Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
ПОСЛЕ
– Сигаретки не найдется?
– Здесь не курят. – Шпик вошел в кабинет, оставив дверь открытой. – Сядь как следует. Разлеглась.
– Это что, противозаконно?
– Очки верни на место, – проворчал тот, усаживаясь в кожаное кресло напротив.
– Боитесь, что я, как доктор Мабузе, вас загипнотизирую? – Алина выставила перед собой очки, пытаясь уловить линзами свет от настольной лампы. – Ци-Нань-Фу, инспектор.
– И перестань жевать. Откуда у тебя резинка?
Сержант у стены испуганно выпрямился и перестал работать челюстями.
– Инспектор Вишня, – Алина подалась вперед и погладила старую, парадно надраенную табличку на столе. – А я вас помню. Меня однажды привозили к вам в участок. Вы тогда скандалили с начальством. Что, начальник-самодур? Городская администрация это всячески поощряет.
– Ты находишь господина мэра плохим управленцем? – загремел инспектор, неправдоподобно имитируя праведный гнев.
– Я нахожу его хмырем.
– Следи за выражениями!
– Он трепло. Трещотка в окружении трещоток. А ваш симпатичный сержант, между прочим, клавесин. Вы об этом знали?
– Мы здесь не в бирюльки играем! – Вишня метнул убийственный взгляд на подчиненного и пригвоздил того к стене. И снова завибрировал: – Хочешь пятнадцать суток? Так я тебе это устрою. Плюс общественно-полезные работы. Будешь у меня щебенку таскать!
– Подумаешь, щебенка, – пренебрежительно протянула та. – Мы с дедом возили пиленый лес. Он – капитан, я – шкипер…
– Заткнись и отвечай на вопросы! – рявкнул вертухай.
– Так мне заткнуться или отвечать?
– Хватит, мать твою!
– Мать моя давно умерла.
Повисла неприязненная пауза.
– Инспектор, можно нескромный вопрос? – вкрадчиво нарушила молчание Алина.
– Нельзя.
– У вас есть дети?
– Нет.
– Тогда, может, вы меня удочерите? Подумайте, как это было б здорово! Только представьте себе эту семейную идиллию: кукольный домик, оплетенный плющом, жена и лапочка-дочка. Нашему кукольному счастью не будет границ. Госпожа Вишня научит меня печь пироги и вышивать крестиком. Синьор Помидор наградит вас каким-нибудь орденом… Но я замечаю, что вы как будто не очень хотите меня в дочери?
– София упаси! – ужаснулся тот.
– Правильно, – одобрила Алина. – Вы не могли бы выхлопотать мне смертную казнь?
– Поговори мне еще.
– Ладно. – Она откинулась на спинку стула. – Валяйте, задавайте ваши вопросы. Я готова отвечать.
Инспектор недоверчиво на нее покосился, пошелестел бумагами, прочистил горло, надул щеки и торжественным, официальным тоном приступил:
– Полное имя.
– Елизавета Вам.
– Снова за свое?
– Слушайте, ну это просто глупо. У вас есть мои документы, и вы прекрасно знаете, как меня зовут.
– Здесь я устанавливаю правила, и я решаю, что глупо, а что нет, деточка.
– Я вам не деточка.
– Ты похожа на маленькую мерзавку. Я буду звать тебя маленькая мерзавка.
– А вы похожи на старого сыча. Я буду звать вас старый сыч.
– Полное имя! – атаковал Вишня.
– Алина Ашер, найденыш. Так и запишите.
– Глядя на тебя, мне жаль твою бедную мать, – расчувствовался инспектор.
– К счастью, она редко бывала дома и еще реже вспоминала обо мне. Ее, кстати, тоже раздражало, что я не отвечаю на вопросы. Я была молчаливым ребенком.
– Чем занималась твоя мать?
– В основном пила.
– Другие родственники есть?
– Нет.
– У всех нормальных людей есть родственники.
– Мои родственники – древние майя.
– Ты знаешь, сколько Ашеров в этом городе?
– Столько же, сколько Эдгаров и Софий. Счастливая фамилия, – добавила та с сарказмом. – Но что это меняет?
– Значит, залог вносить некому? – скис инспектор.
– Буду таскать щебенку. Проблема большинства людей в том, что им все время кажется, будто им кто-то что-то должен. Делать их работу, думать, решать, вносить за них залог.
– Что, нет ни одной сердобольной родственницы, которая бы тебя пригрела и приструнила?
– Не надо сердобольных родственниц. Я шантрапа, и у меня мужские мозги. Мне гораздо комфортней в мужском обществе.
– Жаль, никто так и не научил тебя уму-разуму.
– Предпочитаю интеллект уму-разуму.
Инспектор неодобрительно пожевал губами и снова углубился в бюрократические выкладки и бланки с печатями. Вздохнул. Придирчиво взглянул на визави поверх очков:
– Что ты вообще умеешь делать?
– Я делаю колесо.
– Какое колесо?
– Акробатическое.
– Речь об общественных работах и о твоем в них посильном участии, – нетерпеливо пояснил инспектор, закипая.
– Еще неплохо управляю баржей.
– Хочешь шутки шутить, да? На нарах шутников полно.
– Я не шучу. Показать вам колесо?
– Я сам тебе сейчас колеса покажу. – Он покопался в ворохе бумаг и сунул девушке под нос пластинку с таблетками: – Это было в твоем кофре. Что это еще за стрелочки и дни недели?
– Лучше вам об этом не знать.
– Откуда ты только такая взялась?
– Аист принес.
– Ничего, мы тебя наставим на путь истинный, – с апломбом пообещал инспектор.
– Скажите, мудаковатость входит в ваши служебные обязанности, или это врожденное? – вежливо поинтересовалась Алина.
– Не зарывайся. Не советую.
– Воины, устрашившиеся смерти, не войдут во врата рая.
– Девочка, не испытывай мое терпение!
– Со смертью нужно драться, а не ползать у нее в ногах, цепляясь за подол и подобострастно прося пощады. Не унижаться надо, а отобрать косу и садануть носатую по черепу.
– Она сама тебя саданет – мало не покажется. Играешься со смертью?
– Беру ее на слабо.
– Это еще никому не удавалось.
– Давайте, арестуйте меня за укрывательство черного кота, – подначила Алина, азартно подавшись вперед.
– Черных котов следует сдавать в приюты, – скучливо сообщил инспектор, сдувая с рукава воображаемые пылинки. – Кого еще ты укрываешь?
– Полосатых уччайхшравасов. О них еще закон не приняли?
Инспектор протяжно вздохнул, покачал головой и сомкнул пальцы на обширном животе.
– Гораздо хуже сентябрьская история с кучей орущих говнюков. Ты там наверняка была вместе со своими дружками. Что вы за порода такая, молодые выродки, которым плевать на все, включая собственных матерей? – подернулся печалью он.
– Почему, когда очередному упырю что-нибудь от меня нужно, тотчас всплывают дежурные матери, старики и дети, до которых этому упырю прежде не было никакого дела? Топорно работаете, инспектор, – презрительно поморщилась Алина. – Есть люди, у которых, о чем бы они ни заводили речь, всегда выходит о свином хрящике. Сосредоточьтесь на угрозах. Это у вас лучше получается. Правдивей.
– Вы у меня вот уже где сидите, маленькие спиногрызы! – выпалил тот, жестом показывая, где именно те у него сидят. – Блядский город, чертова дыра! – Вишня вошел в раж, вскочил с кресла и принялся кружить по кабинету, выплескивая наболевшее и вдавливая каблуки ботинок в куцый ковер с такой неистовостью, словно ступал по головам врагов.
– Ну так валите из нашего блядского города, сделайте одолжение!
– Слушай меня внимательно. Шутки кончились, – зашипел Вишня. – Будешь дурить – сильно пожалеешь. Сейчас ты выложишь мне все про этот ваш клуб кинодебилов, с именами организаторов…
– А вы им ничего не сделаете? – прищурилась Алина.
– Просто побеседуем, – ласково заверил Вишня, сменяя гнев на милость, и поощрительно ощерился.
Алина с сомнением на него покосилась:
– Вам можно доверять?
– Я человек слова! – пафосно воскликнул тот.
– Ладно, ваша взяла, – сдалась Алина. – Только не орите так.
Инспектор торжествующе уставился на жертву, которая, потупясь, теребила молнию на куртке, обогнул стол, плюхнулся в кресло и, отдуваясь, стал кропотливо промокать лицо платком, словно оно пострадало во время пререканий.
– Пишите, – решительно скомандовала Алина и зачастила: – Вильгельм Пабст, Карл Дрейер, Жан Виго, Луи Деллюк, Дзига Вертов…
– Джига? – переспросил инспектор, с видом прилежного школяра оторвавшись от листа.
Алина прыснула.
– Ах ты дрянь! – вскипел Вишня, комкая лист.
– Ну простите, простите, – примирительно рассмеялась та. – Я больше не буду. Клянусь святым Эльмом.
– Тогда рассказывай!
– Что рассказывать?
– Сама знаешь!
– Копоцамо, миногамо, пинцо, пинцо, пинцо! – Алина участливо склонила голову: – Не то?
– Я тебе сейчас такое пинцо устрою! – Вишня волевым усилием подавил агрессию. Выудил из вороха бумаг очередную папку. Бюрократические орудия труда действовали на него успокаивающе, как пыточные на палачей. Никто бы не удивился, если бы этот человек встал посреди ночи, достал печать и принялся остервенело оттискивать на чем попало свои чернильные факсимиле. – У тебя в личном деле выговор за циничное манкирование публичными мероприятиями.
– Это просто смешно, – фыркнула Алина.
– Хочешь вылететь из университета?
– Мне нравится учиться.
– Это никого не интересует.
– Как посещение торжественного обеда в честь первокурсников относится к учебному процессу, моей успеваемости и моей нравственности?
Инспектор сделал постное, умеренно одухотворенное лицо:
– Ты учишься на факультете фотожурналистики.
– Не вижу связи с торжественным обедом. Меня же не фотографировать приглашали. Если для кого-то смысл учебы заключается в усердном посещении обедов, то это его личная печаль.
– Чем тебя не устраивают торжественные обеды?
– Своей бессмысленностью, – Алина устало откинулась на спинку стула и скрестила руки на груди. – Если я не хочу куда-нибудь идти, я не иду. Угрозы и ультиматумы не помогут.
– Что это за история с Ганжой из Дирижаблей?
– Вы и об этом знаете? Они меня всего лишь припугнули.
– Заявление составляла?
– Я не стукачка.
– Ну-ну, будешь и дальше выгораживать эту топоту?
– Я уличный фотограф. Я фотографирую эту топоту, а не сдаю легавым.
Инспектор скептично хмыкнул.
– Я фотографирую улицу и ее обитателей, среди которых разные встречаются, – продолжала Алина. – Время от времени мне разбивают камеру или дают по голове. Иногда то и другое одновременно. Это нормально. У улицы свои законы – вы либо принимаете их, либо вообще туда не суетесь.
– Они тебя порезали.
– Ну, порезали слегка, с кем не бывает.
– Надеюсь, в следующий раз они порежут тебя основательно, – огрызнулся инспектор. – Лучше б ты фотографировала добропорядочных граждан. Ты хоть представляешь себе, кто такой Ганжа?
– Вот и он меня постоянно спрашивает. Наверно, он недобропорядочный.
– Не еби мне мозги!
– Вам не нравится, когда я стебусь, не нравится, когда говорю серьезно, может, просто помолчим?
– Хочешь в изолятор? Будешь там сидеть в гробовом молчании.
– Гробовое молчание, – криво усмехнулась Алина, – как бы не так. Гробовой гомон. У меня однажды было что-то вроде клинической смерти. Они там бормочут и шепчутся – вот что на самом деле жутко, а не тишина.
– Ты, значит, гробов не боишься? – ехидно осведомился Вишня.
– Фотографа не испугаешь черной комнатой.
– Таких, как ты, нужно давить голыми руками!
– Объединитесь с добропорядочными гражданами. Вместе веселей.
Вишня протяжно вздохнул и страдальчески возвел очи горе:
– Зачем таскаться в Дирижабли? Зачем фотографировать всю эту грязь? Кому это нужно?
– Кому грязь, а кому поэзия. Зависит от устройства глаза. Убивает не грязь, а беспросветная бытовуха.
– Если ты так печешься о детях трущоб…
– Дети трущоб, – перебила Алина, – в опеке не нуждаются. Спекуляции и крокодильи слезы им не нужны. Толпы гуманистов защищают отвлеченную идею и умозрительных бездомных и обездоленных, а при столкновении с действительностью ведут себя самым скотским образом. О своем гуманизме они могут поведать друг другу. Основать общество гуманистов и трепаться томными вечерами.
– Ты мне еще о гуманизме расскажи!
– Рассказывать о бедности с протянутой рукой и жалобными подвываниями – большая подлость и пошлость. Это прерогатива профессиональных нытиков. Я этого себе никогда не позволяла.
– Нормальный человек по доброй воле в Дирижабли не пойдет.
– А я маньяк и фотографирую маньяков.
– Ты всегда предпочитаешь маньяков приятному обществу?
– Общество приятным не бывает.
– В каких еще запрещенных организациях состоишь? – переключился Вишня.
– Я нигде не состою и не шагаю строем. Афишки клею по велению души, а не по указанию очередных мудил.
– Анархистские брошюрки не распространяешь?
– У меня есть брошюрка специально для вас, называется «Искусство не быть мудаком» – Она с досадой посмотрела на легавого. – Когда вы меня отпустите? У вас ведь на меня ничего нет, кроме этих безобидных афишек.
– Безобидных?! – задохнулся вертухай.
– Всего лишь синефильский вечер.
– С показом запрещенных фильмов!
– Вы, главное, не нервничайте, – осадила его Алина. – Скажите лучше, что сейчас не запрещено.
– Опасную ересь можно и нужно запрещать! – долдонил инспектор.
– Безопасна только мертвечина, стерильная бездарь и конъюнктурщина.
– Запреты нужны для ваших разжиженных мозгов!
– У вас они, надо думать, твердокаменные, – спокойным голосом проговорила та. – Или там вообще нечему разжижаться?
– Последнее предупреждение!
– Уй, как страшно! – округлила глаза Алина. – Что воспоследует? Будете мне ногти выдирать плоскогубцами?
– Твою мать, с меня хватит! – взвился Вишня, грузно, отчаянными толчками выбираясь из кресла. – Сейчас ты прямиком отправишься в изолятор! Думаешь, я шучу?
С минуту длилось тягостное молчание. Затем Алина навалилась грудью на стол и сползла на пол, увлекая за собою водопад бумаг. Инспектор неторопливо обошел вокруг стола, упиваясь властью со скотским удовольствием мелкого беса, которого вдруг назначили Люцифером. Сержант попытался поставить девушку на ноги. Пока они возились, к стеклу прильнуло несколько пытливых легашей. Меня оттеснили к телетайпу.
Проворно увернувшись от сержантских рук, Алина вскочила на ноги и навела на вертухаев револьвер.
– Руки, – холодно скомандовала она.
Те подчинились. Мгновение все пребывали в замешательстве; затем в комнату брызнули легавые, на Алину навалились, скрутили, вжали в пол и отняли оружие. Вишня бушевал, рыча и понося весь свет витиеватым матом.
– Господин инспектор, – замялся сержант, разглядывая изъятое оружие. – Тут такое дело…
– Что ты мямлишь? С какими ебанатами я работаю! Олухи! Соплежуи! – запричитал инспектор, брызгая слюной, и сорвался в сочную, избыточно-барочную матерщину.
Соплежуй переждал бурю и корректно откашлялся. Инспектор сдулся и выжидающе затих, обнаружив поразительное сходство с бульдогом: брыластый, колченогий, приземистый урод с приплюснутой мордой и матовой пустотой в пуговичных зенках.
– Это зажигалка с вашего стола, – отрапортовал сержант, старательно отводя глаза.
– Любите кольты? – злорадствовала Алина, которую уже успели поставить на ноги. – Здорово вы струхнули. Инспектор деморализован зажигалкой.
Тот с пеною у рта рванулся к ней.
– Тубо! – крикнула Алина.
– Наденьте ей наручники! – бессильно захлебнулся Вишня.
– И кандалы на ноги не забудьте, – поддакнула та. – Устроим аттракцион в духе Гудини.
– Молчать! – рыдал инспектор.
– Зато теперь вы можете арестовать меня за вооруженное нападение с зажигалкой, – спокойно предложила Алина.
– Никак не пойму, рецидивистка ты или бальная на всю голову.
– Я социопат. Изолятор для меня, считайте, именины сердца.
ДО
Выходные я безвылазно провел в своей каморке, у окна, наблюдая за птицами, хотя смотреть, как они ползают и копошатся в перегное, было тяжело и тошно. Но я уже немного к ним привык – к плохому привыкаешь быстрее, чем к хорошему, – и встреча с этими тварями уже не будила такого бурного отторжения, как поначалу. Единственным результатом наблюдений стало то, что я утвердился в давнишней своей догадке: птицы не спят и не едят, хоть и долбят время от времени бесплодную почву дворика. В порядке эксперимента я накрошил им пышной, свежайшей булки, купленной специально с этой целью в нарядной лавке на углу, – птицы не отреагировали; тогда я попытался привлечь их семенами подсолнечника и арахисом – с тем же плачевным результатом. Потом мне пришло в голову, что птиц смущает моя маячащая в окне физиономия. Я забаррикадировал нишу и, выждав полчаса, нашел свои подношения нетронутыми. Птицы упорно меня бойкотировали.
Но я не собирался отступать, готовый круглосуточно не спускать с них глаз, питаясь собственной ненавистью, как воины в осажденной крепости. Главное здесь – продержаться первые несколько дней без сна, дальше бессонница выносит вас на качественно новый уровень восприятия реальности. Если птицы это вынесли, то чем я хуже? Что-что, а воля у меня всегда была железная. Особенно в доведении до логической развязки заведомо безнадежных дел.
Мне казалось, этот поступок сблизит меня с моими мучителями, поможет понять их. Какой бы гекатомбы от меня ни ожидали эти твари, рассказывать об этом в их планы не входило. Сказавшись больным на работе, я засел в своей мансарде. Пять дней прошли без видимых метаморфоз и подвижек в птичьем поведении; на шестой с ними тоже ничего не произошло – зато стало происходить со мной. Меня по-прежнему слегка мутило и лихорадило, но мозг работал зверски, как мощный гоночный мотор. Чувства обострились, мысли плавно омывали берега реальности. Я словно вышел за границы собственного тела и, обвеваемый приятными сквознячками, наблюдал за собой со стороны. Во всем происходящем вдруг обнаружилась пронзительная нота, некая дополнительная глубина, как это иногда случается с фотографиями, когда сквозь вещный мир просвечивает тайна, второе, третье, седьмое дно, и на тебя со снимка смотрит многомерная реальность, наделенная самостоятельным, скрытым от человека смыслом, не имеющим к нему ни малейшего отношения. Сознание того, что смысл существует, пусть даже и не для тебя лично, действует утешительно.
Сперва я по-детски радовался смене оптики, графической точности, с которой прорисовывался окружающий мир, ментальному перерождению в пределах одной отдельно взятой головы; но вскоре понял, что, если это эйфорическое, изматывающее бодрствование не прекратится, я просто сойду с ума. В состоянии перманентного бодрствования все мои мысли неотступно крутились вокруг птиц. Птиц беспощадных, птиц хищно выжидающих, птиц, которым было что-то нужно от меня.
Я изучил мигрень во всем ее мучительном многообразии, оттенках и переливах. Мы с ней заклятые друзья. Теперешняя боль напоминала зубную и проявлялась приступообразно. Когда я наконец решил поспать, из этого ничего не вышло. Пришлось купить снотворное.
Стоя у окна, я некоторое время раздумывал, какая доза необходима, чтобы усмирить свирепого зверя в моей черепушке. Одной не хватит. Я положил на ладонь две глянцевые продолговатые пилюли. Решил, что этого недостаточно, добавил третью. Подумал, что и эта доза не поможет. Ощутив на себе чей-то пристальный, тяжелый взгляд, я поднял глаза – и едва не задохнулся от ужаса и омерзения. Карниз тесно обсели птицы, буравя меня своими выпуклыми, цепкими, колючими глазами. Я ощутил знакомую тяжесть в затылке; что-то тягучее и черное разливалось по всему телу, точно мне впрыснули в кровь горячую смолу. С холоднокровием естествоиспытателя я наблюдал за своей правой рукой, щедро отсыпающей пилюли в ладонь левой. Птицы смотрели поощрительно. Тревога сменилась чувством безысходности, необходимости и неизбежности происходящего. Меня придавило апатией, тягостным и горьким пониманием того, что так надо. Я медленно поднес ладонь с пилюлями ко рту, но при виде этой белоснежной горстки меня охватила внезапная ярость. Стряхнув оцепенение, я на ватных ногах подошел к окну и швырнул в форточку сначала те пилюли, что были у меня в руке, а после – все оставшиеся, вместе с пузырьком.
Птицы успели предусмотрительно ретироваться вглубь дворика. Это привело меня в бешенство. Умом я понимал, что открывать окно нельзя ни в коем случае, но уже не мог противиться внезапно накатившим чувствам. Одолев неподдающиеся створки, я стал бросать во двор, как в пасть прожорливого монстра, все, что попадалось под руку. Войдя во вкус, я обнял шкаф и поволок его с истошным скрежетом туда же, к черному жерлу, втиснул, как в пазы, в проем окна и стал отчаянными толчками проталкивать.
Когда в дверь постучали, я сидел на полу, опустошенно привалясь к торчащим ножкам шкафа: верхняя его часть была снаружи, нижняя повисла в комнате. Не сразу определив источник шума, который я поначалу принял за помехи в голове, я понуро поплелся открывать. За дверью стоял дворник, похожий на приземистый, замшелый пень, пустивший корни на моем пороге. Мозолистые руки с крепкими и прямыми, как стволы сиринги, пальцами неуклюже висели вдоль туловища. Это были руки, непривычные к праздности, и даже в состоянии покоя от них веяло силой и мощью античного божества. Такими кулачищами герои мифов лущат головы врагов.
– Там к тебе какой-то пацан. – Старик неодобрительно пошевелил усами и сощурил древние, ясные и полные какой-то застарелой горечи глаза. – В парадное я его не пустил.
Он помедлил, переминаясь с ноги на ногу, покачал головой и заковылял вниз по лестнице.
Выйдя во двор, я в предрассветной мути различил фигурку, с мерным гулом катавшуюся на калитке. Я подошел к воротам и некоторое время слушал стенания простуженного чугуна. Алина прильнула к мокрым прутьям, сверкнув глазами из-под козырька кепки-гавроша: «Не хочешь прогуляться? Будет интересно». Я представил свое возвращение в каморку, к птицам и торчащему из окна шкафу, внутренне содрогнулся и утвердительно кивнул.
– Это фотокор из «Декадента», – извиняющимся тоном пояснил начальник сборочного цеха, кивая на Алину.
В безликом кабинете управляющего было душновато. Между окном и дверью лежала теневая зебра жалюзи. Стол обступали ящики с бумажным хламом. Над креслом, словно икона под стеклом, сияла фотография директоров завода. Хозяин кабинета, апоплексический толстяк, лысый и улыбчивый, как китайский божок, которому гладят пузо для исполнения желаний, застыл в дверях.
– Деточка, сколько тебе лет? – засюсюкал он, подслеповато щурясь.
– Достаточно, чтобы фотографировать ваши бибики, дяденька, – в тон ему ответила Алина.
Пузан обреченно вздохнул и скрепя сердце благословил нас на паломничество по вверенным ему цехам «Серого автомобиля». Вместе с начальником сборочного цеха мы вышли из конторы и очутились в грохочущем чреве завода, полном проглоченных ион, которые томились тут годами без надежды на избавление от мук.
В прессовальном цехе будущий автомобиль существовал еще в зародыше – в виде колоссальных бобин с листовой сталью, сваленных вдоль стен. Отсюда можно было проследить развитие автомобильного эмбриона, его многострадальный путь от стального рулона к зверю на колесах. Технократический антураж настраивал на философский лад. Повсюду тяжеловесные, безжалостно грохочущие прессы. Станки с дьявольским грохотом выкраивали из стали крышки капота, боковые двери, еще какие-то фрагменты кузова. Готовые детали лежали стопками на многоярусных стеллажах или висели, как отутюженные части будущего костюма, на специальных крючьях и терпеливо дожидались очереди в сварочный цех. Складские помещения напоминали гардеробную светского повесы, где вместо модных тряпок хранятся двери, бамперы и боковины. Жизнь в сложном лабиринте стеллажей была полностью автоматизирована: на место пешеходов, уничтоженных как класс, заступили зобастые, суставчатые механизмы. Парк оборудования представлял собой нечто гротескное и сюрреалистическое: тележки с многоэтажными багажниками, какие-то передвижные клетки и вольеры для деталей, многоколесные маневренные велосипеды, электромобили вроде тех, что рассекают по полям для гольфа. Рабочие косились на Алину в потертой куртке и кепке-гавроше, с компактной пленочной камерой в руках, явно недоумевая, что делает на заводе этот руки-в-брюки-мэкки-нож. Некоторые тушевались перед объективом камеры, демонстративно отворачивались, но большинство поглядывало с любопытством. Начальник сборочного цеха заученно долдонил что-то о достижениях и мощностях, но его бас заглушала иеремиада работающих механизмов. Рубашка в каноническую клеточку, очки в стальной оправе, браслет часов и зажим на галстуке вкупе с казенным выражением лица делали его похожим на ожившую канцелярскую принадлежность. Он обильно потел и промокал лицо замызганным платком, припадая к клетчатой ткани, как нервная дама к нюхательным солям. Только однажды он оживился – когда речь зашла о флагманской модели гиростабилизированного «амброзио» с кузовом «капуцин».
Вращение, ритмические сокращения, трение натруженных поверхностей, хор механизмов, поющих а капелла.
Сварочный цех производил не менее сильное впечатление, чем прессовальный. Здесь на стапелях сваривали кузова, в очертаниях которых уже угадывался будущий автомобиль. Цепкая клешня автомата захватывала детали порциями, удерживая их большим и указательным, и после близорукого осмотра отправляла стальное канапе на конвейер. Суровые рабочие в спецовках, фартуках, нарукавниках, перчатках и касках трудились бок о бок с неутомимыми механизмами. Происходящее напоминало луна-парк, где круглосуточно, в три смены, кипит карнавальное веселье с фейерверками и аттракционами при пустых кабинах. Каркасы в карусельном ритме пикировали к сварщикам – сыпались искры, огнистые снопы соревновались в силе и ослепительности, – и обработанный остов полз дальше по конвейеру. Преодолев череду проверок, кузов подвергался финальному надругательству – полировке специальными присосками, которые прикладывали к телу автомобиля, как стетоскоп. На финише машины обзаводились тавром вин-номера и паспортом качества – своеобразной медицинской картой, которая двигалась вместе с пациентом по конвейеру, фиксируя болезни, прививки и индивидуальные особенности автомобильного организма.
Вращение, ритмические сокращения, трение натруженных поверхностей, хор механизмов, поющих а капелла.
В покрасочный цех – «малярку» – нас не пустили под предлогом соблюдения техники безопасности. Действительно: вход в цех украшал стенд устрашающих размеров с требованиями к обреченным, которые не побоятся ступить на эту проклятую землю: вверху – перечеркнутые спичка и человек, по-видимому, нагой, поскольку ниже были нарисованы резиновые перчатки, высокие сапоги, распятый комбинезон и респиратор. Когда мы проходили мимо, из ворот «малярки» выплыла фигура в заляпанном комбинезоне и строго посмотрела на нас поверх респиратора. «Серый автомобиль» практиковал специальную систему окраски – чередование серых и черных дней: по четным с конвейера сходили антрацитовые автомобили, по нечетным – стальные, мышиные и серовато-дымчатые. Оставалось загадкой, откуда берутся белые модели, чудо это или брак, не утилизированные отходы производства? Кузова обрабатывали, словно живописные полотна: мыли, окуная в ванны с растворами, грунтовали, сушили и отправляли в покрасочные камеры. Помимо легендарной серой краски, рецепт которой хранился в тайне, точно рецепт скрипичного лака, предметом гордости служил метод очистки с помощью страусиных перьев, не оставляющих царапин и идеально очищающих от пыли автомобильные поры.
Из «малярки», сверкая гладкими боками, кузова позли в сборочный цех, где брал начало главный конвейер, по мере прохождения которого автомобильные остовы обрастали плотью. Из окон под высоким потолком струился свет, разбитый на отдельные солнечные струны. Моторизованное нутро цеха внушало почти священный трепет: цепи с крючьями, рычаги, подвесные краны, лестницы, увитые лианами кабелей, колтуны проводов, жилы и сухожилия истерзанного заводского организма. Глаз скользил по приборным панелям, колесным дискам, глушителям, бамперам, баранкам, карданным валам, еще каким-то запчастям, спеленатым, как сигары, в целлофан. Кузова бороздили воздух с царственной размеренностью. Паря над конвейером, они беззастенчиво демонстрировали всем желающим свое обнаженное подбрюшье. Во избежание повреждений и путаницы модели были снабжены защитными чехлами на крыльях – белыми, черными, серыми и их комбинациями у разных моделей. На каждом посту производилось несколько простейших операций. Сборщики брали на абордаж плывущие по воздуху комплектующие, цепляя их чем-то вроде пиратских багров и дреков. На параллельной ветке рама обрастала машинным мясом и мускулатурой: рессорами, передним и задним мостом, карданным валом, глушителем, топливным баком, после чего переворачивалась, как плод в материнском чреве. На одном из постов потучневший автомобиль насыщался рабочими жидкостями – автомобильной кровью и лимфой. К нему по конвейеру прибывали двери, не только начиненные всем необходимым, но и предварительно настроенные, как музыкальный инструмент, дабы захлопываться с одинаковым звуком. Сборщики на плоских тележках вроде тех, какими пользуются инвалиды, подныривали под автомобиль и на ходу крепили что-то к кузову. Рабочий с гаечным ключом закручивал болты в багажнике. Другой, в лапше из шлангов, возился на дне кузова. На некоторых участках рабочие в спецовках и беретах, с берушами в ушах, вступали в рукопашную с одушевленным металлом. Шасси продвигалось по конвейеру, и в определенный момент без лишних церемоний происходило «спаривание» («свадьба» по фарисейской официальной версии) – счастливое воссоединение кузова с мотором и подвесками. По окончании сборки новорожденный автомобиль отправлялся на треки испытательного полигона, снабженные ухабами и каверзными кочками для проверки его жизнестойкости.
Вращение, ритмические сокращения, трение натруженных поверхностей, хор механизмов, поющих а капелла. Эдем для футуриста.
Мы мельком заглянули в цех пошивки сидений, напоминающий кондитерскую, где повара из специальных шприцев выдавливают клей фигурными розочками на поролон.
На обочине конвейера располагалось некое подобие столовой. Рабочие в комбинезонах, скинув каски, сидели за ранним завтраком или поздним ужином, а может быть, обедом – конвейер работал круглосуточно, в три восьмичасовые смены, и каждая существовала по индивидуальному графику. Автоматы грохотали с похвальным речевым упорством. Уши болели от акустических излишеств. По параллельным линиям ползли автомобили, доверчиво раззявив капоты и багажники. К нам подскочил бойкий коротышка с большими сыромятными ушами и вцепился в клетчатый локоть начальства. Судя по часто и с апломбом повторяемому слову «забастовка», это был какой-то профсоюзный бонза. Артикулировал он на порядок хуже местных механизмов. Начальник цеха огрызался, страдальчески закатывал глаза и пытался стряхнуть назойливого карлу с рукава. Продолжая пикировку, спорщики устремились в сторону литейного цеха, а мы с Алиной – к выходу.
Стенд в прохладном вестибюле проливал свет на политику завода: в частности, сообщалось о расширении модельного ряда за счет пневмомобилей. Дирекция «Серого автомобиля» клятвенно обещала отказаться от бензина и целиком сосредоточиться на сжатом воздухе. Клятвы подкреплялись наглядными иллюстрациями: рядом со стендом, под стеклянным колпаком, как аппетитное пирожное, являя свету свои гастрономические прелести, красовался «мельмот-малютка». Первопроходец, пневмопионер. Исчадье «мельмота», чей удлиненный силуэт и плавные очертания свидетельствовали о спортивной родословной, а под капотом билось не бензиновое, а пневмосердце. Поодаль в эффектном ракурсе сверкала в лучах софитов последняя модель «корриды» с пневмодвигателем.








