Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
ДО
– Где твой Денис? – Мама Клара вытерла пухлые руки о фартук.
– Лягушек препарирует, – хихикнул Фикса.
Алина рассеяно клевала соленый арахис из плошки на стойке.
– Психоанализирует, – поправила она.
Фикса следил за варварским опустошением плошки с гримасой скорби и неизбывного страдания. Скупость его была столь страстной и всепоглощающей, что внушала серьезные опасения за его психическое здоровье. Каждая даровая крошка и капля алкоголя отзывались в сердце Фиксы болезненной нотой. Он маниакально экономил и подсчитывал не только свои кровные, но и чужие деньги, мог долго и горячо отчитывать какого-нибудь посетителя за непростительное мотовство, непрактичную покупку или неудачное капиталовложение. Любое – даже мысленное – преступление против денег этот гарпагон воспринимал как личное оскорбление.
Фикса проворно подхватил плошку и спрятал в недрах стойки. Мама Клара окинула Алину неодобрительным взглядом:
– И что, твой студент-медик тебя любит?
– Конечно, нет, – сухо ответила Алина.
Теперь я видел ее редко и урывками. Однажды столкнулись на набережной: она плыла куда-то по каналу на своем велосипеде-амфибии. Несколько раз – в Софийском парке, где она была вместе с однокурсниками. Чаще я видел ее в компании Вирского. Они сидели в темном, битком набитом кинозале «Райка», где в череде сверхкрупных планов ортодоксальные теологи и богословы, подкручивая рожки, с пристрастием допрашивали Жанну д’Арк; или молча стояли у окна в фойе – если, конечно, не считать разговором обмен взглядами и череду вспыхивающих и медленно затухающих улыбок – своего рода просодию отношений, где есть свой ритм, тон, интонация, паузы, ударные и безударные слоги; где перемена напряжения содержит в себе больше смысла, чем многословный монолог. Так иногда, слушая музыку, начинаешь видеть образы, в которые она воплотилась. Ритмический рисунок вдруг становится зримым. Это могло произойти при встрече, посреди молчания или оживленного разговора: разом спадали все покровы, и оказывалось, что разговор ведется вовсе не о том, о чем бы мог подумать случайный слушатель. Словно в соседней комнате звучала тихая мелодия, которую то и дело заглушали назойливые посторонние шумы. Эти двое продолжали вглядываться друг в друга с напряженным, взыскательным вниманием, окрашенным во множество оттенков, от светлой иронии до тонкого, тягучего угрюмства. Они могли не думать друг о друге, находиться в разных углах комнаты или в разных галактиках, заниматься самыми разными делами, но это были лишь ответвления, побочные темы, как в джазовой пьесе со свинговой раскачкой.
– Кто это тебя так разукрасил? – спросила Алина.
Лицо Вирского украшали свежие ссадины над бровью и на скуле, костяшки пальцев на кулаках были разбиты; держался он неестественно прямо и как-то слишком сдержанно, неровно и неуверенно дышал, как человек с травмой грудной клетки.
– Тут пишут про вчерашнюю массовую драку между гребными клубами. – Из кухни вышла мама Клара с газетой в одной руке и чашкой кофе в другой. – Чего им неймется? – заохала она, прихлебывая кофе, и зацепилась острым, подозрительным взглядом за Вирского: – Ты ничего об этом не знаешь? Ты ведь тоже греблей занимаешься? Откуда ссадины?
– В душе поскользнулся, – Вирский посмотрел на Алину и кивнул на царапину у нее на шее: – А это что?
– В душе поскользнулась.
– Толстосумы хотят превратить спортивный клуб в площадку для пикников, – прокомментировал Алинин сосед слева с курчавыми волосами и значком яхт-клуба на блейзере. Он рассеянно потер широкий плоский нос и рывком опрокинул в себя содержимое рюмки.
– Кто же кому вломил? – спросила Алина.
– Пишут, полиция локализовала конфликт, – проворчала мама Клара и стала наступать, разя противника рапирными ударами речи: – Только и умеют, что морды друг другу бить! Бездельники!
Все молчали. Хозяйка «Аталанты» обиженно поджала губы, поправила идеально уложенные волосы и, ошпарив присутствующих презрением, с достоинством понесла газету, кофе и свою высокую прическу на кухню.
– О, еще один в душе поскользнулся, – отметил Фикса, когда к стойке подошел речник с перебитым носом.
Погрохатывали бильярдные шары, стаканы и кружки стучали с круглым, плоским, толстостенным звуком. Радио скороговоркой выбалтывало последние новости. Нагруженный подносами со снедью Фикса сновал из кухни в зал. В музыкальной мешанине голосов солировал чей-то хрипловатый баритон. Облокотясь на локти, Алина привалилась к стойке спиной и с отсутствующим видом разглядывала носки своих ботинок. Вирский сосредоточенно вертел в руках соленый крекер. Некоторое время они сидели молча, неподвижно, не глядя друг на друга. Потом она повернула голову и внимательно на него посмотрела, протянула руку и осторожно обхватила его повыше пояса. Он с треском раскрошил крекер.
Когда они ушли, к стойке, пошатываясь, причалил траченый жизнью поддатый речник.
– Фикса, где твоя фикса? Пропил?
– Потерял.
Речник конфиденциально склонился к Фиксе:
– Это сейчас была Ашер с тем парнем?
– Она самая.
– А говорят, ее вчера порезали в Дирижаблях.
– Брешут. Жива-здорова.
Однажды вечером Алина сидела в темном углу, у стойки, глядя в переполненный зал, где в глубине, за дальним столиком, виднелась спина Вирского.
– Поссорились? – Фикса сосредоточенно подравнивал батарею бутылок на полке, что не мешало ему все подмечать. Затылком, не иначе.
– Нет, с чего ты взял? – рассеянно ответила Алина.
Снаружи в октябрьской мокряди мигали фонари; лупоглазые автомобили распугивали мглу и, выставив вперед два световых столба, слепо нашаривали ими дорогу.
– На меня иногда такая жуть накатывает и начинает давить… – пробормотала Алина. – С тобой такого никогда не бывает?
– Не бывает, – Фикса умиленно улыбнулся не то стакану, не то своему отраженному в стекле безупречному граненому здоровью.
Алина еще немного посидела и выскользнула на улицу.
– Чего такая бледная? – насмешливо спрашивал Фикса несколько дней спустя.
– Всех посетителей мне распугаешь. – Мама Клара подтолкнула к Алине небольшое зеркало.
Когда они скрылись в кухне, пикируясь по поводу меню, Алина покосилась на зеркало, подтащила его к себе и брезгливо, с холодным антропологическим интересом взглянула на свое отражение. Прищурившись, приблизила зеркало к лицу и прошептала: «Сдохни».
– Ты где была? – напустился на нее Леман, усаживаясь рядом.
– В море купалась, – Алина безучастно отложила зеркало.
– Совсем рехнулась? – Леман тревожно вглядывался в ее замкнутое, угрюмое лицо. – Тебя уже вылавливал береговой патруль. Тебе мало? Денис тебя искал… Что происходит?
– Происходит катастрофа.
– Не понимаю. Ты что, влюбилась?
– Эта история слишком затянулась.
– Что думаешь делать?
– Переключиться на кого-нибудь другого.
– Жаль. С Вирским ты, по крайней мере, ни во что не вляпывалась.
– Я ни во что не вляпываюсь.
– Последний раз, когда ты ни во что не вляпалась, вы с Акселем в тире целились друг в друга из револьверов, и хозяин вызвал полицию.
– Это была шутка. Хозяин тира – кретин.
– Она притягивает к себе психов, – встрял вышедший из кухни Фикса. – Найди себе демонического брюнета, – предложил он Алине, – ты же на них обычно западаешь.
– Не демонического, а психованного, – поправила та. – Психи производят на меня неизгладимое впечатление.
Фикса облокотился локтями на стойку и многократно отразился в граненом стекле:
– А Вирский?
– Он психиатр.
– Пойдет по бабам.
– Бабы его не обидят.
– Фикса, не суйся, – отбрил того Леман и снова напустился на Алину: – Эти заплывы на маяк должны прекратиться.
– Черта лысого. Я буду плавать, пока не доплыву.
– Плыть слишком далеко.
– Когда гудит маяк, гудит и вода, и воздух, – Алина перевела отсутствующий взгляд на окно. – Морякам кажется, что это знак особой милости. На самом деле он не милостивый и не гневливый – он просто кричит и светится. Это всего лишь отблеск его далекой, отдельной от людей и непонятной жизни.
Повисла пауза, заполненная уличными шорохами и перешлепом капель на карнизе.
– Слушай, – протянул Фикса с ехидцей, – а мысль о лодке тебе в голову никогда не приходила?
– На лодке не считается. Туда необходимо добираться своим ходом, ручками и ножками. Я доплыла до скалистого мыса, который на полпути. Мы там сидели с бакланами…
– Самая подходящая для тебя компания, – хохотнул Фикса.
– Представь себе. Там мне хорошо, а здесь хреново.
ПОСЛЕ
– Твой кот ученый так пристально на меня смотрит, как будто мысли читает.
– Это он умеет.
Алина сидела на вращающемся стуле и смотрела в распахнутый иллюминатор. День был сухой и ясный, с колючим ветром, резкими, словно тушью прорисованными далями, бесплотным солнцем и белесым, распыленным по всему небу облаком. В иллюминаторы порывами врывалась приглушенная речная музыка: шипение, детонация, рокот и потрескивание, как на запиленной пластинке.
– Что стало с крысой? – Мальстрём любознательно копался в груде фотографий на столе.
– С Чезаре? – Алина крутанулась на стуле. – Где-то бегает.
– Чезаре – мужское имя.
– Ну и что?
– Жизнь ей сломаешь, – усмехнулся Зум, сидевший на нижней ступеньке трапа.
– Ладно, – сдалась та, – пусть будет просто Че.
– Вам бы все хиханьки, – Леман облокотился ладонями на стол. – Детишечки.
Мальстрём повертел в руках пластинку Чарли Паркера и вновь переключился на фотографии. Алина с Зумом призывали друг друга стать доктором Калигари. Леман курил со снисходительной ухмылкой.
– Это Тацио Амари? – Мальстрём вопросительно помахал в воздухе фотографией с поджарым брюнетом в комбинезоне гонщика: небрежно облокотясь на локоть, тот полулежал на расплавленном асфальте на фоне пыльного болида, в точности повторявшего его расслабленную позу, и разговаривал с присевшим на корточки механиком. – Тот самый гонщик?
– Я делала о нем фоторепортаж для одного спортивного еженедельника.
– А говорят, он не подпускает к себе журналюг.
– Меня подпустил.
– За ним, наверное, фанатки табунами бегают?
– Не знаю, – Алина застопорила стул носком ноги, встала и подошла к иллюминатору. – Меня интересовали не табуны, а Тацио. Он очень замкнутый, повернут на своем болиде. Это как бы продолжение его рук и ног. Поэтому по-настоящему он живет только за штурвалом. Он и в бензин подмешивает собственной крови.
– Помню, меня в детстве поразило, что снимок – это промежуток времени, – Мальстрём прищурился, разглядывая фотографию на вытянутой руке, – динамика, пусть даже какие-то доли секунды. Остановить мгновенье невозможно.
– Всюду жизнь, – заметил Зум.
С канала донеслась перекличка буксиров. Алина оглянулась, щурясь от солнца:
– Фотография никогда не была мертвым, механическим воспроизведением реальности.
– Амари нигде не смотрит в объектив, – Мальстрём придирчиво разглядывал серию снимков. – Вообще как будто не позирует.
– Я не делаю постановочных кадров. Он просто жил, занимался обыденными делами, а я его в течение дня фотографировала.
Мальстрём продолжал перебирать фотографии, время от времени разражаясь отрывистым комментарием и подкрепляя сказанное жестикуляцией.
– Саксофонист… Знакомое лицо. – Он сузил глаза, усиленно вспоминая: – Это не тот, что сидит на кокаине?
– К черту кокс, – отрезала Алина. – Главное, как он играет.
– Этих я не знаю.
– Они из Дирижаблей.
– Свирепые.
– Это вы еще не видели нашу физруч… физвоспиталку, – сказал Зум. – Вот кто свирепый. Похожа на эйзенштейновскую Ефросинью Старицкую.
– Ефросинья Старицкая – типичная фам фаталь, которая строит козни, пока царь страдает бородою вверх, – Алина села рядом с Зумом. – Эйзенштейн внедрился Ивану Грозному в подкорку и обнаружил там низкие дверки, извилистые ходы и горы трупов.
– Экспрессионистская эстетика не для слабонервных, – Зум облокотился локтем на ступеньку. – И фам фаталь тоже.
– Фам фаталь – абсурдная героиня, – сказал Леман, – ей интересен сам процесс, а не его результат.
– Проблема фам фаталь в том, что она недолилит: работать не хочет, а домохозяйкой быть не может, – Алина обдула челку с глаз. – Тот еще экзистенциальный тупик.
– А роковые Евы? – засомневался Мальстрём.
– Ева может быть красивой, обольстительной, умной, но роковой она не будет никогда – она для этого чересчур благополучна. Это домашний ангел с поварешкой, который к мужчинам испытывает материнские чувства, мечтает женить их на себе и взаперти кормить котлетками. Когда Лилит сбежала от Адама, Бог сотворил ему усидчивую подругу из ребра. Правильная Ева, в отличие от неправильной Лилит, любит рутину, освященную многовековой традицией.
– А Лилит?
– Она в бегах, – усмехнулся Леман.
– В движении, – уточнила Алина.
– Может, Бог еще помирится с блудной дочерью, – понадеялся Мальстрём.
– Богу не нужны дочери. Ни блудные, ни праведные. Никакие.
– Разве Лилит и фам фаталь не одно и то же? – допытывался Мальстрём.
– Фам фаталь – подмножество замкнутого множества Лилит, – объяснила Алина. – Или дополнение замкнутого множества Ев до замкнутого множества фам.
– Слишком много замкнутых, – покачал головой Мальстрём.
– А теперь пример для нормальных людей, – попросил Зум. – Мне этой математической херни в гимназии хватило.
– У нас вышка во втором семестре, – напомнила Алина.
– Предвкушаю, – пал духом Зум.
– Вышка – для самых маленьких, – успокоил его Леман. – Не требуется никаких умственных усилий. Это как краткий пересказ «Войны и мира» в нескольких абзацах.
Мальстрём задумчиво уставился в иллюминатор:
– Никогда не понимал нуаров. В чем прелесть жанра, где Джонни либо влюблен, либо мертв, либо на пути от одного к другому?
– Нуар не жанр, а мироощущение, – возразила Алина. – Секрет нуара не в сюжете, но в атмосфере.
– В нуарах все непредсказуемо, – Мальстрём рассеянно вертел в руках очередную фотографию.
– Ну почему, – Алина снова подошла к иллюминатору. – Если фам фаталь брюнетка, протагонист умрет, если блондинка – возможны варианты. На бессмертных героев литературных серий правило не распространяется.
– А если фам фаталь в кокошнике? – улыбнулся Леман.
– Будет много трупов.
Мальстрём показал Алине снимок с двумя почти уже взлетевшими над парапетом гибкими фигурами:
– Это паркурщики?
– Трейсеры. Они меня научили правильно приземляться.
– У тебя здесь сплошные адреналинщики.
– Камера любит увлекающихся людей. По крайней мере, моя камера.
– Энергия и динамика – зло по Блейку, – поддел Леман.
– И вечный восторг, – сказала Алина.
– Любое творчество – обмен энергией, – заметил Зум.
Мальстрём осторожно прощупал почву:
– Почему ты не фотографируешь Вирского?
Алина насторожилась и неопределенно пожала плечами:
– Его и так слишком много вокруг, чтоб его еще фотографировать.
– Но ты ведь смотришь на него без фотоаппарата?
– Мне не нужны глаза. Я чувствую его позвоночником.
– Вы познакомились во время сентябрьской забастовки? – с кошачьей вкрадчивостью подступал Мальстрём.
– Мы вместе убегали от легавых. Не предполагалось никаких продолжений в рациональном мире причин и следствий. Он не знал, где я живу. Просто однажды они с друзьями заблудились, он зашел в «Аталанту» спросить дорогу, потом они пошли по правой, а не по левой дуге Корбьера…
– Дуги Корбьера разделены каналом?
– Правая дуга Корбьера проходит между правой дугой Кампаны и правой дугой Нуво.
– В ваших дугах черт ногу сломит, – посетовал Мальстрём. – А где фотографии забастовки?
Алина принесла из носовой каюты плотный пакет и выпотрошила его над столом. Поверх уличных сценок с шелестом легли снимки, запечатлевшие самые макабрические моменты забастовки: пожары на баррикадах, кровавый гиньоль в подворотнях, закопченные лица забастовщиков, крупнозернистая мешанина шлемов, как будто в городе нерестилась стая огромных рыб, стеклянное крошево витрин, расплющенные автомобили, обложенный булыжниками шмат суши, точно необитаемый остров, с которого потерпевшие крушение посылают на большую землю сигналы SOS.
– У меня есть одна фотография Дениса, – Алина бросила быстрый взгляд на Мальстрёма: – Снято как раз во время забастовки.
– Почему он? – Мальстрём пристально вглядывался в протянутый снимок.
– Он мастерски бросал коктейли Молотова.
– А если серьезно?
– У него красивая спина.
– Нет, кроме шуток.
– Меня интересуют ритмы. Чтобы понять что-либо – неважно, живое существо или топос, – достаточно уловить его ритм. Приязнь и неприязнь – вопрос совпадения и несовпадения ритмов.
– Как ты отбираешь материал для съемок?
– Какие-то критерии, конечно, есть, но они факультативны. Сначала ты просто знаешь. Это как с верой и любовью – они либо даны вам, либо нет. Упорством, тренировками, искусственной возгонкой вы этих состояний не достигнете.
– Не думал, что у вас с Вирским серьезно, – напал исподтишка Мальстрём.
– У нас несерьезно, – ощетинилась Алина.
– Эта фотография доказывает обратное, – напирал Мальстрём. – Любовь и вдохновение одной природы.
– Любовь тут ни при чем.
– Твой видоискатель умнее тебя.
– Вот и беседуйте с ним о любви и лирософии, – отбивалась Алина. – Я войн, а не романтическая возлюбленная.
– Тристанов на тебя не напасешься!
– Вы не понимаете, о чем говорите. То, что я чувствую, похоже на ментальный крах. Распад.
– Это пиздец, – сказал Зум.
– Это любовь, – сказал Мальстрём.
– Это влечение, – сказала Алина, – и больше ничего. Никто никого не любит.
– Вирский тоже так считает? – допытывался Мальстрём.
– Ну разумеется. Ему нужна нормальная, серьезная, толстая женщина, которая даст ему море спокойствия и горячих пирожков.
– Звучит многообещающе, – усмехнулся Зум.
– А как же любовь, которая сильнее смерти? – расстроился Мальстрём.
– Любовь не сильнее смерти, – возразила Алина. – И смерть не сильней любви. Они онтологически неразделимы, взаимопроникают и уравновешивают друг друга, как добро и зло. Исчезнет одно – не станет и другого.
– Любовь никогда не перестанет.
– Перестанет. У всех перестает, – Алина отвернулась к иллюминатору. – И давайте оставим эту многострадальную тему.
– Почему ты не хочешь говорить о любви?
– Любовь – это не разговоры.
Мальстрём продолжал копаться в фотографиях. Стол походил на постапокалиптический мегаполис, опустошенный стихийным бедствием, которое вихреобразно разметало и разнесло все в щепки.
– Тема и в самом деле непростая, – согласился он. – Для передачи пограничных состояний вроде любви не существует адекватного языка. Любовь чаще всего просто декларируют, сводят к набору общих мест, которые необходимо принимать на веру. Все эти декларации не решают никаких художественных задач. Нужна не декларация, но импульс, не реализм, но выпадение из расшатанной реальности. Я скорее поверю полутонам, наплывам настроений и состояний души, чем обстоятельному отчету с места событий.
– Вы прямо как наш преподаватель по фотоискусству, – Алина поправила сползающую с плеча тельняшку. – Она тоже требует от нас суггестии. Но как ее добиться —
– И что курить, – вставил Зум.
– …даже намека не дает.
– Правильно требует, – одобрил Мальстрём. – Искусство должно быть суггестивным, внушать эмоцию, провоцировать и побуждать, а не утверждать. В декларации столько же смысла, сколько в жеваной бумаге. Это путь наименьшего сопротивления. – Он еще раз взглянул на фотографию Вирского: – Здесь как будто схвачено предощущение чего-то, что через мгновение произойдет.
– Через мгновение он посмотрит в объектив, – сказала Алина.
ДО
При виде открытого окна у меня заныло и как-то мерзко онемело сердце. Из внутреннего дворика тянуло волглым холодом. Комната наливалась светом наступающего утра, но это был муторный, мертвый, безрадостный свет. Я запер дверь и привалился к ней спиной, мучительно пытаясь вспомнить, когда и зачем открыл окно, и, кажется, простоял в прострации довольно долго.
Придя в себя, я понял: подползают. Из дальнего угла по направлению ко мне двигался черный грузный комок. Справа, по стене, чиркая и расстилаясь расправленными крыльями, словно огромный мохнатый мотылек, полз еще один. С кроватной спинки на меня таращилось по меньшей мере четверо. Я поднял глаза и похолодел: там, где на потолке был крюк для люстры или еще какой-то невоплотившейся причуды архитектора, которыми он щедро начинил свое модерновое детище, висел плотный продолговатый кокон.
Казалось, от ужаса и напряжения лопнет кожа на голове. Меня пронзило отвращение, но внутренний протест быстро иссяк, нахлынула тяжелая тоска, апатия и какое-то фаталистическое смирение. Я медленно стянул ремень. С грохотом выдвинул стул на середину комнаты, забрался на него и оказался вровень с коконом, непослушными пальцами нащупывая крюк. Кокон вибрировал и монотонно гудел.
Птицы смыкали вокруг меня тесное кольцо. Теперь я видел их во всех подробностях, отчетливо различал лоснящиеся, как будто жиром смазанные перья, литые клювы, колючие глаза. Одна вспорхнула и грузно приземлилась мне на плечо, впившись в него когтями, и властно захлопала крыльями. Двое когтили плечи и давили на затылок, остальные возились в ногах. Кокон перестал вибрировать; напротив моих глаз затеплилось два тусклых огонька.
Меня мутило, я задыхался, хотел – и не мог – кричать, но продолжал возиться с ремнем. Чиркали, свистели, рассекали воздух жесткие крылья. Птицы облепили голову, топтали, мяли и месили плечи, до боли сдавливая грудь, точно хотели выдавить оттуда сердце. Кокон раскачивался, увеличивая амплитуду колебаний.
Когда с приготовлениями было покончено, я замер на секунду, и до меня донесся отдаленный, но необычайно звонкий, пронзительный и чистый звук; быстро окрепнув, он влился в комнату, и затопил все щели и разломы, все пазухи пространства, и вымыл липкий ужас, кружа его в водоворотах мощного звука. Это был голос маяка. Он ревел, изнемогая от гнева.
Я посмотрел на смастеренную петлю и осторожно, стараясь не вспугнуть птиц, стянул с крюка ремень, расправил его и крепко сжал, обмотав вокруг кулака. Набрав побольше воздуха в легкие, я резко вскинул руку и стряхнул пернатых тварей с плеч. Кокон опрокинулся на пол, с треском расправил крылья и пополз к окну. Маяк гремел раскатистым, насквозь пробирающим голосом. Звук этот горячим оловом лился мне на голову. Я хорошенько шуганул копошащуюся кодлу на полу; спрыгнул со стула и принялся стегать ремнем увертливое отродье, тесня его к окну. Удары были точные и хлесткие, хоть я с трудом различал противника. Меня окружил свистящий воздух, черный смерч. Уши, глаза, горло заполнил гул маяка.
Птицы отступали с безмолвным хладнокровием и армейской дисциплиной; организованно, по очереди переползали через подоконник и шлепались на землю за окном. Я насчитал шесть штук. С каким-то лихорадочным азартом обшарил все закоулки и выкурил последнюю пернатую, затаившуюся тварь из-под кровати. Бестия порскнула к двери, но несколько прицельных ударов ремнем вмиг ее образумили.
Избавившись от лазутчика, я щелкнул шпингалетами, отер пот со лба и отрубился.








