживающе звякнуло: 1 : 0 в пользу дырявых карманов.

Оттаяв в салоне, я решил в последний раз съездить в бор перед тем, как идти в милицию.

2:09

Я полз пустынными улицами, в отблесках неоновых вывесок и хамелеоновых гирлянд, паря в витринах, бесцельно застывая на ненужных светофорах, меняя полосу и никак не приезжая в бор. Уже за городом я с вящим ужасом вообразил, что бор – как раньше бар – исчезнет. Но тот стоял на прежнем месте. Синий, с синим снегом и синими соснами, бросающими бесовские тени на синий наст. Синее злорадство. Самое место для убийц.

Оставив машину на обочине, уверенный, что совершаю святотатство, я вошел в бор. Мерцали далекие, злые огоньки; страшно загорались чащобы, где безымянные существа прокладывают стежки между соснами. Тишину нарушали мои шаги и изредка – неясный всплеск и рыхлый шорох, возня в ветвях, как будто там, хрупая снег со звездами, сидят большие глазастые птицы. Дважды я останавливался, пил мокрый снег пополам с травинками и вздрагивал от горечи в мучительно прекрасной тишине. Оцепенение природы. Тишь гиблых мест, где хвоя веками выгорала на солнце и устилала землю пахучим рыжим настом. Сосны, которые были здесь задолго до тебя и которые будут, когда ты станешь почвой, устланной хвоей.

Я долго плутал заповедными стежками; обессилев, привалился к шершавому стволу и сполз в сугроб. В голове было пусто. Горячие тиски ослабли, страдание притупилось, как будто разносившись и просев. Целительный запах смолы окутывал, баюкал, пеленал, забалтывая боль; связал язык, сковал мышцы. Мысли качались колыбельным эхом. Прощение. Где его искать? С кого спрашивать? Кто простит меня, если сам я не могу себя простить? И если никто, то как мне с этим жить?

Негромкий треск вырвал меня из беспамятства. На расстоянии вытянутой руки стоял волк: седая морда, шерсть цвета луни, породистая худоба. В глазах – невозмутимость, мрачное сухое безразличие. Я вскочил, в беспечном и самонадеянном порыве протянул руку, почти коснувшись морды хищника. Волк повел носом и опустил глаза, точно мой простодушный порыв смутил его; окинул меня усталым взглядом, в котором тлела скрытая насмешка, и отступил – шаг, другой, пока не исчез в сплетении ветвей. Рука моя повисла в воздухе. Спустя какое-то время ветки снова тяжело качнулись, и в заискрившемся воздухе возникла седая волчья морда. Он глянул на меня недоуменно, как будто разочарованный нерасторопностью двуногого увальня, и вновь исчез. Ветви качнулись, осыпаясь снегом. Стряхнув оцепенение, я последовал за волком.

Он вел меня, щадя, давая отдышаться, покорно выжидал, пока я выберусь из сугроба, выпутаюсь из бурелома ветвей. Стволы стали редеть, в просветах показалось шоссе, и я на время потерял своего поводыря из виду, но, выйдя из бора, увидел посреди дороги волчий силуэт. Он выжидающе застыл, принюхиваясь и трогая лапой снег. Я шагнул к нему навстречу, выставив руку перед собой в наивном, доверчивом жесте слепца, уповающего на чудо. Подпустив меня поближе, волк в два прыжка оказался на обочине, хрустнул ветками и исчез в снежных зарослях по ту сторону дороги.

Стояла удивительная тишина. Ничего. Никого. Я устало опустил руку, ватную, бесчувственную, точно чужую. Зачеркнутый, до половины стертый, я стоял посреди дороги, отчаянно борясь со сном и белым сплином. Я зачерпнул снег непослушной ладонью, приложил ко лбу, ничего не ощутив, и только тут заметил, что машина исчезла.

Она выскочила из-за поворота, бесшумно осветив сосну и знак под ней, и я в слепящей вспышке понимания увидел всю картину, все разом охватил и вспомнил; в бьющем свете фар я умудрился разглядеть знакомый сине-белый логотип и жуткое, невыносимое лицо водителя. В тот же миг что-то ухнуло, повело, протащило и, отпустив, оставило лежать на мягком, кашистом снегу.

Умер я почти мгновенно.

Вечер я провел за бутылкой клейна.

Июль 2010

Листомания
Рассказ

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

За окнами томился бесконечный полдень. Тягучее, опустошающее время суток с солнцем в зените за плотной ширмой вечно серых облаков. Изредка солнце преодолевало облачный заслон и маялось в комнате, где его не замечали. Голуби царапали карниз, как будто проверяли дом на прочность, сопровождая адский грохот благообразным воркованием. Подоконник окружала аура горячей пыли, и гроздь ключей то, накаляясь, плавилась, то, охлаждаясь, застывала в прежних очертаниях. Бесплотная тень тополя волновалась на стене, скрадывая движения других теней. На голом полу валялась спешно сброшенная одежда, и затрапезный телефон косился на нее неодобрительно. Днем в прорезях тополиных крон белело разлинованное проводами небо, а по ночам дрожали звезды, мигали самолеты, луна заглядывала в окна, словно разумная планета, разыскивающая селенитов среди землян. Молчание превращалось в хорошо оркестрованную тишину, в

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Они приходили порознь и уходили разными дорогами. Настенные таблички, дорожные знаки, билборды, светофоры – все состояли в заговоре, предупреждали, запугивали мрачными пророчествами. Высокое напряжение. Опасно для жизни. Не влезай, убьет. Не под ходи. Не прикасайся. Стой. Иди. Туда, где

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

В городских фавелах происходит все самое важное. Центр с его грохотом и китчем, причесанным газоном и куцей картиной мира – обочина жизни, что бы он там о себе ни думал. Другое дело – захолустье, метафизический голод и горький эскапизм окраин, где бесприютность возведена в жизненный принцип, а апатичный, вечно пасмурный пейзаж составлен из битых стекол, облезлых объявлений, потрепанных афиш, зазывающих на что-то линяло-клочковатое, растительности, отвоевавшей у асфальта пядь пространства, разнобоя дорожных знаков и выгоревшего неба над крышами домов. По улицам бродит безысходная тоска, воет, роет носом пыль, ест траву-мураву. Нехоженые поля амброзии утыканы высотками, которые ночь окрашивает в медный купорос. Дворы до краев наполнены детским криком, взрослой руганью и слабыми голосами ласточек, трудолюбиво выстригающих себе немного неба. Дети лупят по мячу, прыгают на батуте, качаются на плакучих ивах, как мавки; вооруженные баллончиками уличные самородки упражняются в искусстве граффити с текстами в жанре от дразнилки до шансон де жест. Бензозаправки изнывают от затяжной жары и сочатся ядовитым неоном, над расплавленным гудроном парят фата-морганы, и каждый автомобиль кажется полтергейстом со склонностью к акустическим эффектам и самовозгоранию. Ночью ландшафт размечают безымянные созвездья фонарей; в сумерках в небе разлита марганцовка, и лопоухие антенны вместе с телевизионной ересью слушают голос космоса; днем воробьи, как взбалмошные ноты, обсаживают провода, по собственной прихоти меняя партитуру пьесы, в которой

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Когда в карманах появились листья, она не придала этому значения. На следующий день листьев стало больше. Спустя неделю она обнаружила зеленые залежи под кроватью и в ящиках письменного стола. Листья распространились, как вредоносный вирус, стали накапливаться в одежде, обуви, посуде, мебели. Однажды вечером она открыла водопроводный кран – и оттуда с шелестом посыпалось. Она ежедневно, с маниакальной тщательностью извлекала листья из самых труднодоступных закутков квартиры и с предосторожностями, достойными остросюжетного романа, выбрасывала гербарий в мусорный контейнер во дворе. Дворник, наблюдавший за ростом поголовья полиэтиленовых пакетов с листвой, угрюмо материл маньяка, но выследить неуловимого вредителя не мог. Меж тем деревья во дворе стояли с такими же густыми кронами, как раньше. Каждое утро приносило новые вороха листвы, пухлые кипы под кроватью, многослойные залежи и отдельные листья, разложенные веером на ковре. Самостоятельная борьба с напастью ни к чему не привела: она крошила листья, мяла, пыталась жечь, но зелень лишь исходила ароматным соком и выделяла едкий, слезоточивый дым. Листва сопутствовала ей повсюду, могла обнаружить свое присутствие когда и где угодно. Парки и скверы стали пыткой, непокоренная растительность – угрозой, пешая прогулка – опасным испытанием. Перед тем как войти в квартиру с телефоном на полу, она тщательно проверяла одежду; избавившись от улик, но не от порождаемых ими аритмии и тоски, она стояла на пороге, и ей казалось, что ее кожа и волосы предательски отдают листвой. В квартире запах листьев усиливался. Телефон на длинном шнуре, как цепной пес, стерег

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Однажды они покинули квартиру вместе и медленно пошли по улице. Кроны деревьев нависали над дорогой, неуловимый поначалу шелест нарастал, пока не сделался торжественным и грозным, как хоровое пение в пустом соборе. Она шла потупясь, чтобы неосторожным взглядом не выдать себя, не выказать свою причастность к шелесту и терпкому, всепроникающему запаху листвы. Привокзальная забегаловка была забита под завязку. Бармен с медиумической отрешенностью манипулировал мясистым лаймом, официанты в длинных фартуках напоминали членов подпольной секты. С беззвучной будничностью отмеряли время настенные часы. И нужно было не смотреть на него и делать вид, что ничего не происходит, хотя она отчетливо видела в зеркале, что у него листья на спине. Три аккуратных маленьких листочка. Она хотела их стряхнуть, но руки онемели и не слушались. Слова давно закончились, и воздух заканчивался тоже. Она сидела, внутренне окаменев и затаив дыхание, и думала, что еще немного – и у нее посыплется из карманов. Тополь за окном раскачивался и шелестел. Стоило им встать из-за столика, как ветка продавила стекло и с дребезгом опрокинула стаканы. Осколки отразили

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Спрятавшись в подсобном помещении, она долго вытряхивала листья из-за пазухи, освобождала карманы и рукава. По платформе валандались обрывки газет, ветер с ухватками карманника обыскивал прохожих. Старик в отрепьях с хитрым видом мистагога продавал подсолнухи. Один из вагонов облепили люди, в деловитости которых было что-то жутковатое. Зачем они его красят? Кого они туда посадят? Начался дождь; капли с упругим, капроновым звуком ударялись о листву. Они торопливо пошли вдоль состава, держась за руки, прочь от страшного, пахнущего краской вагона. Она старалась не отставать, не разжимать затекших пальцев, не думать о листьях у него на спине. Потом они стояли у вагона, не глядя друг на друга с упрямой обреченностью, с которой приговоренный к смерти не смотрит на палача, и только когда поезд тронулся, они все с той же обреченностью обнялись и соприкоснулись висками. Одуряюще пахло листвой. Мир превратился в

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Замелькали вагоны, тепло отдалилось, шелест стих, запах листвы ослаб, и она побрела по платформе с чувством, что сейчас листья хлынут из нее со спазмами, как горлом кровь. Она вернулась в опустевшую квартиру и распахнула окна. Комнату запрудила тополиная листва. Ветви царапали, хлестали по лицу. Пол выстлали толстые, лоснящиеся корни с комьями земли. Время ворвалось в дом скоростным экспрессом и протащило череду утр и вечеров. Дожди проливались над тополиным морем, листву штормило, а во время штиля в комнату заползали кучевые облака. В зарослях обосновались насекомые, на подоконнике грелись ящерицы с гранеными глазами и пестрыми, похожими на инкрустацию узорами на коже. Телефон не умолкал, словно дотошная и въедливая бормашина; пришлось его закопать, но он продолжал надсаживаться из-под земли, издавая протяжные, пробирающие до костей звуки. Однажды очередная ветка вломилась в комнату и пригвоздила обитательницу к стене, исцарапав и едва не раздавив. Бок кровоточил. Солнце обжигало кожу. Она стояла, сливаясь с зарослями, и разглядывала свои ладони, похожие на листья с прожилками; затем размазала зелень и землю полосами по лицу – получилось что-то вроде боевой окраски. Телефон устал или умер, вместо него гремел хор голосистых, раскормленных цикад. Когда позвонили в дверь, она не открыла, – не потому что не хотела, а просто не могла понять, откуда этот звук и как его прекратить. Она уже подумывала забросать источник шума землей и листьями, когда дверь вышибли; пришлось отступить в заросли. Тщетно пришедшие пытались выцарапать ее из чащи, затащить в свою реальность и как-то приспособить к той бессмыслице, которая казалась им «нормальной жизнью»; принудить говорить, есть, спать. Она молчала и куталась в листву. Умаявшись, непрошенные гости поговорили, поели и уснули. На рассвете она осторожно выбралась из укрытия. Запах листвы исчез. Ни запаха, ни шелеста. С чувством безмерного облегчения, с отрадной мыслью, что наваждение кончилось и листья утратили над нею власть, что она теперь нормальный, здравомыслящий человек, равнодушный к листьям на чужой спине, она стала собирать вещи, бесшумно шаря в зарослях и роясь в земле. В ванной она умылась и рассеянно тронула плечо; пальцы нащупали что-то жесткое и гладкое. Она повернулась к зеркалу спиной и с лёгким беспокойством увидела три аккуратных маленьких листочка. Несколько тягостных минут прошло в попытках от них избавиться, и стало ясно, что стряхнуть их не удастся, что листья проросли, а не прилипли. Она вспомнила о листьях у него на спине – что, если они тоже проросли, а не прилипли? – но отогнала эту вздорную мысль. Она с минуту постояла, глядя в зеркало, нащупала болезненный, уходящий под кожу стебель, резко потянула и извлекла росток. Из рваной раны хлынули

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Переступая через спящих, она пробралась к выходу и выскользнула из квартиры. Сумку с вещами выбросила в мусорный контейнер и налегке пошла по предрассветной улице. Пахло листвой. Тополя взволнованно шелестели. Она ускорила шаг, потом побежала. Деревья смыкали кроны у нее над головой, швыряли листья ей в лицо, пытались преградить дорогу. Ветер устраивал смерчи в подворотнях и с электрическими фейерверками выкорчевывал фонарные столбы, гудели провода, асфальт разламывался под ногами, шел тектоническими трещинами, от стен домов откалывалась облицовочная плитка, лопались лобовые стекла встречных автомобилей, поочередно срабатывали сигнализации, машины орали дружно, будто разбуженные младенцы. Пока она бежала, на магистралях происходило страшное, в воздухе стояла пыль, и вышки ЛЭП ходили ходуном с хтоническим неистовством. Мост она преодолела одновременно с грохотавшим в первом ярусе товарняком и с разбегу спрыгнула на крышу последнего вагона. Поезд со вздохом облегчения вырвался на равнину и через несколько минут стал втягивать в тоннель громоздкое суставчатое тело. В последний раз полыхнуло солнце, поблекло, спряталось за облако, и вместе с ним исчезли

пыль – шелест – горячий луч – тень птицы

Август 2013



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю