Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
ПОСЛЕ
Улица Головорезов, карабкающаяся на холм Св. Софии к Университету, вопреки хулиганскому названию, казалась квинтэссенцией уюта и покоя. Она была тесно заставлена торцами зданий, как книжными корешками. Стены из тесаного камня пропахли стариной. Толпа шумливых школяров к ночи поредела и почти иссякла. Поверху тянулись заросли ресторанных вывесок и дорожных указателей; понизу, за столиками, в компании полупустых бокалов и захлопнутых зонтов, сидели редкие посетители кафе. Официанты смахивали сор со скатертей и составляли из столиков и стульев натюрморты. Витрины книжных и антикварных лавок сияли приглушенным светом. Гирлянды лампочек сонно мигали поперек улицы. Стены и тумбы пестрели остатками плакатов и протестных листовок, содранных полицией и слизанных недобросовестным дождем. На улице Фей, богатой на абсентные со скверной репутацией и самой рафинированной публикой, шипела и пенилась ночная жизнь: богемные огни, взмывы кафешантанной музыки, пьяная толчея, постовой и путаны при исполнении. Местный рапсод в отрепьях терзал саксофон, исторгая из инструмента тоску и любовное томление. Зато на улице Часовщиков все было благочинно, и луны циферблатов на фасадах лавок светились и тикали во тьме. Каменные плиты в скверике близ Медакадемии радовали прохожих афоризмами великих и современными амурными уравнениями с двумя неизвестными. Какой-то жестокосердный юнгианец накарябал мелом: «АНИМА + АНИМУС = ПСИХОЗ».
Мы быстро проскочили круглый дворик с чашей фонтана и нереидами в нишах и нырнули в арку, украшенную маскароном в виде свирепого, округлившего рот бородача. Арка выводила на мост с тритонами, которые, как глашатаи, торжественно трубили в морские раковины. Мост впадал в просторную площадь с каменными скамьями и стелами с университетским статутом по периметру. Отсюда открывался панорамный вид на громаду Университета: массивный купол с фонарем на барабане, шестиколонный портик и надпись на фронтоне: «Видеть. Чувствовать. Выражать». На парадном крыльце белели три хладно-мраморные девы, олицетворяя сей геральдический девиз; застывшие в патетических позах статуи являлись своеобразной антитезой буддистским трем обезьянам. С крыльца ниспадала лестница с трезубцами фонарей у подножия. Исполинские ступени были рассчитаны, очевидно, на ногу олимпийца, в которого, напитавшись знаниями, со временем должен превратиться пигмей-студент. Прямо на ступенях были вырезаны доски для игры в шашки.
Софийский холл представлял собой мраморную арену под колоссальным куполом, опоясанную многоярусными аркадами. Верхние этажи соединялись между собой сводчатыми галереями и мостиками без балюстрад, повисшими над мраморной бездной. По коридорам скользили, развеваясь мантиями, профессора и студенты в беретах, спешившие на дневные или ночные лекции. Желающий вкусить нектар и амброзию знаний мог заблудиться по пути к заветной цели, нанизывая залы, плутая в анфиладах арок, между колонн и статуй, нередко оборачивающихся живыми людьми. Человек чувствовал себя незваным гостем в этой сводчатой пещере с бесчисленными штольнями, тоннелями и лазами. Все эти античные руины и спелеологические чудеса имели сугубо прагматичное предназначение: галереи, лестницы и залы вели в библиотеки, лаборатории, аудитории-амфитеатры, читальни, служебные помещения, квартиры студиозусов и служебного персонала. От главного здания-амфитеатра лучами расходились другие корпуса Софии.
Шестой этаж и первый соединяла странная труба. Это похожее на гигантский водосток сооружение было вакуумным лифтом, сконструированным студентами архитектурного факультета. В отличие от старомодного пневмолифта, как поршень, натужно ползающего вверх-вниз по шахте, этот был тоннелем с обтекаемой капсулой на магнитной подвеске, скользившей по трубе бесшумно и почти без трения. Студенты с ветерком летали между этажами, как бобслеисты по ледовым горкам; преподавательский состав не жаловал это экстремальное скольжение, бобслею предпочитая лестницы. К сожалению, ночью лифт не работал, так что на шестой этаж пришлось взбираться по старинке.
На шестом этаже под присмотром многоокого коменданта и целой своры дрессированных филеров жили стипендиаты и казеннокоштные студенты. Мы свернули на мужскую половину и шли по коридору, когда дверь одной из комнат распахнулась, выпустив безликого субъекта в серой рясообразной мантии. Он бросил на Алину тусклый взгляд и заструился в сторону лестницы. Когда серый субъект растворился в сумерках, мы устремилась к той самой комнате, которую он мгновение назад покинул.
– Что, попалили? – спросила полушепотом Алина.
Зум лежал на кровати, заложив руки за голову, и курил, выпуская в потолок виньетки дыма, словно флегматичный дракон на отдыхе. На койке справа от окна сном праведника спал курчавый лобастый юноша с хлыщеватыми усиками, похожий на молодого Дюка Эллингтона.
– Сделали внушение, – Зум осмотрел косяк и с мстительным наслаждением затянулся.
Справа от входной двери в рамке под стеклом висели правила поведения для учащихся, существенно усовершенствованные адресатами: вымарав «vetatur», они оставили список гипотетических соблазнов нетронутым, так что запрет преобразился в рекомендацию. Анонимный автор этого выдающегося во всех смыслах манускрипта был, безусловно, человеком опытным, порочным, с недюжинной фантазией и изворотливым умом лопочущего на латыни демона-искусителя – до некоторых запретных действий без его подсказки никто бы просто не додумался. Рядом с правилами красовался образчик студенческого фольклора по мотивам Домье: карикатура «Флик» с похожим на Луи-Филиппа грушеголовым, брюхатым хряком, который глотал студентов, вползающих ему в пасть по конвейеру.
Я устроился в нише у открытого окна с видом на западный склон холма. За разнобоем черепичных крыш чернели островерхие очертания журфака и мехмата, к которому лепилась толстенькая тура ректората. Чуть поодаль торчала зубчатая башня Публичной библиотеки, отороченная винтовой лестницей, с аккуратными балкончиками и круглыми окнами. На северо-западе сияло смерчеобразное скопление огней, в которое по ночам преображалась площадь дез Эссента. По мосту Намеков тек нескончаемый, густой, как лава, поток транспорта; отражения фонарей висели в воде огненными поплавками. Проспект Добролюбова пылал и плавился, искрился и бликовал бенгальскими огнями зданий и аллей иллюминованных деревьев.
Стена над лежанкой Зума была обклеена фотографиями его авторства. Преобладали крупные планы рук с морщинами и гиперреалистичными порами и разновозрастные лица с такой маниакальной степенью детализации, когда не действуют привычные каноны красоты, когда лицо – не совокупность черт, но поверхность неизведанной планеты; плюс пара натюрмортов со светописью и любовью к алюминию, стеклу и стали в духе Мохой-Надя. Чуть в стороне были прикноплены газетные вырезки со снимками, опубликованными разными изданиями во время забастовки: развороченная ресторанная терраса с пустыми столиками и обломками стульев («Во время забастовки ни один столик не пострадал») и площадь с трамваем, торящим тропку сквозь составленную из шляп толпу, как молотилка в поле подсолнухов («Страда»).
– Я думала, ты болеешь, – Алина конфисковала у Зума косяк и села в изножье кровати, обняв колени.
– Я болею. – Он сделал стоическое лицо. – Трава в порядке дезинфекции.
– В деканате теперь двойные двери и решетки на окнах, – Алина затянулась, держа косяк большим и средним пальцами. – Они нас побаиваются после сентября.
– Ты веришь, что они выполнят обещания?
– Я верю только святому Эльму.
– В карцере даже охраны сейчас нет. Всех распустили. Камера нараспашку.
Карцер или, как его деликатно именовали в университетской администрации, «уединенная комната», располагался на седьмом этаже, аккурат над жильем студентов, и между узником и пансионерами происходил плодотворный обмен полезными сведениями; арестант настукивал товарищам зашифрованные послания и просьбы, а те с помощью ряда ухищрений снабжали его предметами первой необходимости. Охрана этим проделкам попустительствовала, исправно изымая половину переданного. Инспекторы и их присные круглосуточно шныряли по коридорам и аудиториям, вынюхивая, выпытывая, увещевая, ведя душеспасительные и душегрейные беседы с подопечными. Армия фликов делилась на две самостоятельные страты: одни выслеживали правонарушителей, другие кропали разоблачительные цидульки и канцелярские реляции. Студент был объектом отеческой опеки и неустанной слежки со стороны инспекторского племени, которое в последнее время так размножилось и разжирело, что ему выделили отдельный флигель с символичным видом на площадь Семи повешенных. Флики обладали почти неограниченной свободой действий, предполагающей широкие карательные и поощрительные полномочия. Именно эта паразитическая иезуитско-полицейская институция явилась главной причиной сентябрьских студенческих выступлений.
Алина неприязненно оглядела комнату:
– Не представляю, как ты живешь в этой мышеловке.
– А я не представляю, как ты живешь на барже.
– Там свобода. Социум не поймает меня в свои сети.
– Против прогрессивной общественности не попрешь.
– Прогрессивная общественность – это элитная шлюха, которая дает за высокие идеалы, – Алина привалилась спиной к стене. – Мы сегодня на физре баррикады разбирали. В спортивном зале до сих пор груды стульев и парт.
– Не физра, а физвоспитание, – поправил Зум, – как учит нас физручка.
– Не физручка, а физвоспиталка, – Алина сгребла в ровную стопку фотографии, веером брошенные поверх одеяла, и быстро просмотрела, отмечая каждый снимок сменой мимики. – Похоже на машину времени, – заметила она по поводу подсвеченной театральной тумбы с лицом продавщицы в окошке.
– Шелест говорит, там косяки с контрастностью.
– Я видела ее во время забастовки. Правда, издалека.
– Я тоже, – усмехнулся Зум. – Нас вместе запихивали в «салатницу». Она кричала, что не позволит бить ее студентов.
Он переложил фотографии на тумбочку – своеобразную метафору студенческого кочевого быта, – захламленный и одичалый вид которой свидетельствовал о вечной неприкаянности, метаниях, прозрениях и заблуждениях молодости.
– Ты будешь играть у Мальстрёма?
– Он придумал эпизод, где героиня разбивает зеркала с собственным отражением, – Алина затянулась и после паузы выдохнула сладковатый дым. – Не могу же я упустить такую возможность.
– Стриндберг в гробу перевернется.
– Не думаю. Хотя Мальстрём из тех, кто любит классиков в гробах переворачивать. Из лучших побуждений. – Она рассеянно разглаживала складки на одеяле. – Там еще будет что-то вроде пластических танцев и пантомимы. Против этого Стриндберг не стал бы возражать.
– Что нового можно сказать о социальном расслоении?
– Социальное расслоение ни при чем.
– Разве пьеса не о том, что хваткий кухаркин ум здоровее декадентского?
– Можно лишь догадываться, что у Мальстрёма на уме.
– Он сноб или мизантроп?
– Смотря что вкладывать в эти понятия.
– Сноб считает большую часть рода людского скотобазой, – Зум перевернулся на бок, подперев голову рукой и утопив пухлый локоть в подушке. – А мизантроп усматривает в каждом человеке самобытную личность, убежден, что каждый омерзителен по-своему и заслуживает отдельного обстоятельного разговора.
– Мальстрём ни то и ни другое. Он любит разыгрывать эдакого задающего вопросы простачка. У него свой собственный диалектический метод. Он повитуха.
Зум страдальчески поморщился, когда Алина кивнула на пузатую склянку на тумбочке.
– Лекарство не должно быть приятным на вкус. Больной быстрее выздоравливает, проникнувшись мыслью, что он многое перенес и перестрадал.
– Перестрадал. – Это прозвучало как зачин старинной очень сентиментальной баллады. – Кстати, – оживился Зум, – я сегодня видел твоего киномеханика.
– Он давно уже не мой.
В комнату, слегка сутулясь, ввалился зализанный, облаченный в полосатую пижаму юноша и, взгромоздившись на койку у двери, зарылся с головой в книжные залежи на полке.
– Дурь я больше не курю, – гордо отрезал он в ответ на предложение Зума забить косяк. – Не хочу прокурить себе все мозги.
– У-у-умный Артур, – протянул Зум.
– Распиздяи, – огрызнулся тот. – Между прочим, посещения после десяти запрещены.
– Вот и укладывайся баиньки, – напутствовал его Зум.
ДО
Ветер весь день ерошил кроны тополей, трепал и выполаскивал ивы в реке, гнал палую листву и перелетный мусор по набережным, пыля и заюливая в закоулки. Вывеска «Аталанты» с тремя серебристыми яблоками болталась на цепях и жалобно скрипела. Простуженное небо обложило тучами. Чайки снимались с парапета и повисали над пасмурной водой, как на марине давно забытого художника. Безлюдная, обезображенная ветром набережная стала неузнаваемой. В воздухе висела пыль, будто во время песчаной бури. Выдернутый из гнезда зонт вприпрыжку покатился по террасе, и Фикса припустил за ним, настигнув беглеца на проезжей части под ругань автомобилистов и какофонию клаксонов. Затем повисло затяжное, томительное безветрие. Все стихло, рыхлое небо опустилось еще ниже и придавило землю пепельным исподом с белыми подпалинами.
Я сидел за стойкой и набрасывал в блокноте уличные сценки и беглые портреты посетителей «Аталанты». Среди завсегдатаев преобладали речники: рабочие судоверфей, крановщики, крючники, лоцманы, рыбаки, шкиперы с барж, стоявших караван-сараями возле разгрузочных площадок. Это были люди особенной породы, кочевники и одиночки со смуглыми просоленными лицами, с наколками на мускулах и закаленными, рельефными, как у кирасиров, торсами, в фуражках, тельниках, потертых скрипучих кожанках, с хронической хандрой в глазах и несбриваемой щетиной. Они вразвалочку причаливали к стойке, заказывали выпивку и молчаливо с ней разделывались, держась за рюмку, как за кнехт. Пахло от них пиленым лесом и дешевым табаком. Моряки всегда выделялись из толпы, даже когда были одеты в ветошь и пьяны в хлам. Соленая вода бесповоротно изменила психомоторику, мировоззрение, религию этих людей; словно они, валандаясь по волнам Мирового океана, причастились чуда, стали носителями некоего запретного знания, кожей впитали нечто такое, что сухопутным крысам недоступно. Я не терял надежды запечатлеть живого флибустьера, корсара без страха и упрека или контрабандиста, на худой конец, довольствуясь покамест паллиативом в лице портовых рэкетиров (довольно неприглядном, надо сказать, лице). По вечерам закусочная до отказа набивалась публикой самого разного сорта и пошиба: портовое жулье мешалось с интеллектуалами, молчуны с пустомелями, студенты с легавыми, мелкая шелупонь с великими махинаторами, пресыщенная богема с лобастыми отроками из мореходки. Был даже водолаз, вылавливавший из черных пучин По утопленников, среди которых было много прекрасных женщин с ослепительно белыми зубами.
Алина появилась незадолго до начала ливня. Она была рассеянна, сидела с отсутствующим видом, отвечала невпопад, глядя сквозь собеседника, будто он был бесплотным духом. Взгляд ее слепо блуждал по окружающим предметам, направленный куда-то внутрь себя, сосредоточенный на некоей до боли раскаленной точке. Внешне она выглядела безразличной к происходящему вокруг, привычно чуждой и привычно исключенной из наличной реальности; казалось, она спокойна, даже холодна, но лихорадочный, опасный огонек в глазах свидетельствовал об обратном.
Фикса заподозрил неладное и стал допытываться, но все его подначки пропали втуне. Мама Клара, снующая из кухни в зал и обратно, остановилась на минуту, прислушиваясь к бушеванию стихии за окном, окинула Алину оценивающим взглядом и спросила, почему та ничего не заказывает.
– Кажется, меня вырвет даже от глотка воды.
– Это не грипп? Ступай-ка ты домой, пока всех нас тут не перезаражала, – беспрекословным тоном распорядилась хозяйка «Аталанты».
– Пусть вызовет себе врача, – поддакнул Фикса.
– Не нужно мне никаких врачей.
– Откуда у тебя эта черная рубашка? – придирчиво сощурилась мама Клара. – Она тебе велика. – Она по-хозяйски потянулась к Алининому плечу, но та отшатнулась от неумолимо надвигающейся пятерни.
– Просто оставьте меня в покое. Не трогайте меня сегодня. Я пересяду и никого не заражу, – хмуро добавила Алина и пересела за столик у окна, откинулась на спинку стула и открыла потрепанный томик Рембо, который принесла с собой.
В другом конце зала обсуждали «Проект инженера Прайта», на диво своевременный и злободневный благодаря изображенным в фильме поискам альтернативного топлива, антибуржуазному пафосу и критике крупных корпораций. Блестящий кулешовский юноша Мак Прайт не только спроектировал электростанцию, которая, питаясь торфом, снабжала дешевой энергией заводы, фабрики и пароходы, но одолел в неравной схватке зажравшегося капиталиста Росса, хапугу и хитрована, сойдясь с ним в клинче и уложив нефтедобытчика на лопатки. После просмотра фильма становилось очевидным, что Кулешов, согласно собственным заветам, – честный кинематографист, для которого эксперимент важнее хлеба. Он упоенно колдовал над кадрами, шинковал и смешивал, откалывал разнообразные коленца, не щадя зрителя. В глазах рябило от технических изысков. Драки, погони и резвые герои смягчали недовольство публики лишь отчасти. Зритель знать не желал ни о каких теориях, эффектах и творимых земных поверхностях. Впрочем, спорщики за дальним столиком обсуждали вовсе не монтаж: их больше занимало, насколько утопична идея гидравлической добычи торфа.
Дождь продолжал лупить, в каком-то своем дождевом надрыве выдувая в лужах пузыри. На канале захлебывался буксир, окруженный баржами, как Орфей вакханками. Суда покачивались на посеченной дождем воде. Ливень наглаживал набережную, потоками стекал по стеклу. Тени на стенах ожили, снялись с мест, тяжело и снуло наплывая друг на друга. Капли барабанили по карнизам, рикошетили в окна, в застигнутые врасплох столики и стулья на террасе. Дождь приглушил звуки улицы, и стал слышен бесхитростный речитатив закусочной: слитный рокот разговоров, звяканье кассы, цоканье стаканов и бильярдных шаров. В помещении стало темно, как в трюме, и Фикса зажег холодный электрический свет, который выбелил и выщелочил все вокруг.
Зал наводняли речники, приносившие с собой запах улицы, доков и дождя, и громогласно требовали выпивки. Одежда посетителей дымилась, словно они не высыхали, а испарялись, и скоро, как в какой-нибудь морской байке о корабле-призраке, должны были исчезнуть, оставив по себе пустые столики, дымящиеся окурки и стопки недопитой водки; и муторный, зловещий свет покинутой закусочной внушал бы прохожим суеверный ужас.
В очередной раз звякнула входная дверь, впуская вместе с шумом ливня ораву вымокших студентов, сразу же дружно облепивших стойку. Вместе с вновь прибывшими в закусочную просочились звуки ливня и сквозняки, пустившиеся гулять между столиками. Чуть погодя от гомонящей свалки отделилось несколько человек. Спина в черном блейзере показалась мне смутно знакомой; когда ее обладатель обернулся, я узнал Вирского. Он что-то говорил сутулому типу в студенческом берете – и осекся, увидев Алину. Пару секунд он неотрывно на нее смотрел, потом стал протискиваться к ее столику, с трудом прокладывая путь сквозь галдящую толчею.
Он сел напротив нее, и они молчали, глядя друг на друга с сосредоточенной серьезностью. В воздухе отчетливо потрескивало электричество. От грома дрожали стекла, дождь превратился в серый шум.
Когда я в следующий раз посмотрел в их сторону, за столиком уже никого не было. На скатерти лежал забытый «Пьяный корабль».
ПОСЛЕ
На тротуаре стоял фургон «Плутона» с аляповатым изображением одноглазого кота на боку. Из серого, неровно крашеного автомобильного чрева доносилось нестройное мяуканье. На шум слетелась целая стая старых стервятниц, которых неодолимо влечет к чужим бедам, болезням и смертям.
Напротив баржи на ветке тополя сидел осатанелый Титорелли и бешено шипел. Под деревом, расставив кряжистые ноги и одинаково уперев кулаки в бока, стояли двое в серых комбинезонах. Рядом, на расстеленной рогожке, как в операционной, были заботливо разложены какие-то зажимы, щипцы, удавки и прочие пыточные приспособления, снабженные кольями и крючьями. Поодаль стояла стальная клетка с толстыми прутьями и гостеприимно распахнутой дверцей, точно кот был птичкой, которая совсем скоро туда впорхнет.
Рослый, обритый наголо, с плоским и лоснящимся, как блин, лицом, детина пытался подманить кота поближе. Ему слащаво вторила напарница, лицо которой украшал курьезно крохотный, бриошеобразный подбородок. Обширные щеки, глазки-щелки и две тугие гульки, как пара рожек, по бокам пробора делали ее похожей на школьницу, которая с годами не взрослела, а раздавалась во все стороны.
– Оставьте его в покое, – Алина остановилась у плутоновцев за спиной.
– Так это твой кошак? – спросил детина с выражением беспримесной, несокрушимой тупости на лице.
– Как его зовут? – засюсюкала его толстомясая спутница, огуливая себя веревкой, как корова хвостом.
– Его зовут Идитенахер.
– Но-но, – погрозила колода с рожками. – Ты знаешь закон о черных котах?
– Он не черный, у него белое пятно на лице.
– У котов не лицо, а морда.
– Это у вас морда.
Плутоновцы переглянулись, словно бы проверяя друг на друге истинность этого утверждения, озадаченно почесали в затылках и покосились на кота. Тот ощетинился и зашипел с удвоенной силой.
– А не врешь? – сощурился детина, и на лице его появилось привередливое выражение, с которым домовитый покупатель щупает овощи на прилавке. – Ты зубы нам не заговаривай.
Великанша похлопала себя по студенистому пузу:
– Откуда мы знаем, может, ты сама это пятно нарисовала.
Плутоновцы возобновили охоту, похожие на безмозглых, сытых троллей. Они увещевали и улещивали, грозили и махали кулаками, пытались даже сбить добычу с помощью палки с сеткой на конце, похожей на садовое приспособление, которым снимают спелые фрукты с дерева. Но Титорелли не созрел еще для переезда в кошачий приют. Вконец умаявшись, парочка зашушукалась в сторонке.
– Так уж и быть, – барственно проговорил детина, – поверим в этот раз.
Он свернул свою жутковатую скатерть-самобранку и стал взбираться вверх по лестнице на набережную. Его напарница навьючила на себя оставшиеся орудия ловитвы и припустила следом, ожесточенно вертя огромным крупом.
– Может, действительно, перекрасить тебя в пятнистую корову? – спросила Алина у Титорелли, снимая его с тополя. Тот зажмурился, не воодушевленный подобной перспективой.








