Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
В какой-то момент на развалинах справа материализовались тени, сгрудились в стаю, словно бы принюхиваясь, и чей-то голос гугниво пригрозил:
– Ашер, еще раз увижу в моем квартале с камерой, урою нахуй.
Тень говорила не на диалекте, что, очевидно, должно было подчеркнуть высокомерное презрение к чужакам. Тон был бесстрастный и сухой; угроза прозвучала констатацией, как это, вероятно, и должно быть в тех местах, где смерть давно утратила трагический ореол и стала обыденностью.
Алина остановилась и презрительно отчеканила:
– Отъебитесь, уроды. Я буду ходить куда хочу, с камерой или без.
– Ах ты сука! Ты хоть знаешь, кто я такой? Я же тебя уничтожу, снесу башку к херам!
Тени загомонили хором, зайдясь в приступе пышной, красноречивой брани. Угрозы продолжали сыпаться, становясь все затейливее и прихотливей. И вдруг иссякли.
– Ашер, я тебя предупредил, – донеслось с опустевших развалин.
На границе Дирижаблей с цивилизацией мы на минуту задержались в леопардовой тени под эстакадой. Земля под ногами была причудливо изрезана волнистыми лоскутами света. Над нашими головами промчался поезд и, словно макаронина, с горячим присвистом исчез в глотке тоннеля.
ПОСЛЕ
Он выглядел как вещь. Так выглядят все трупы: перчаточная кукла наскучила кукловоду, и он стянул ее с руки.
Мостовую устилали осколки стекла, листья какого-то растения и земля из разбитого цветочного ящика. На капоте «корриды», головой на испещренном трещинами лобовом стекле, лежал босоногий мужчина в пижамных штанах, с рассеченной губой и остекленелым взглядом. Сюрреалистичность сцены парадоксальным образом добавляла ей достоверности. Смерть в обыденной обстановке менее убедительна, чем бойня с реками крови. Мы ожидаем от этого события чего-то большего, чем тривиальный переход в небытие.
Тишину нарушало сухое треньканье использованных лампочек, которыми Искра сорил, фотографируя. Заученным движением он вставлял кассету, целился, пыхал блиц-вспышкой, выбрасывал очередную лампочку. Прошло достаточно времени, прежде чем на перекрестке истерично взвизгнули сирены и послышалось нестройное хлопанье автомобильных дверец, похожее на поощрительную овацию, которой предваряют появление на сцене примы. И точно: через мгновение в мигающей хмари повелительно прорезался густой, богатый модуляциями баритон, который отдавал приказы, пересыпая канцеляризмы матом.
Стражи правопорядка держались с подчеркнутой отчужденностью и безразличием людей, для которых смерть стала обыденностью, частью скучной бюрократической процедуры. Действом руководил ершистый тип в плаще, похожий на бульдога: он грозно супился, рубил ладонью воздух, решительно отбрасывал нашинкованное, патетически вздымал руки, будто призывая небо в свидетели, осыпал ругательствами своих нерасторопных подчиненных, а те усиленно изображали кипучую деятельность.
Искра продолжал меланхолично пыхать вспышками, запечатлевая тело в разных ракурсах и с разных расстояний. Меняя кассету, он ожесточенно жевал незажженную сигару, которая во время съемки снова безжизненно замирала, словно тоже была частью полицейского ритуала.
Бульдога сопровождал сержант – какой-то неприлично юный и непрофессионально сострадательный – и ошалело пялился на труп, пока деятельные коллеги вовсю вынюхивали, протоколировали и приобщали к делу. Насупленный медэксперт с готовностью отпахивал перед желающими кровавое покрывало, точно художник, демонстрирующий публике свой очередной шедевр. С жертвой обращались бесцеремонно, с подчеркнутой небрежностью, как будто даже бравируя бесчувствием и соревнуясь в цинизме. Когда медэксперт в очередной раз отпахнул пропитанную кровью простыню, впечатлительный сержант побледнел, чем вызвал приступ необоримого веселья у присутствующих.
ДО
– Что это еще за прыжки в канал? – Леман не отрывал глаз от капель ледяной воды, долбивших пористый брусочек сахара над рюмкой.
Лучистое, анисом пахнущее зелье мутнело на глазах, клубилось, наливаясь опаловым, матово-молочным цветом. Абсент казался солнечным, излучающим свет; уровень жидкости в озаренной рюмке стремительно повышался, как будто там зарождалась новая, неведомая жизнь.
Абсентная «Амур и череп» – сырое помещение с низкими сводчатыми потолками и белеными стенами – была забита студентами из окрестных корпусов Софии и Медицинской академии. Продолговатый, пропахший травами и анисом зал упирался в стойку с внушительным арсеналом бутылок и хозяином, вооруженным штопором и веером похожих на отмычки разнокалиберных ножей. Он тихо напевал или насвистывал, словно охотник, манком подзывающий полынных фей. Придя к открытию, можно было застать хозяина за чтением де Квинси или криминальной хроники – другие жанры он презирал, как пьяница кипяченую воду.
Пили в подвальчике исключительно абсент – прочие разновидности спиртного были презрительно отвергнуты завсегдатаями-пуристами; исключение сделали лишь для бренди – из пиетета к Эдгару По и его любимому коктейлю. Бутылочный частокол на полках завораживал, являя взорам мир абсента во всем его великолепии; колдовское зелье, отлитое в емкости всевозможных форм и размеров, орошенное световыми бликами, с фривольными рисунками на этикетках, взывало к вам с мольбой «выпей меня». По обе стороны от узкого прохода тянулись ниши, где, точно в гротах, укрывались от мирской суеты любители абсента. На столиках горели свечи, вставленные в бутылочные горлышки. Тревожно переглядывались овальные стенные зеркала, порождая череду размноженных отражений, засасывающий и уводящий в Зазеркалье коридор. Со стен вместо привычных рогатых чучел таращились человеческие черепа со свечами в пустых глазницах. Хозяин заведения, в отличие от большинства коллег, не отступал от профессионального политеса и не пытался подсунуть клиентам пойло со вкусом полоскательной жидкости или приторной микстуры от кашля. Амур если и присутствовал в подвальчике, то инкогнито (пухлявый херувим на вывеске не в счет).
– Мальстрём сказал, что сомневался, но после твоего прыжка в канал сомнения отпали напрочь, – усмехнулся Зум.
– Я им с Крюгершей битый час доказывала, что не гожусь для этой роли, что мне не нравится пьеса… – неохотно отозвалась Алина, глазами подгоняя плавящийся над абсентом сахар. Она провела рукой по черным волосам, гладко зачесанным за уши и разделенным на прямой пробор. – Ну и, в конце концов, мне все это обрыдло.
– Кто такая Крюгерша? – Леман помешивал питье узорной ложкой.
– Нора Крюгер, ассистент режиссера. – Алина теребила манжету белой сорочки со стоячим воротничком и расстегнутыми верхними пуговицами.
Леман пригубил абсент и ослабил узел галстука, словно тот мешал волшебному проникновению зелья в организм; выудил из кармана кардигана зажигалку, но, поразмыслив, спрятал ее обратно и откинулся на плюшевом сиденье с видом умиротворенного сибарита. Воздух в нише был терпким, горьковато-хвойным, свежим и наэлектризованным, словно в сосновом бору перед грозой.
Дав сахару догореть, Алина ложкой взбаламутила разомлевших фей в своей рюмке. Вид у нее был хмурый и слегка взволнованный: последние несколько минут она то и дело взглядывала в зеркало на стене и быстро опускала глаза. Судя по всему, причиной беспокойства был брюнет, точнее, отражение его отражений в нашем зеркале: он сидел к нам спиной в нише напротив в компании каких-то горлопанов и смотрел на Алину из глубины зеркальной галереи.
– Они обещали вернуться в следующую субботу. – Зум потягивал абсент с тертым льдом, облокотившись локтем на стол и запустив пальцы в копну белокурых волос.
Делая глоток, Алина снова зыркнула в зеркало. Судя по абсенту – мутному и густому, как суп, – феи в ее рюмке пребывали в дурном расположении духа.
Мы уже собирались уходить, когда Алина нехотя подошла к компании в нише напротив, откуда долетали залпы жизнерадостного гогота, и остановилась у зубоскала за спиной:
– Вирский, когда ты вернешь мои фотографии?
Брюнет обернулся и встал со стула, излучая любовно культивируемую развязность.
– Не эти? – Он веером выставил перед ней порнографические открытки с томными путанами разной степени обнаженности.
Сидевшие за столиком притихли, выжидающе глядя на девушку.
– Радости пубертата, – пренебрежительно фыркнула та.
– А как насчет маньяков? Не интересуешься?
– Уже нет.
Вирский усмехнулся и окликнул кудлатого увальня с трупом потухшей сигареты в углу рта:
– Что там у нас еще?
– Имеются утопленники, – деловито отозвался тот, тасуя свои несметные сокровища. – Несколько крайне любопытных случаев…
– Мне нужны мои фотографии, – терпеливо повторила Алина.
– Я их так просто не отдам. Мне тяжело с ними расставаться.
Алина криво усмехнулась и повернулась, собираясь уходить. Вирский схватил ее за запястье, поднес кисть к губам, перевернул и поцеловал ладонь. Взгляд его сделался серьезным. Мгновение они смотрели друг на друга с напряженным вниманием; затем она высвободила руку.
– Клоун, – бросила Алина на ходу.
– Что у тебя с ним? – закуривая, спросил у нее Леман, когда мы вышли на улицу.
– Уже ничего.
– Разонравился?
– Он мне никогда не нравился. Он меня бесит.
ПОСЛЕ
Сопровождая Искру, я с удивлением обнаружил, что в смерть никто не верит – не только в свою собственную, но и в чужую тоже; те, кто имеет с нею дело ежедневно, кто сделал смерть своей профессией, просто привыкли к ее внешним проявлениям. Теоретизирующий философ и практикующий патологоанатом такие же неофиты в вопросах смерти, как обыватель, не озабоченный конечностью и тщетой всего сущего. Трудно поверить в то, что не пережито; в случае со смертью опыт исключает всякую возможность им воспользоваться.
Реактивная реакция Искры давно стала притчей во языцех. Благодаря установленной в «мельмоте» полицейской рации он узнавал о происшествии одним из первых и зачастую прибывал на место преступления раньше полицейского наряда. Такая сверхъестественная оперативность выглядела подозрительно; периодически фотографа в профилактических целях забирали в участок и отпускали на рассвете, вместе с проститутками и проспавшимися клошарами.
«Мельмот» был его домом на колесах, студией и гримерной. В багажнике была оборудована фотолаборатория со всем необходимым для проявки, печати и экстренной рассылки снимков по редакциям газет. Автомобиль он использовал только в профессиональных целях, не делая исключений ни для друзей, ни для врагов, ни для себя самого, и будничные перемещения по городу осуществлял пешком или на такси. Питался он консервами и дешевыми сигарами. Спал, как правило, в автомобиле, не раздеваясь, под бормотание полицейской рации; дома тоже не расставался с радиоприемником, настроенным на полицейскую волну. Радио было фоном его существования – этот приставучий речитатив не умолкал ни на секунду. Отправляясь в очередную одиссею по ночным улицам, Искра усаживал рядом с собой пресс-камеру с круглой вспышкой, которую я некогда принял за второго пассажира. В светлое время суток он отсыпался в съемной конуре под аккомпанемент радиоругани, прицельно бьющей слушателя по голове. Дополнительным источником словесной картечи служила тарелка репродуктора: казалось, она обозревает комнату своим пытливым оком и едко комментирует увиденное.
Как оголтелый перфекционист, Искра не стал довольствоваться малым, настроив на полицейскую волну не только радио, но все свое существование. Из окон его комнаты открывался символичный вид на полицейский участок через дорогу. Этажом ниже располагался склад полицейского снаряжения, украшенный снаружи бутафорским револьвером, дуло которого было нацелено на оплот правопорядка. Выглядывая из окна, вы зрительно преступали закон. Короче, Фрейд бы плакал, а Искре хоть бы хны.
Глядя на этого неказистого, приземистого человека, похожего на школьника с трогательно оттопыренными ушами, не верилось, что перед вами маститый криминальный хроникер. Неряшливый, в измятом макинтоше с карманами, набитыми разнообразным фотоскарбом, с пудовой камерой наперевес, он выглядел чудаковатым дурачком, пугалом огородным, – и это усыпляло бдительность, а иногда спасало жизнь. Он вел сомнамбулический, полуподпольный образ жизни: днем спал, а по ночам колесил на своем затрапезном рыдване по городу в погоне за ускользающим злом, и ночь с лихвой снабжала его крюотическими зрелищами с кровью и бесовскими воплями сирен.
Смерть завораживала его. Была манком и камертоном, которым он проверял подлинность событий, слов, поступков. Круг его знакомств ограничивался полицейскими, преступниками и их общими жертвами. Быстрый и вездесущий, Искра обладал безупречным чутьем на боль и страдания. Он словно одержимый охотился за смертью, предпринимая самонадеянные вылазки в самые глухие и неблагонадежные кварталы города, и неизменно прибывал на место преступления, опережая всех, включая взмыленных легавых. Искра с поразительным упорством преследовал и запечатлевал ужас. Талант его был настолько самобытен и оторван от канонов и традиций, что, даже будучи полным профаном в фотографии, вы безошибочно могли определить, где снимки Искры, а где – его коллег по цеху.
Никто не одинок и не забыт – смерть всегда рядом и помнит о каждом. Редкое утро обходилось без выразительного снимка на первой полосе, подписанного благозвучным именем Самуэль Искра, и обыватель проглатывал очередную порцию несчастий, запивая ее крепким кофе. Это могли быть фотографии погорельцев, утопленников, жертв ДТП, самоубийц, мертвых уголовников и криминальных бонз. Снимки могли шокировать засильем смерти и страдания, но были исключительно правдивы.
Вокруг Искры громоздились горы трупов, с которыми у него сложились доверительные, чуть ли не родственные отношения. Он измерял экспозицию и поправлял им шляпы с отеческой теплотой. Чтобы пробиться к заветной цели, Искра пускался в рискованные авантюры с переодеваниями: этот протей фоторепортажа был одинаково убедителен в роли дворника, дорожника и пожарного. Для газетных редакторов он составил специальный прейскурант, где убийство котировалось выше ДТП и пожара; но корыстолюбивые мотивы не были определяющими в этой гонке. Если бы в один прекрасный день газеты устроили Искре обструкцию, он продолжал бы колесить по городу и фотографировать.
Время от времени он брал меня в ночные рейды, где я исполнял обязанности адъюнкта: таскал тяжелый кофр, ассистировал в спектаклях с переодеваниями, водил автомобиль и не задавал вопросов. Искра помнил всех своих «крестников» и вызволил меня из кутузки, узнав издалека во время задержания. Я оказался немым, что для адъюнкта только плюс. Ночь заставала нас в какой-нибудь расселине многоквартирного монолита, где темень, теснота, скалистые уступы зданий, населенные многодетными малообеспеченными семьями и маргиналами на разных стадиях одичания; а через полчаса «мельмот» уже катил по аллее с пышными шато и шале нуворишей, неутомимо веселившихся, ходивших друг к другу в гости и вскапывавших каблуками гектары ковров.
Подлинная одержимость не осознает себя – это естественность в противоестественных обстоятельствах. Существование Искры было полностью подчинено фотографированию; все постороннее и наносное, проникавшее извне, выветривалось вместе с туманом и табачным дымом. Как раз тот случай, когда вопрос о нравственности искусства не стоит: фотографирование было для него такой же естественной потребностью, как сон или еда. Здесь не было подвига или самопожертвования; он просто счастливо совпал со своим даром, жил так, как ему нравилось, – в старом рыдване, под завывание сирен и бормотание рации.
Таким был Искра, когда мы познакомились. В дальнейшем с ним могло случиться что угодно, но это был бы уже совсем другой фотограф и совсем другой человек.
ДО
Леман с Зумом стояли, комично наклонив головы в одну сторону, словно пытливые неофиты перед авангардистским полотном, и разглядывали штору над иллюминатором с аккуратно вырезанным параллелограммом по правому краю. Я устроился на полу, у граммофона, где среди пластинок джазовых вундеркиндов обнаружились махристые, потертые на уголках Дебюсси и Стравинский.
Алина вышла из крохотной каюты, приспособленной под фотолабораторию. Это был герметичный, светонепроницаемый ящик с тщательно задраенными щелями, прорезанный полками с фотоутварью: упаковками фотопластин и фотобумаги, батареей бутылочек, мензурок и воронок для проявляющих и фиксажных растворов, стеклянными лопатками и шпателями, аптекарскими весами для химикатов, еще какими-то алхимическими с виду приспособлениями. Помимо полок было два стола: один – с фонарем и множеством ванночек и кюветов, другой – с фотоувеличителем и зарослями проявленных отпечатков на прищепках.
– Что со шторой? – спросил Леман.
– Она порвалась. Вот я и отрезала рваный участок.
Леман сунул руки в карманы «оксфордов» и усмехнулся:
– Интересное решение.
Вскоре на верхней палубе послышались перекаты молодого смеха и упругий тропоток шагов по трапу. Водный транспорт устроен таким образом, что даже на борту многопалубного лайнера чувствуешь себя слоном, не говоря уже о барже. Пока вновь прибывшие гуськом спускались в каюту, Алина и Леман обменивались негромкими репликами.
– Гобой, – сказала Алина, когда по трапу, сильно сутулясь, скатился блондин с впалой грудью и взглядом мечтательного менестреля.
– Банджо, – Леман покосился на пижона в галстуке и джемпере поверх рубашки, геометрический узор которого прерывался брюками-гольф и продолжался на толстых гетрах; подвижный и улыбчивый, он умудрялся флиртовать со всеми девушками сразу.
– Туба, – кивнула Алина вслед сумрачному толстяку, похожему на бутуза, которого кудахчущая мать-наседка кутает и утепляет от всех мирских невзгод.
За тубой последовали: осанистый контрабас, голенастые фаготы и пара отрешенных арф с выразительными глазами и копнами шелковистых кудрей, вполне во вкусе прерафаэлитов, с поправкой на длину волос.
– Флейта-пикколо, – Алина проводила взглядом субтильную брюнетку с солнечным нимбом над головой.
При виде хрупкой вандонгеновской девушки с огромными миндалевидными глазами и сочным, чуть приоткрытым ртом Леман подобрался и многозначительно кивнул Алине. Та взглянула на девушку и, помедлив, задумчиво произнесла:
– Красивая укулеле. А где виолончель?
– Виолончель в прошлом.
Они продолжали ставить музыкальные диагнозы, пока Леман не произнес вкрадчивое:
– Саксофон.
Алина помрачнела и возмущенно зашептала:
– Откуда здесь Вирский?
– Будь с ним помягче.
– Ты пригласил – ты и будь.
Потом вдруг как-то разом стало жарко и шумно. Леман ворковал с Красивой Укулеле. Зум пытался дирижировать многоголосым сборищем, затевал споры, стравливал гостей, попутно скармливая патефону пластинки с джазовыми исполнителями. В нем было что-то задиристое и в то же время простодушное, мальчишеское, несмотря на высокий рост и корпулентность; неудивительно, что ему нравился джаз – музыка, подчас напоминающая игру в салки, где саксофон – или его заместитель – резвится напропалую, то улепетывая от оркестра, то догоняя его.
В разгар синкопированной беготни явился сухощавый господин в сопровождении анемичной блондинки. Пока он многословно здоровался с собравшимися, она утащила Алину в носовую каюту.
В дверном проеме виднелась узкая лежанка и беспорядочно растущие из пола стопки книг. В столб солнечного света из потолочного иллюминатора, словно под душ, по очереди попадали то шелковые локоны, то колючий затылок. Сквозь джазовые стоны и гомон голосов до меня долетали отдельные реплики и обрывки фраз. Судя по всему, беседа не задалась с самого начала.
– Алина, я бы не советовала тебе читать запрещенных авторов.
– Спасибо за совет, госпожа Крюгер.
– Нора, просто Нора, мы же договорились, – пророкотала та.
– Мы с вами ни о чем не договаривались, – Алина сунула в зубы сигарету и прикурила от гаснущей спички, сложив ладони лотосом.
– А где фотографии с тобой?
– Я не фотографируюсь, не храню и не развешиваю своих изображений по стенам.
– Ты не могла бы не курить? – Блондинка деловито поигрывала нитью бус, плоско лежавшей на груди и настолько длинной, что опустись она еще на пару дюймов – и через нее бы можно было прыгать, как через скакалку. Блестели пуговицы платья с супрематическим рисунком, косым подолом и треугольным вырезом. Ромбовидные серьги циклопической величины колыхались, отбрасывая неясные ассиметричные тени на щеки. Тонкие руки были унизаны керамическими браслетами. Двигалась она порывисто, осторожными шажками, скованными футляром платья, с шелестом и щелканьем, что в сочетании с кукольной внешностью создавало стойкое впечатление детской погремушки.
Алина выдохнула дым и прикончила окурок о каблук ботинка.
– У тебя есть уменьшительно-ласкательное имя? – продолжала сладкоголосый щебет гостья. – Как тебя мама в детстве называла?
– Занозой в заднице. Хотите тоже так меня называть?
Алина хмуро подпирала стену, сунув руки в карманы бермуд; белая майка открывала худые плечи. Неунывающая Нора перепорхнула к ней. Алина сделала большие глаза заглянувшему Леману.
– Наверно, тяжело жить со старым человеком… – закручинилась Крюгерша с притворно-приторным сочувствием.
– Мой дед – лучший из всех, кого я знала, – резко одернула ее Алина.
В каюту ворвался Мальстрём и в длинном клюве унес Алину на верхнюю палубу. Последовав за ними, я застал их утонувшими в шезлонгах на корме. На круглом столе лежала пухлая потрепанная папка с какими-то бумагами. Солнце полировало палубу. В канале отражалось небо с бурунами облаков. Возле сходней поблескивал Алинин велосипед-амфибия со съемными цилиндрами и чей-то пенни-фартинг. На берегу старик с соседней баржи извлекал изо рта чугунной пневморыбины капсулу с почтой.
– Мне категорически не нравится пьеса, – бухтела Алина.
– Никакого пиетета к классикам! – негодовал Мальстрём.
– Вы путаете пиетет с подобострастием, – Алина подобрала колено к подбородку. – Не буду я играть эту мужененавистницу.
– Это самый психологически недостоверный момент во всей пьесе, – пустился в разъяснения Мальстрём. – Авторский идефикс, который он использовал к месту и не к месту. Я по-другому вижу этот образ.
– Никакого пиетета к классикам, – сказала Алина, и они рассмеялись. – У вас в студии куча профессиональных актрис, которые прекрасно справятся с ролью, – посерьезнела она. – Поймите, я не актриса, я фотограф. Сцена меня не интересует. У меня нет никаких способностей. Я вам об этом уже говорила.
– Мне не нужна актриса.
– Я никогда не отождествляюсь с женскими персонажами. Мне неинтересны бабьи тяготы.
– Мне нужен андрогин. Только не прыгай в воду, очень тебя прошу, – полушутя добавил Мальстрём, поглядывая за борт с некоторой опаской.
– В воде, по крайней мере, не нужно вести бессмысленные разговоры. – Алина некоторое время молча разглядывала тополя на набережной. – Слышите, как шелестят? Природа сохраняет память о воде, как морская раковина. Эти тополя шелестят с очень характерным, мягким, шелковистым звуком, какой можно услышать только у прибрежных деревьев. Вода накладывает отпечаток на окружающий ландшафт. Прошлое постепенно выдыхается, но до конца не исчезает никогда. Трава, которая вырастет здесь через сто лет, будет тосковать по большой воде. Вода не отпускает своих детей.
Тем временем внизу, в кают-компании, началась подозрительная возня, сопровождаемая грохотом и женскими вскриками. Чуть погодя на палубу поднялась группка молодых людей, о чем-то приглушенно споривших.
– Что там у вас? – насторожился Мальстрём.
Спорщики смолкли. Вирский быстро подошел к столу и шмякнул на него крысу:
– Крысы на борту.
– Дохлая? – с гримасой невыразимой брезгливости выдавил Мальстрём.
– Нет, но очень хочет умереть, – усмехнулся Вирский. – Отдай ее своему коту, – предложил он Алине.
– Титорелли убежденный шопенгауэрианец, – отозвалась та, – убийство противно его природе.
Алина с любопытством разглядывала крысу: крыса лежала неподвижно, с закрытыми глазами, скрючив беспомощные лапки, и прерывисто дышала, словно сомнамбула, усыпленная балаганным магом.
– Шопенгауэр не одобрял охоту на мышей? – с улыбкой полюбопытствовал Мальстрём.
– Шопенгауэр отделял теорию от практики, – ответил Вирский, глядя на Алину. – И ни в чем себе не отказывал.
Алина недовольно пошевелила лопатками:
– Это его не красит.
– Те, кто не отделяли, плохо кончили, – печально констатировал Мальстрём. – Ты тоже шопенгауэрианка?
– Нет, только Титорелли.
– По-моему, твой Титорелли просто избалованный лентяй, – заметил Вирский.
– Какая милая мышка! – грянуло восторженное контральто за спиной. Госпожа Крюгер, по-видимому, не заставшая поимку крысы, гремя своею керамическою сбруей, прогарцевала к столу и умиленно всплеснула браслетами: – Тонкая работа! Из чего она?
– Это не мышка. – Алина выбралась из шезлонга и вежливо продолжала: – Это крыса, причем живая. – И, ухватив крысу за хвост, сунула дамочке под нос: – Хотите?
Та испуганно вскрикнула, отшатнулась и мягко осела на палубу. К ней тотчас устремились Мальстрём с Вирским: первый был встревожен, второй с трудом сдерживал смех.
– Алина, ты ведешь себя по-свински! – обрушился на девушку Мальстрём, попутно успокаивая свою пергидрольную ассистентку, сидевшую с перекошенным ртом, сопевшую и конвульсивно дергавшую себя за бусы.
– Вы же восхищались этой крысой, – сухо сказала Алина.
– Но не живой же! – обиженно всхлипнула Нора.
– Алина, ты можешь быть серьезной хотя бы изредка, в порядке исключения? – удрученно вздохнул Мальстрём.
– Вы же не Уайльда ставите, – парировала та. – Поверьте, вам не понравится, если я буду серьезной.
– Несносное создание! – задребезжала керамическая Крюгерша. – Я с самого начала говорила… – Она с отвращением покосилась на крысу: – Немедленно убери отсюда эту гадость!
– Да ладно вам, – вмешался Вирский. – Она со мной.
– Это его добрая знакомая, – Алина аккуратно уложила крысу на перевернутое ведро.
– Это моя Прекрасная Дама.
Мальстрём наблюдал за ними с въедливым интересом практикующего инженера душ. На палубу высыпали взбудораженные гости во главе с Зумом; Леман с Красивой Укулеле, безраздельно поглощенные друг другом, замыкали шествие. Блондинку утихомирили и совместными усилиями уложили в шезлонг. Окруженная юными пажами, она нежилась в лучах их вежливого внимания; случай с крысой вывел ее на авансцену, подставил под мощные лучи софитов. Алина незаметно отступала за спины собравшихся, видимо, в надежде избежать печальной участи рабыни рампы. Не тут-то было. Мальстрём с магрибской хитростью цапнул ее за запястье:
– Давайте попробуем почитать. Коротенький отрывок. Только найдем тебе подходящего партнера.
– Думаю, я справлюсь, – вызвался Вирский.
– Неудачная идея, – ощетинилась Алина.
– Почему? – удивился Мальстрём.
– Я не доверяю докторам. Врач – враг человека. Особенно психиатр.
– Я буду нежен, – пообещал Вирский с сардонической ухмылочкой.
– Вы психиатр? – миролюбиво вклинился Мальстрём.
– Учусь на психиатра.
– Где?
– В Медакадемии, по обмену.
– О, замечательно.
Повисло неловкое молчание.
– Давайте не будем ссориться и почитаем пьесу, – примирительно призвал Мальстрём.
Он раздал указания и листки с машинописным текстом пьесы. Зрители расположились полукругом и молчаливо внимали. Алина держалась настороженно, как человек, в каждом движении и слове собеседника подозревающий подвох. Вирский снова нацепил сардоническую ухмылочку; глаза, однако, не смеялись. Казалось, все вокруг заражено неясной нарастающей тревогой, которая снедала и актеров, и зрителей, и реку, и соседние суда, и тополя вдоль парапета, вскипавшие всей кроной под напором ветра. Белый пузырь метеозонда дрейфовал в сторону порта.
Алина с Вирским читали, сохраняя убийственную серьезность, словно соревновались в выдержке и невозмутимости; то сближались, то отдалялись, совершая сложные, многоходовые военные маневры. Во время одного из таких сближений они соприкоснулись костяшками пальцев, задержавшись на какой-то миг, – жест вроде бы невинный и обыденный, но настолько личный и саморазоблачительный, что перепад температур ощутили все присутствующие и стали переглядываться в поисках причины перемены климата. Мальстрём следил за действом с азартом сумасшедшего ученого, засевшего в лаборатории среди реторт и проводков, всецело поглощенного показателями приборов и предвкушающего грандиозные открытия. Он не сводил с Алины цепкого взгляда, дотошно фиксирующего все ее реакции на раздражитель, в качестве которого невольно выступал Вирский; судя по удовлетворенному выражению лица, реакции эти не обманули ожиданий режиссера.
Вирский остановился у Алины за спиной, взял ее за плечи и с мягким нажимом повернул к себе лицом:
– Посмотрите на меня.
– Не «на меня», а «на нее», – поправила бдительная Нора. – Внимательней, пожалуйста.
Вирский не шелохнулся. Алина отстранилась, упершись ему ладонью в грудь:
– У тебя там что-то сильно стучит.
– Что бы это могло быть?
Несколько секунд они смотрели друг на друга с наэлектризованной пристальностью.
– Что это за отсебятина? – зацокотала Крюгерша.
Алина сунула руки в карманы и отошла к столу. Вирский ответил Крюгерше шутливым покаянным жестом. Мальстрём, в отличие от педантичной ассистентки, встретил преступное отклонение от первоисточника с большим воодушевлением: казалось, он не слушает, а лишь наблюдает, как зритель немой фильмы, не замечающий стараний тапера и броских интертитров.
Молодые люди некоторое время читали, уткнувшись в текст, будто собирались с силами для новых марш-бросков.
– А теперь целуйте туфельку, – Алина насмешливо качнула носком ботинка, не очень вписывавшегося в куртуазные каноны. – И все будет прелестно.
Вирский улыбнулся, с преувеличенным почтением вассала опустился на одно колено, бережно обхватил ботинок обеими руками, пробежался пальцами по шнуровке – но вместо того чтобы «целовать туфельку», быстро высвободил узкую ступню.
– Что-то вы совсем не то играете, – неодобрительно прокомментировала Нора.








