Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Раз в неделю приходила мама Севы, робко дышала в замочную скважину и, просительно потоптавшись минут пять, оставляла под дверью горячий, многослойный, заботливо упакованный сверток, похожий на квадратную капусту, из которого мы ели не глядя и запивали непонятно чем, – если, конечно, вспоминали об этом. Громыко тоже не бездействовал: мятый и пыльный, как испеченная в золе картофелина, он бегал по кабинетам, животом распахивая двери, обивал пороги, давал на лапу, хлопотал, умасливал, запугивал, заводил знакомства, – словом, счастливо и деятельно существовал где-то по ту сторону гроба.
Двое в лодке, не считая Громыки, мы с головой ушли в работу. Писали код с нуля. Не проветривали, не спали, но курили так, что Громыка, проникнув в наш двухместный батискаф, мигал и кашлял до слез. Он навещал нас, как тяжелобольных, в нашем продымленном лепрозории: являлся эдакой монахиней-католичкой в громоздкой белой шляпе, похожей на накрахмаленный лопух, и выкладывал из монастырской корзинки ржаной кирпичик и прочую бедную холестерином пищу. Кусая расчехленный багет, точно это был банан, а не свежая выпечка, или сочно хрупая яблоком, Громыка Клапка Громыка делился новостями, травил анекдоты или расхаживал, заложив руки за спину, вдоль свободной стены, давая дельные советы по распорядку дня и ведению домашнего хозяйства. Мы налегали на дешевую колбасу, а из кирпичика лепили человечков, быстро зеленеющих от влаги и тоски. Остатки провианта Громыко заботливо прятал в облупленный «Днепр», который тикал, как старый советский будильник. На хлебных человечков наш домовитый гость смотрел с осуждением: они ему казались верхом расточительности и юношеского нонконформизма; подобрав ошметки с полу, он прятал их в салфетку и уносил с собой.
Полгода безвылазно просидели мы в малярийном чаду, в плотном зеленом дурмане с блоковскими чертенятками по углам и постоянной флоберовской злобой, которая временами плачет от бессилия, однако не проходит. Полгода на гиблой территории искусства, в упрямом борении со стихией и самим собой. Шесть долгих месяцев под оголенной лампочкой на длинном шнуре, повисшей над нами, как скупая слеза над бездной. Счастливое, благодатное время.
Мы сделались инструментом языка. Энергетические импульсы передавались от него к нам и обратно. Живой огонь бежал по нашим жилам, ветвясь в глубину, как стрела репчатого лука, пустившая корни в стакане воды. Мы вышли из реальности, оставив дверь открытой и выпустив из мира грез немыслимых монстров, которые, судя по ветхим костюмам, томились там со времен «Страха и отвращения в Лас-Вегасе». Глаза наши тлели недобрым огнем, в котором вспыхивали порой фанатичные искорки. Громыко это видел и в редкие визиты был тих, как крапива на кладбище. Он вставил битое стекло. Он распугал и уморил всех местных крыс. Он повелел иерихонским трубам смолкнуть. Он щедро смазал замок и дверные петли машинным маслом. Холодильник тоже перестал икать и тикать и только горько вздрагивал по ночам, как очень старый человек, умирающий на чужбине. Громыко словно подменили: неслышно распахнув дверь, навьюченный провизией, горбатой тенью семенил он вдоль стены и гулко ронял апельсины, пугаясь шорохов, теней и самого себя. Пол был устлан кучерявой стружкой распечаток и иссохшими остовами хлебных человечков. Мы с Севой сидели, прильнув к мониторам, в капюшонах, похожих на куколи, в зеленом невротическом угаре, каждый в своем камерном, обжитом аду, оставляя Громыкины манипуляции без внимания. Но иногда, истощенные до предела, мы спускались на миг в дольний мир и механически-вежливо беседовали с начальством, не замечая, что изъясняемся машинным кодом, а начальство беспокойно ерзает и норовит улизнуть. Смиренно выслушав отчет, в котором только пара слов казались ему смутно знакомыми, Громыко важно кивал и крадучись удалялся. Заметно улучшился наш рацион – впрочем, впустую, ибо мы к тому времени питались только влажным воздухом и свеженаписанным кодом. Еще немного – и Громыко стал бы почетным обладателем подвала с двумя ручными привидениями, но кодинг сменился более прозаическими вещами, и мы вернулись в мир людей и цветущих деревьев.
Прекрасно помню тот день: мы с Севой курили, пялясь в прокопченное оконце, и вдруг, не сговариваясь, подорвались и, как очумелые, толкаясь, выбежали на улицу. А с улицы навстречу грянул май, и я не знаю случаев, когда зеленая листва так радовала простого смертного. Стояли тихие, уютные сумерки с прогретой за день травой, тяжело шевелились ветви цветущих акаций, тревожно-белые в зеленоватом свете неба, и что-то лопнуло и звонко распустилось в груди. Мы шли молча, изумленно вслушиваясь в жизнь.
При первой же возможности «Громыко и Ко» променяли булгаковский подвальчик на бизнес-центр. Это была стеклянная колба, которая с приходом сумерек вскипала бешеным неоном. Архитектура колбы напоминала технократический кошмар: стекло, металл, терминалы, жужжанье эскалаторов и кофейных автоматов. На каждом уровне стеклянной емкости бурлила деловая жизнь: лифт летал меж этажами, аккуратно останавливаясь на длинных делениях; букашки в галстуках, сердито шелестя бумажками, катили вниз, в подземный паркинг, или взмывали к равнодушным небесам, где вместо бога на неоновом нуле сидел манекен с сотовым, суля нуль коп. за соединение.
Громыко со свойственным ему размахом занял весь этаж, который заставил функциональной мебелью и заселил сотрудниками. Офисный интерьер был порождением коварного сознания, больной фантазией безумца: всю площадь этажа покрывали фанерные перегородки, образуя ходы и тупики. За столами, в путанице проводов и холодном свете мониторов, ютились свежие, румяные сотрудники с лакированными коками и белыми воротничками. В кабинке каждого цветными клочьями висели рабочие заметки, имелся персональный кактус и многоканальный телефон. Строгая, с косым пробором секретарша стремительно пробегала между рядами, взметая по пути цветные бумажные бороды стикеров, и те уютно рокотали, как волны в кильватере корабля. Она улыбчиво встречала посетителей и, прижимая к клетчатой груди блокнот, прилежно отбуксовывала их в кабинет начальства.
У окна окопалась банда HR’ов с многоканальной Викой во главе. Эта дальновидная девушка с ухватками карьеристки и прической Сары Бернар, играющей Гамлета, относилась к нам как к тяжелобольным, награждая умильными взглядами и дикими уменьшительными, какими честный хозяин не назовет домашнего питомца. Она забрасывала нас дидактическими письмами и вздорными сентенциями, истязала неуемным и бесстыдным любопытством, вникая в распорядок дня, проблемы пола и превратности пищеварения; она школила, поучала, трепала по щеке и только что не ставила в угол, коленями на горох. Разговаривала Вика, влажно причмокивая, щурясь и вытягивая губы трубочкой, как старательный турист, изо рта кормящий голубя. Я сразу же сделался «Олежкой». Большую часть дня Вика валандалась по офису и с гримасой заботливой сиделки наставляла подопечных. В перерывах между валанданьем она хлестала кофе и трепалась, попутно, карандашиком, набивая письма.
Намечались закордонные знакомства. Нередко я, как пианист, работал над проектом в четыре руки, разыгрывая гаммы с Джимом или Джозефом, и если первый был несомненным виртуозом, то второй не отличал бемоль от дубль-диез. Джозеф слыл фигурой мифической. Никто не знал его в лицо. Он был вездесущ, хорошо информирован и неуловим. Он редко отвечал на письма, а если все же отвечал, то делал это без свойственных Джиму вежливых ужимок и пастеризованного благодушия. Я вывел новый эпистолярно-безысходный жанр с лирическим названием «Письма к Джозефу» – оммаж Ван Гогу, хотя какой уж там из Джозефа «дорогой брат». Однажды огнеупорный Тео молчал два месяца кряду, едва не провалив проект, с одинаковой легкостью игнорируя просьбы, призывы и вежливые угрозы раздраженного коллеги. Я уже стал подумывать, что это не братишка Джозеф, а сестрица Джозефина, такая себе перезрелая краля с длинным дубленым лицом и металлокерамической улыбкой, вечная подружка невесты, успевшая состариться на этом посту, сильная и волевая селф-мейд вумен, которая напивается на вечеринках и зычно блюет в женской комнате. Я успел придумать ей волосатого жиголо и сухонькую старушку-мать, которую она навещает в комфортабельном приюте по воскресеньям, когда Джозефина связалась со мной по скайпу и оказалась все-таки Джозефом, что, впрочем, не исключало ни жиголо, ни старушки.
Словом, «Громыко и К°» из сомнительной шарашки превратилась вдруг в почтенную компанию, где даже для уборщицы заведен был электронный ящик, и очень жаль, что эта милая, тихая, скромная женщина так и не узнала об этом (Вика одно время бомбила ее проникновенными письмами, но, не найдя взаимности, быстро охладела).
Громыко тоже изменился, мимикрировал под окружающую среду. Он соорудил себе отдельный кабинет – стеклянную радиорубку, из которой, жмурясь от восторга, обозревал владения. Он обзавелся, среди прочего, системным шаттлом под столом. Он грузно восседал на кожаном директорском троне, колеся по кабинету и никогда не отлипая от сидения. Отними ему кто-нибудь в порядке шутки обе ноги, Громыко вряд ли бы заметил перемену. Казалось, он вездесущ, этот неугомонный жук на колесах: ведя телефонные переговоры по трем линиям одновременно, он успевал надиктовать указы секретарше, уволить, сослать в командировку и с чувством отобедать. Но самое невероятное состояло в другом: бедный, неотесанный Громыко, Громыко-горемыка, едва знающий грамоте, желудок в панаме, которому любая дрянь шла впрок, как домашнему поросенку, – этот стоеросовый Громыко вдруг окружил себя книгами. Не муляжами, а настоящими, живыми, благоухающими типографской краской томиками. Шкафы с рядами редких, баснословных книг, ярких, нетронутых, слипшихся обложками. Проникнуть в директорский кабинет стало не менее трудно, чем в гробницу фараона: нужно было звонить, писать, совращать секретаршу и днями куковать под дверью в книжный мавзолей, истово молясь и воскуряя благовония. Окопавшись в этой сокровищнице, Громыко дико возгордился, но алфавита так и не выучил: его лаконичные мейлы сумбуром прописных и строчных по-прежнему напоминали таблицу офтальмолога и стих Крученых.
Благополучие губит пассионариев. Громыко похудел, осунулся, сошел на нет под деловым костюмом. Вознесшись вверх по социальной лестнице, в надмирные, недосягаемые сферы, о которых раньше не мог и помыслить, он вдруг утратил вкус к жизни. Обосновавшись в бизнес-колбе, Громыко повел дела без былого пыла, постепенно погружаясь в неоновый анабиоз, и вскоре уже спал, калачиком свернувшись в кресле на колесах. Я не любил Громыки – это было зло, но зло витальное и не лишенное своеобразного обаяния. Теперь же это зло утратило всякую притягательность. Громыко кончился – безобидно жадный, безобразно жалкий, бесконечно скучный, набитый бизнес-планами бизнес-труп.
В холле я снова налетел на мешковатого типа, который, подменяя Деда Мороза, уютно дремал под елкой. Гарнитура и рация – для связи с разными гипоталамусами – дремали рядом с ним. Тип ткнул в меня гарнитурой и попытался затащить в чулан, куда его напарник как раз запихивал админа Рому, в сети присутствовавшего под никами рыцарей Круглого стола, а в жизни походившего на разбойника с большой дороги. Рома рыцарски рычал и упирался, держась за дверь и выгибаясь арбалетной тетивой. Выглядел он еще подозрительнее, чем я со своей рассеченной губой. Секьюрити с угрюмой методичностью отдирал Ромины пальцы от притолоки. Воспользовавшись заминкой в аттракционе, я выскользнул на улицу.
Метель нахлестывала на крыльцо, обдавая ступеньки белой колючей крупой. Задохнувшись от снега, я спрятался за колонной. Там же стояла Сьюзи, бритая под нуль и известная своей неуловимостью программистка, на которую Громыко вешал самые безнадежные проекты и о которой, кроме ника, никто ничего не знал. Придерживая порхающий зеленый шарф, она смотрела на дорогу, где два снеговика толкали третьего, сидящего внутри седановидного сугроба. Мы сухо поздоровались и разошлись: она – в неоновое здание, я – на стоянку.
По дороге меня нагнал Сева и напросился в попутчики. Об инциденте с шишками я решил умолчать. Насчет повышения, впрочем, все было решено задолго до шишек. Однажды в полдень Громыко вызвал меня на ковер, осыпал похвалой и щедрыми посулами. Было даже забавно, что этот странный человек так рассыпается перед молокососом. Забавно, но не более. Недолго думая, я веско возразил, что деньги – зло, что по природе я не управленец, подвержен жутким мигреням, ненавижу скайпы, презираю мессенджеры… Громыко же, не слушая, переключился на дела насущные, смакуя сленговые словечки с упоением неофита, дорвавшегося наконец до сладкого. Возражая ему на том же арго, я вдруг подумал, что мы разговариваем как два придурка и проще было бы перейти с изнасилованного русского на деловой английский. Битый час я отражал Громыкины атаки, юлил и апатично огрызался и был отпущен только под подписку о невыезде.
Севу отрядили к громыкиным знакомым, у которых, по словам секретарши, «что-то там сломалось»: поломки эти были явлением регулярным, происходили по средам и пятницам, когда уборщица, шуруя шваброй, нарушала чуткий сон сетевого кабеля. Чтобы исправить положение, достаточно было просто пошевелить провод, но секретарша берегла маникюр, местный сисадмин пребывал в перманентном запое, а все остальные плевать хотели на секретаршу и ее почту. Сева доблестно заменил собой хелпдеск и полюбил эти визиты, беззастенчиво долго копаясь под столом.
Я включил поворот. Справа заметало снегом секретаршин «порш кайен», в узких кругах известный как «каретка куртизанки».
– Забыл тебя поздравить, новорожденный, – встрепенулся Сева, когда мы выехали на утопающий в снегу проспект.
Я молчал, угрюмо глядя на дорогу, где в густом мельтешении снежных хлопьев малиново мигали габаритные огни и деревья нависали с двух сторон, стянутые сетками гирлянд, тяжело давя и прорывая их ветвями. Вдоль витрин, запорошенная снегом, фланировала ходячая реклама, притопывая и жадно прикладываясь к фляжке, которую прятала в складках своей картонной тоги.
– А ты куда?
– Я уволился.
Сева скрестил руки на груди и недоверчиво на меня покосился:
– Зачем?
– С меня хватит.
Сева рывком стянул шапку и взлохматил волосы. Игнорируя его пристальный взгляд, я сосредоточился на дороге. Некоторое время мы ехали молча. Зажегся красный. Зажатый между одинаковыми банально-черными джипами, я выпалил:
– Я сбил человека.
Я рассказал ему все, от бара с собакой до бора с волками; о том, как кунял по дороге, как был совсем один посреди белого сплина и как в каком-то обмороке, сам того не сознавая, сбил человека и поехал дальше.
– Стоп, – запротестовал Сева. – Не так быстро. Ты видел его, этого человека?
– Нет. Про человека я понял только в городе. И вернулся.
– И чего?
– И ничего.
Ничего. Я долго возвращался, погибая в пробках, предельно медленно ползя по запруженному шоссе, стиснутый медлительными автомобилями, которые дымили, не давая дышать и жить. Снег на полях лежал цельным куском, все было длинно, прочно, бесконечно. Безветрие. Убийственная неподвижность. Даже снег не шел. Был момент, когда я уже почти решил бросить все это к чертям собачьим и бежать к проклятому бору прямиком через поля; в каком-то яростном порыве я был готов покончить со всем этим тут же, все оборвать, соскочить на ходу, скатиться кубарем в снег, но вовремя раздумал. Я смирился, как смиряются со жгучей болью, которой нет и не будет исхода. Колонна заиндевелых машин ползла, окутанная паром, невыносимо медленно тянулись белые, белые, белые поля – все это было страшно, – и мне вдруг вспомнились два маленьких целлулоидных мяча из рассказа Кафки, методично прыгающие вверх-вниз по паркету. Кошмар этих двух вечно скачущих мячей безграничен. Быть может, это и есть ад.
Мне же хотелось иного ада – не тихой безысходности, не чахлого болота с квелым ветерком, где дьявол с водянистыми глазами уныло догнивает в тине. В моем аду все дрожало и рушилось, и мрамористые глыбы царапали небо зазубринами, и сизые осколки гор, крошась, сходили на головы грешников снежной лавиной. Я стоял у подножья, бросая вызов стихии, но вместо гнева видел лишь издевку.
Помню, как приехал в бор, теперь торжественно белый и просвечивающий солнцем, как исколесил его вдоль и поперек, часто останавливаясь и ничего не узнавая. Как беспощадно отливали солнцем охристые стволы, как щелкали и бесновались птицы, и перепархивали по грузным гроздьям снега. Когда становилось совсем невмоготу, я в бессильном исступлении сбивал сугробы, рвал рыжую траву и рыл ногами снег, стараясь докопаться до земли. Я рыл, а надо мной с издевкой нависали холодные, хохочущие искрами миры. Прекрасные чертоги парили в вышине, соединяясь снежными гирляндами, ветви ломились от снега и обвисали, и изредка роняли щепотку снега вниз, на головы несчастных, вечно проклятых, затерянных в безмолвии убийц.
На фоне неба, между иглами, плясали искры, и чем восхитительнее был этот танец, тем гаже делалось у меня на душе. Никаких следов происшествия. Ничего похожего на жертву. Ни намека на кровь. Все в снежной дымке. Но вместо облегчения я чувствовал удушье, подкативший к горлу ком, как будто что-то во мне надорвалось и вот-вот осыплется, сойдет лавиной. Во мне рос страх – гнусаво-гаденькое чувство; я ощущал его как отдельный орган, формой напоминающий селезенку, ноздреватый и серый, как каменноугольный кокс. Еще немного – и я бы зашелся в грубом гортанном крике, но вспомнил вдруг вчерашнего официанта: отчего-то мне вообразилось, что он подскажет, где искать, и даже вежливо препроводит к месту происшествия.
Но бар исчез. Я не нашел ни мусорного бака, ни скрипучего фонаря, ни своего капустного подношения, а пес давно ушел по заповедным тропам, за белые горы с рыжими перелесками. Ничего. Никого.
– Откуда ты знаешь, что кого-то сбил?
– Знаю, и все. Я сбил человека.
– Какого? – невозмутимо потянулся Сева, сцепив руки на затылке.
– Просто… человека.
– Человека, – он покачал головой, снисходительно улыбаясь. – А бумер? Ты его осмотрел? Следы есть?
– Я поцеловался с фордом по пути в бор.
– Машинку все равно нужно осмотреть.
– Зачем? Если я твердо знаю, что сбил человека.
– С фига ли там вообще люди могли нарисоваться? В лесу, зимой, ночью?
– Это было утром. Около шести.
– Сути не меняет.
– Ну а кто это мог быть, по-твоему?
– Коряга. Или животное. Серебряное копытце какое-нибудь.
– Удар был сильный. И там не водятся «копытца», там даже белок нет. Там только жирное ехидное воронье.
– Не факт. Ты недооцениваешь природные богатства родного края. Наша фауна и не такое может породить… Мало ли причин для удара, на наших-то колдобинах.
– Там был поворот и дорожный знак под сосновой веткой. Я вот только сейчас это вспомнил… Ветка и поворот.
– Езжай на место преступления. Найдем твой поворот и твою бездыханную жертву.
– Это мог быть какой-нибудь бомж.
– Или гном, ходивший за хворостом. И теперь они там у себя под горой собирают народное ополчение.
– Или старуха какая-нибудь, немощная и полуслепая… – бормотал я.
– Будем надеяться, что это был абсолютно здоровый, трезвый, одинокий, бездетный и благополучный мужчина во цвете лет, – ухмыльнулся Сева, но, поймав мой взгляд, осекся. – Да ладно тебе, не парься. Никого ты не сбивал.
Некоторое время мы ехали молча, и Сева продолжал сверлить меня насмешливым взглядом.
– Не нравятся мне твои вываливающиеся старухи, – покачал головой он. – Дурной знак.
– Мне нужно с повинной идти.
– В ментуру? Они тебя там с праздничной кутьей дожидаются. Накормят до отвала. Будете вместе колядки петь и водить хороводы в наручниках.
– У меня нет другого выхода.
– Бред. Даже если допустить, что все так и было, никто тебя не видел. Никто не настучит. Никто не знает об этом.
– Я знаю. Этого достаточно. Я сбил человека.
– Может, он живой, твой человек. Встал себе, отряхнул снежок и почапал, прихрамывая, в родную деревню.
– Удар был сильный. Я убил его.
– Где же труп?
– Вот это я и пытаюсь выяснить. Может, уже увезли.
– Угу, быстро подсуетились. Шустрые снежные человечки. Санитары леса.
Приехав в бор, мы почти сразу увидели знак под сосной. Я выскочил из машины и, проваливаясь в сугробы, побежал к нему. Он был слегка покосившийся, с налипшим кое-где снегом. Я долго вглядывался, нехотя наводя резкость. Подоспевший Сева, тяжело дыша, тоже какое-то время вглядывался, затем тихо присвистнул:
– Ну ты попал, старик.
Я посмотрел на двух отчетливо-черных бегущих человечков. Осторожно, дети.
– Стоп. Какие тут могут быть дети? – растерянно пробормотал Сева. – Откуда им взяться? Ни жилья, ни школы… И тела нет.
Я встал и запустил снежком в бегущих черных сволочей. Потом, пошатываясь, подошел к знаку и принялся спокойно, с методичным остервенением дубасить по трубе ногой. Труба гудела. Кажется, Сева меня оттаскивал. Примерно тогда же я упал и наелся снега. Боли я не ощущал, как, впрочем, и всей правой ноги. Он уволок меня к машине, что-то доказывая, а я молчал и мрачно переваривал съеденный снег.








