412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Гамаюн » Осень в Декадансе » Текст книги (страница 8)
Осень в Декадансе
  • Текст добавлен: 20 июля 2025, 23:08

Текст книги "Осень в Декадансе"


Автор книги: Ульяна Гамаюн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

– Ты что творишь?! – взвился Фикса.

Алина обескураженно посмотрела на мокрую стойку с осколками стекла и тающего льда, на пол с непоправимо расплывающейся лужей.

– Прости, Фикса, я не хотела. – Она встала со стула. – Давай помогу.

– Не лезь! – бушевал тот, сгребая осколки и сердито промокая стойку полотенцем.

Он раздраженно оттолкнул ее руку, Алина попятилась и наступила на крупный осколок.

– Что за шум? – Из боковой двери вместе с чадным духом кухни выплыла полная женщина и остановилась, скрестив руки на уютной груди.

Алина с гримасой боли прислонилась к стойке; поморщившись, извлекла из ступни осколок и некоторое время разглядывала его с гадливым любопытством, как жало диковинного животного.

– Алина бьет бокалы! – плаксиво пожаловался Фикса, косясь на Алинину окровавленную ступню.

– Это вышло случайно, – оправдывалась та, сконфуженно глядя на произведенные ею разрушения.

– Не хватало еще, чтоб нарочно, – проворчала женщина. – Хочешь мне всю посуду перебить?

Она наспех обмотала Алине ступню какой-то грязной тряпкой и выставила за дверь под затухающие возгласы безутешного Фиксы.

Алина не спеша пошла вдоль обшарпанных домишек с флюгерами на крышах и почтовыми ящиками в виде рыб напротив входных дверей. Судя по велосипедам за оградами, улица изобиловала бобылями, влюбленными, навеки скованными цепью с навесным замком, и многодетными семействами с корзинками на руле. На специальных кольях, вместе с налипшей чешуей и обрывками водорослей, сушились рыбацкие сети и мережи. Дебелые бабы-селедочницы бравурным речитативом нахваливали свой товар. Портовые нищие в рваных парусиновых штанах клянчили мелочь у прохожих. Стайка яхт у Старого моста участвовала в ежегодной гонке в честь закрытия сезона: казалось, паруса с минуты на минуту выстроятся клином и с жалобным курлыканьем подадутся в теплые края. Ниже по течению колесный пароходик, трудолюбиво взбивая воду, маневрировал между баржами; нарядные пассажиры в обрамлении флажков и вымпелов плыли под звуки марша навстречу воскресным развлечениям.

По с удалением от доков суживался, мельчал, лента воды начинала легкомысленно петлять, берега хорошели, конфиденциально сближались, растительность становилась все кудрявее, названия мостов все поэтичней, а плавающие под ними утки все тучней. Бедность сменялась утонченной роскошью, аскеза – мотовством, сирые тополя – седыми ивами, пышно утонувшими в воде. Плакучие деревья служили своеобразным водоразделом между округами и между двумя мирами.

Все хлопало, летело, рвалось на ветру. Прохожие отбрасывали кроткие, пугливые полуденные тени на брусчатку. Сухие листья царапали тротуар. Когда Алина свернула на улицу Кампаны, из подворотни по ту сторону узкого канала вынырнула троица молодых людей, пинавших скрежетавшую жестянку. Один из них был тот самый брюнет с вьющимися волосами, что заходил в закусочную и спрашивал дорогу в кинотеатр; мелькала его облепленная черной сорочкой спина. Алина беззвучно выругалась, ускорила шаг и, прихрамывая, перешла через дорогу в тень. После очередного пасса жестянка с жалобным присвистом испустила дух, перелетела через парапет и бултыхнулась в воду. Брюнет подошел к парапету, переговариваясь с товарищами, и заметил Алину на противоположном берегу, только когда та уже сворачивала в переулок Кро. Там она скрылась в магазине с целой клумбой граммофонных раструбов и россыпью броских конвертов на витрине.

Вечером, сидя на террасе «Аталанты», я наблюдал следующую картину. На верхней палубе «Ариэля» ссорились: двое атаковали Алину, тесня ее к носу баржи и что-то втолковывая. Особенно усердствовала плоскогрудая дама в платье трубой и шляпке колоколом, из-под которой выбивались белокурые локоны: она всплескивала кукольными ручками в браслетах и утрированно артикулировала, точно актриса немого кино; гримасы некрасиво искажали лицо с мелкими чертами. Ее спутник казался более сдержанным, но оттого не менее опасным. В какой-то момент Алина прекратила препирательства, круто развернулась и, сложив руки по швам, солдатиком шагнула за борт. Оставшиеся опешили и озадаченно уставились друг на друга. Из рубки вышел крупный плечистый юноша в студенческом берете, и некоторое время они все вместе высматривали ныряльщицу в стылой воде канала. Вскоре, вспенив воду, на противоположный берег с брызгами выбралась щуплая, согбенная под бременем мокрой одежды фигурка, пошатываясь, нетвердыми шажками взошла по склизкой лестнице, села, скрестив ноги, на гранитную тумбу и стала выжимать мокрые волосы.

– Теперь она уже разгуливает нагишом! – с видом оскорбленной добродетели фыркнула кумушка за соседним столиком, скармливавшая своему прожорливому чаду клин торта.

– Она не голая, она мокрая, – возразил Фикса.

– Разница небольшая, – парировала та, свирепо утирая жующему дитяте рот.

Фикса усмехнулся. Присев на корточки возле меловой доски, он что-то исправлял в меню, где с королевскими устрицами соседствовали фрондерские царьки в клере.

Во вторник вечером я был врасплох застигнут звуком знакомого голоса. Букинист потрошил коробку с книгами, попутно перешучиваясь с брюнеткой: узконосые ботинки, черные брюки и жилет, пепельно-серая сорочка, полосатый галстук, кофр на широком ремне через плечо, плотный конверт в руках, кепка-гаврош. Я сунулся в соседнюю лавку, хозяин которой сидел под гирляндами аляповатых литографий, брошюрок и гравюр и с улыбкой беззлобного божка читал газету. Его складной стул был со всех сторон обложен вязанками старой периодики, словно бы приготовленными для ритуального жертвоприношения. В бумажных залежах, как крот, слепо копался книголюб довольно колоритной внешности: холеная бородка и гуттаперчевая лысина, двубортный пиджак и двуцветные ботинки, крапчатая бабочка и перстень с камнем китчевой величины. Речь вкрадчивая. Манеры карикатурно старосветские. Лучась благожелательностью и благоухая ценной древесиной, бородач побеседовал с букинистом и принялся бережно перелистывать страницы какой-то иллюстрированной книги, словно опасаясь, что они рассыплются в прах под его пытливыми пальцами. Он не рассматривал рисунки, а пальпировал, как чуткий врач при осмотре пациента. Процедура сопровождалась гримасами и красноречивой жестикуляцией – смесью пантомимы с волхвованием. Пролистав книгу до конца, гуттаперчевый господин нахмурился, и у меня мелькнула мысль, что он в качестве оплаты пожалует букинисту свой жутковатый перстень, как делают титулованные особы в исторических романах.

На площади теснились деревянные вертепы, где книгочей со стажем и непритязательный неофит могли подобрать себе чтиво по вкусу – от лубочных романов с будуарными страстями до так называемой высокой литературы. Вокруг заповедных мест с порнографической продукцией роились пытливые гимназисты, экономящие на завтраках ради открыток с прекрасными гуриями. В толпе сновали книгоноши с лотками из ивовых прутьев, нараспев расхваливая свой товар и донимая прохожих рифмованными прибаутками. Подлинная демократия процветает только в условиях крайней нищеты: на расстеленных рогожках грудами лежали труды потрясателей основ и скромных ремесленников, редкие антикварные издания соседствовали с дешевыми однодневками. При взгляде на убогие рогожки книгоноши со своими рудиментарными коробами не казались таким уж архаизмом.

Я попытался сосредоточиться на птицах, ради которых, собственно, и прочесывал книжные развалы. Разумеется, мои птицы имели мало общего с пернатыми, которые промышляли в скверах и с граем осаждали городские свалки; но я и не рассчитывал на исчерпывающие сведения и лобовые объяснения – достаточно было бы намека. Врага необходимо изучить; назвать его – и тем разрушить.

Знакомый букинист, памятуя о моей слабости к иррационалистам, время от времени в шутку подсовывал мне опусы разнообразных сумасшедших. К птичьей теме он, впрочем, подошел со всей серьезностью и веером разложил передо мной книги и журналы, где было много интересного – от орнитологических изысканий до поэтических опытов – но, кажется, ничего по существу.

– У Джойса в «Портрете художника…» тоже, кажется, упоминаются какие-то птицы, – обронил букинист, рациональный ум которого представлял собой обширную библиотеку со сводчатыми потолками, лесенками у книжных стеллажей и целым взводом дотошных библиотекарей. От слаженной работы этих бородатых лилипутов зависело слишком многое, чтобы ими пренебрегать. В библиотечном каталоге я значился под ярлычком «художник» – со всеми вытекающими.

Я листал допотопный номер «Альбатроса» с роскошными иллюстрациями морских птиц – на самом деле чайки вестники богов, а вовсе не раскормленные голуби с их пошловатым воркованием, – когда кто-то осторожно тронул меня за плечо. Алина улыбнулась, прижимая к груди Сведенборга в мягком переплете и продолговатый конверт.

Мы еще немного потолкались на развалах, заглянули в пару лубяных избушек, где в поисках пропитания ковырялись книгочеи, и вместе с толпой влились в пассаж на Ивановском мосту, соединяющем набережные Брюсова и Малларме. Снаружи это сооружение с крытой деревянной галереей и гильзами окошек под самой кровлей напоминало исполинское судно. Мост, изначально деревянный, с упрямой регулярностью смывало наводнениями. Здесь торговали ювелиры, пока их вместе с золотом не унесло рекой; затем часовщики, которых постигла та же участь; в конце концов тут водворились букинисты, бежавшие на мост от налогов, которыми территория над рекой не облагалась (вскоре рачительные чиновники исправили это упущение). После очередного разлива По городские власти наконец раскошелились на каменные арки. Неунывающие букинисты обсохли и принялись трудолюбиво обживать пространство. Со временем мост потучнел, обзавелся двумя добавочными ярусами, стеклянной крышей и репутацией лучшего книжного пассажа в городе. Как дерево, пораженное грибком, снаружи мост оброс бахромой подсобных помещений, висевших над рекой, рискуя рухнуть в воду.

Внутри деревянного чрева царил полумрак. По обе стороны от прохода шпалерами выстроились витрины лавок. В отличие от дощатых халуп на площади, помещения в пассаже отапливались и выглядели более респектабельно, резными фасадами и виньетками вывесок напоминая сундучки. Опрятные томики стояли на стеллажах в полной боевой готовности. Букинистические лавки перемежались антикварными, на втором ярусе располагалась роскошная кондитерская, на третьем – читальни, особенно популярные среди нищего студенчества. Коварная планировка пассажа словно бы испытывала отроков на прочность, ставя перед дилеммой и вынуждая выбирать между взбитыми сливками и гранитом науки; до третьего яруса добирались самые стойкие.

В парниковых условиях пассажа существовали специфические флора и фауна. В тепле и неге процветали самые разные ремесла. Возле витрин околачивались голосистые зазывалы, набрасывались на прохожих и праздных зевак и силком волокли в лавку, где услужливый приказчик брал жертву на абордаж, настоятельно советовал и азартно торговался. В толпе промышляли проститутки, которых с зазывалами связывал не только общий локус, но и набор необходимых профессиональных качеств: наглость, неприхотливость, выносливость и безупречный нюх на состоятельных клиентов, как у свиней на трюфели.

На левом берегу к пассажу примыкало кафе «Четыре истины», где патентованные и самопровозглашенные философы предавались отвлеченному любомудрию и беспробудному пьянству. Ученики старались не отставать от мэтров, смолоду закаляя ум и печень. Официанты отличались расторопностью и хорошо подвешенным языком, щеголяя белоснежными куртками и позаимствованными у завсегдатаев сентенциями и афоризмами. Здесь можно было встретить представителя любой философской конфессии и насладиться силлогизмами из первых уст. Типологическое разнообразие посетителей приветствовалось: твидовые, ватой подбитые академики с трубочками и бессребреники в веригах вместе катали бильярдные шары, сидели за чашкой кофе или чего покрепче. За одним столиком сходились в клинче непримиримые доктрины, создавались и рушились репутации. В споре рождалась истина – да не одна, и даже не четыре, а соответственно числу дискутантов. Мыслители облюбовали общий зал, малый великодушно предоставив простым смертным, с благоговением ступавшим по этой ничейной земле между наукой и религией.

Рядом с кафе располагалась харчевня, оккупированная литераторами. Называлось заведение «Глух и нем», но многие посетители умудрялись творить без ущерба для пищеварения. Утратив изначальный назидательно-гастрономический смысл, прилагательные в названии стали восприниматься как имена собственные; и если Глух не вызывал вопросов, то статус Нема колебался от полновесного партнера до малолетнего наследника, как у Домби с сыном, только с другой, таинственной степенью родства. Вообще же Нем, кем бы он ни был, предсказуемо терялся в устной речи: сидели «у Глуха», слышали «в Глухе», проходили «мимо Глуха». Словом, конфликт поколений и семейная драма в пределах одной вывески. Если название харчевни провоцировало на невольную улыбку, то посетители напрочь развеивали любую радость. За столиками восседали гуру изящной словесности, поглощенные литературными контроверзами, подковерными интригами, мелкими и крупными подлостями друг другу. По вторникам и средам здесь в приподнятой атмосфере взаимной ненависти проходили чтения и литературные вечера. Отсутствующих ненавидели на расстоянии. Представить себе человека, добровольно посещающего этот паноптикум, было решительно невозможно.

По выходе из пассажа я оглянулся в поисках Алины и увидел ее, наполовину загороженную спиной какого-то брюнета. «Глух», не справившись с наплывом посетителей, вышел из берегов и выплеснулся на опоясанную цветочными тумбами террасу. Официанты в белых фартуках и черных бабочках лавировали между столиками, держа на плоских, словно намагниченных ладонях подносы с посудой. Толпа омывала фонарные столбы с мячами ламп в железных сетках. Люди спешно входили и выходили из пассажа; Алину толкнули, и она выронила книгу и конверт на тротуар.

Брюнет присел на корточки, подбирая выпавшие из конверта фотографии.

– Что это за престарелый папик? Он тут на каждом снимке, – присвистнул он. – Это что, объект исступленной страсти?

Алина ответила ему сердитым взглядом; что до его эмоций, о них можно было лишь догадываться по звуку голоса и мускулам спины.

Выпрямившись, он протянул ей Сведенборга и конверт.

– Куда торопишься? На теософский слет?

– Банк собираюсь грабануть, – ответила Алина и стала протискиваться сквозь толпу.

На площадь выскочил плоскомордый трамвай, трезвоном распугал птиц и пешеходов и, чуть накренившись компактным корпусом, как конькобежец, искря и позвякивая, свернул на улицу Гурмона. Трамваи в этой части города бегают резво, на спусках развивают почти гоночную скорость, удалецки маневрируя в узких закоулках, и, словно древоточцы, прогрызают себе путь в урбанистических зарослях. Пришлось изрядно попотеть, чтобы нагнать этот разболтанный шарабан и на бегу вскочить на заднюю подножку. Алина выругалась, запоздало обнаружив пропажу фотографий: конверт был пуст. Она поправила ремень и ослабила удавку черно-серого полосатого галстука. На следующем перекрестке на поручне повис еще один беспечный безбилетник.

Мимо заскользили особняки аристократии и городских крезов: парадные фасады с колоннадами, растительным орнаментом и фамильными гербами на портиках, пики и вензеля оград, стоические кариатиды и целый бестиарий в бронзе. За перекрестьем монорельсовых велосипедных дорог потянулись университетские корпуса. Проплыл Софийский парк, осыпанный листвой, которую взметали пешеходы и велосипедисты. Велосипедное лопотание и позвякивание, водоворот беретов в скверике, ажурный пешеходный мостик, сдавивший реку, как накрахмаленный воротничок. Поток студентов: девушки в плиссированных юбках и высоких гетрах, юноши в брюках-гольф. Бесноватая орава гимназистов, первоклашки с нотными тетрадями и букварями. За Игренским мостом белоколонное великолепие сменилось неприглядной обыденностью. Здесь начиналась Верхушка.

Топография квартала напоминала рыболовную мережу с улицами вместо кателей, дугой бульвара и крыльями – порт с юга и верфи с севеpa, – умело направляющими рыбку по нужному пути. Стянутые густой сетью переулков и проходных дворов, улицы перепрыгивали через канал и сходились в кутце – острове Игрень. Сходу разобраться в хитросплетениях улиц Верхушки не мог никто. Каждая имела симметричного брата-близнеца, дважды пересекая набережную Верхарна и бульвар Бедного Лелиана, что добавляло кварталу шизофреничности и неизбежно путало чужаков. Принципиальную разницу между правой и левой дугой Роллины, Кампаны, Корбьера, Нуво, Неллигана или Нерваля улавливали только старожилы, которые, ввиду врожденной скрытности, не спешили делиться сведениями с пришельцами извне. Застройка квартала иллюстрировала неотвратимый путь богемы из борделя в дурдом. Улицы начинались дешевыми притонами и меблирашками и, пройдя сквозь, череду распивочных, упирались в реку, по которой, от пристани «Веселой», курсировал неторопливый паром на Игрень. Издали казалось, будто остров погрузился в блаженный сон, но в этой безмятежности сквозило нечто необъяснимо жуткое. Средь мирно дремлющей природы белело здание лечебницы, которая совсем недавно сменила имя с простодушного «Дом для умалишенных» на сусально-благостное «Дом здоровья»; после этого символического выздоровления здоровье, может, и поселилось там – но вряд ли для умалишенных.

Для пациентов дурок придумано множество прозвищ и эвфемизмов, но на терминологическую достоверность претендует разве что «душевнобольной», поскольку психи отнюдь не лишены ума – ни в целом, ни наполовину, – даже наоборот; и не сошли с него, а именно что больны душой. Трагедия этих людей в том, что души их существуют по законам одной реальности, а тела насильно помещены в другую; и в этой другой реальности тело постоянно сотрясают большие и малые кафкианские катастрофы, которые Кафка описывал с бюрократической обстоятельностью, присущей сумасшедшим, и так спокойно, словно не усматривал в этом смертоубийственном топтании на месте ничего смертоубийственного. Насильственное разделение души и тела порождает жуткие кошмары. Плоть в кафкианском мире крайне ненадежна и доставляет уйму хлопот: ее терзают, используют в корыстных целях, умыкают, пытаются присвоить и поработить; она мутирует, отмирает и обновляется по собственным своим законам, когда и как ей вздумается, с бухты-барахты, после дождичка в четверг. Вся эта мелочная и никчемная возня смущает душу: субстанция, с которой она связана и от которой отчуждена, бренна, слаба и беспричинно враждебна. И вот однажды, проснувшись поутру, вы обнаруживаете под одеялом большой хитиновый сюрприз. Никто не застрахован от того, что он не превратится в страшное насекомое. И равнодушный бог из замка не поможет.

Игрень за годы своего существования упрочила реноме консервативного заведения, где практикуют лечение трудом и разговором, диетой и любительским театром, солнечными ваннами и душем Шарко. Здесь, под сенью косматых ив и стриженых кипарисов, заблудшие души просто обязаны были исцелиться или, по крайней мере, выйти из чащобы на столбовую дорогу выздоровления. В штат брали лучших специалистов; первоклассный персонал присматривал за пациентами, живущими в пряничных домиках со сказочными названиями. За этим лазаретно-белым благолепием не сразу можно было разглядеть, что мебель привинчена к полу, плющ драпирует оконные решетки, а стол сервируют без колющих и режущих предметов. С другой стороны, в лечебнице никогда не применяли электрошок, и пациенты потихоньку поправлялись под надзором мудрых мозгоправов.

Неумеренное созерцание бездны приводит к зависимости сродни алкогольной. Богема на Верхушке водилась разношерстная: от спившихся мессий искусства до закутивших буржуа. От прочих городских бретеров здешняя траченная алкоголем и кокаином публика отличалась тем, что бросалась в пучину самоуничтожения с искренним стремлением достичь дна. Верхушка выражала бунт стремительным и ярким саморазрушением; бунтарство «золотой молодежи» из более благополучных округов не заходило дальше пьяного дебоша с купанием в фонтане при полной луне. Полиция исправно взимала контрибуции с местных борделей и подпольных игорных домов и раз в году устраивала показательные облавы на радость обывателям.

Верхушка принадлежала к так называемым зловонным язвам города, а криминальным сердцем издревле были Дирижабли.

Дирижабли протянулись к западу от верфей Верхарна и по праву считались криминальной меккой, местом паломничества и поклонения городских преступников всех рангов и мастей. Поэтичное название квартал приобрел благодаря домам, по форме напоминающим дирижабли, с эллиптическими, воронкообразными дворами и открытыми галереями вместо лестниц и парадных. На этом поэзия заканчивалась и начиналась проза. В Дирижаблях господствовали те же людоедские нравы и готтентотская мораль, что и в соседней Верхушке, но, вопреки названию, в более приземленной, меркантильной форме: закон считался утопической условностью и преступался исключительно ради наживы, без всякой идеологии и отвлеченных умствований. Богема обходила Дирижабли стороной, полиция тоже предпочитала места с более светлой аурой. Это была terra incognita для благополучного обывателя; квартал, ассенизирующий зло; выгребная яма; вместилище и колыбель всех мыслимых пороков; вотчина воров, барыг, наркоторговцев, убийц, профессиональных нищих, проституток. Вместо благословения на новорожденного нищеброда выплескивался целый ушат напастей. Дети учились пользоваться оружием прежде, чем говорить. Взрослые в большинстве своем не знали ни нот, ни алфавита, зато отменно разбирались в сортах каннабиса. В общении население квартала довольствовалось скудным запасом самых необходимых слов, как моряки довольствуются сухарями во время затяжного плавания. Некоторые аскеты урезали свой рацион до пары междометий и хлестких обеденных фраз, значение которых варьировалось в зависимости от контекста и интонации. Это было пространство языковых, онтологических и прочих аномалий. Я бы ничуть не удивился, если бы в одном из местных подвалов обнаружился современный Маугли, лопочущий на некоем праязыке, которому его обучили пауки и крысы. Здесь человек был не венцом творенья, а лишь звеном в пищевой цепочке. Единственным законом, свято соблюдавшимся на этой территории, был закон социального дарвинизма. Численность населения Дирижаблей регулировалась по выверенной формуле – с убийствами, болезнями и отсидками в качестве аргументов положительной монотонно возрастающей функции. Помимо домов с галереями, квартал славился своими ночлежками, которыми служили облупленные бараки, со стенами как кожа прокаженного и законопаченными всякой дрянью окнами. На нарах круглосуточно в каком-то забытьи лежали люди – впритирку, штабелями, как раненые в военно-полевом госпитале. Чудовищная антисанитария, разруха и дефицит самого необходимого усугубляли сходство с госпиталем, медперсонал которого не может и не хочет заботиться о благе подопечных.

За Дирижаблями, на мусорном плешивом пятачке земли были разбросаны хибары, похожие на скирды гнилого сена. Когда-то здесь был рыбачий поселок, но многочисленные наводнения и опасное соседство вынудили местных жителей перебраться в более благополучные места. Теперь на этом пустыре, словно на минном поле, полиция периодически натыкалась на жуткие находки. Это гиблое место отпугивало даже самых отпетых головорезов. Правда, однажды в одной из хижин засела банда грабителей, но все погибли при задержании.

За верфями Верхарна пришлось спешиться: по суверенной территории Дирижаблей городской транспорт не ходил. Таксисты тоже либо отказывались сюда ехать, либо заламывали заоблачную цену. За заколоченной больницей брусчатка резко оборвалась и начался асфальт, сковавший землю серой коростой. На углу рабочие, ухватившись за асфальтовую кромку, сдирали тротуар, как кожуру с пупырчатого плода. Одуряюще пахло гудроном и смолой. От дробота дорожных работ болели уши. Горячий ветер доносил с верфей скрежет и сдавленные судостроительные рыдания. Старьевщик с фанатизмом золотоискателя толкал свою арбу по направлению к неведомому Клондайку. Какой-то местный златоуст расписывал волшебные свойства своих подозрительных бальзамов. Поодаль еще один прилипчивый прохвост подманивал покупателя лотерейным выигрышем. С дощатого помоста, как с амвона, вещал доморощенный проповедник, с пафосом Савонаролы обрушиваясь на прохожих; немногочисленная паства – пес и его хмельной хозяин, по разным причинам не воспринимающие человеческую речь, – не проявляла достаточного рвения к тому, чтобы очиститься от скверны и воспарить над мерзостями бытия. Пожилой попугай с каким-то кислым патрицианским высокомерием отказывался выдавать бумажки с липовыми пророчествами, горкой лежавшими в корзинке липового слепца. Фасады украшали гирлянды белья, развешанного щедро, словно бы в честь некоего всенародного праздника стирки. Белье, коптившееся тут столетьями, гордо реяло над головами пешеходов, но имело настолько обветшалый вид, что непонятно было, зачем стирать эти лохмотья. Чумазые апаши шныряли между бочкообразными торговками и воровали с лотков. Нехоженые сугробы мусора источали адские ароматы. Жирные крысы-рецидивисты лакомились отбросами с наглостью и каким-то остервенелым сладострастием, расцветшими в пряной атмосфере несправедливости и равнодушия всех ко всем. Похожие на изможденных друидов старики провожали прохожих враждебными взглядами. Недоросли с ленцой посасывали пиво, обсев крыльцо многоквартирной развалины. В подвальном этаже какого-то притона была устроена столовая для безработных: за липкими, залитыми едой столами теснились люди в одинаковых лохмотьях и поглощали пищу с пугливой торопливостью, ожесточенно работая челюстями, вылизывая посуду до идеального лоска, набожно подбирая каждую каплю и уписывая суп с таким лихорадочным нетерпением, будто это была не пресная баланда, а заморский деликатес. Это вынужденное, унизительное, чудовищное тщание в еде делало живых людей черновыми набросками собственной смерти.

Оставив позади пустырь с бобриком футбольного поля, мы миновали рюмочную, из раззявленной двери которой доносились отголоски вакханалии, подпольную автомастерскую, где, судя по запаху, что-то спешно перекрашивали, и свернули в подворотню девятиэтажного дома-дирижабля.

Внутренний двор спиралью окаймляли галереи с коваными перилами и боковыми лесенками между этажами. Пространство между пандусами штопали неизбежные бельевые веревки и чугунные мостики. Из окон и распахнутых дверей во двор выплескивалась бытовая какофония: накипь семейных свар и затяжных добрососедских междоусобиц, взаимные помои, слегка разбавленные хныканьем граммофонов и радио. В глубине двора, у лестницы, ведущей в жилой подвал, сгрудилась местная шпана. Когда мы подошли, мосластый, посеченный оспинами, как картечью, парень лет двадцати обвязывал шпагатом четвертак; затем он дважды дернул за веревку, и та проворно поползла наверх, скрылась в окне второго этажа и вскоре появилась, обремененная бутылкой с мутноватой жидкостью. Парень внизу принял ее бережно, как беглую принцессу, спустившуюся к нему по веревке из простыней. В подвальном помещении в поте лица трудилась целая артель разновозрастных работников, упаковывавших темно-серые плитки в обертки из-под шоколада. На ступеньках сидел пацан с защечными мешками, как у суслика, с пипеткой во рту, и с форсом затягивался, подогревая свою стеклянную сигарету огоньком зажигалки. Рядом стоял плечистый белозубый верзила с татуированными руками, похожими на узорчатые рукава, и хмуро грыз зубочистку. Прочие ничем не выделялись, кроме зычных голосов. Под ногами путалась заплаканная бородатая дворняжка с хвостом-кренделем, без имени и с целым батальоном блох, которых она исступленно выкусывала. Эта тщедушная шавка с изношенной, свалявшейся шерстью имела вид существа опустившегося, но перед тем успевшего хорошо пожить и много повидать.

Пока я с любопытством осматривался, Алина что-то оживленно обсуждала с собравшимися на местном диалекте. Аборигены говорили гортанной скороговоркой, будто во рту у них был кипяток, который они выплевывали, обжигая язык и небо; так что, возможно, оживление было не столько психологического, сколько физиологического свойства. Диалект был презанятный – в том смысле, в каком может быть занятна кунсткамера. Словарь населяли различные слова-уродцы: от узнаваемых гомункулов с проглоченными слогами и неправильным ударением до монстров с самой темной этимологией, прошедших многоступенчатый процесс прививок, вивисекций, мутаций и ампутаций. В потоке незнакомых слов совсем по-домашнему звучали обсценные выражения. Мат – язык универсальный, понятный каждому, так что ценой известных лингвистических усилий можно было уловить общий смысл беседы. Меня, однако, больше занимали люди, а не разговоры; я даже вытащил блокнот и набросал подпольную артель, рябого, татуированного и мальчишку-суслика на ступеньках. И начал намечать дворняжку, так и оставшуюся колтуном с зародышем хвоста.

Потом мы вдвоем поднимались галереями, словно по горному серпантину; Алина, свесившись с перил, снимала двор в геометрических узорах солнца и – если те не возражали – туземных жителей: толстуху, тело которой, как на картине кубиста, состояло из сфер и стереометрических примитивов, колоритных девушек и селадона в кальсонах, который, вывалив пузо на цыплячьи ляжки, сидел на табурете, жадно глядел на девушек и мечтательно почесывался. Живность была представлена отарами поджарых, мускулистых кур и заливистыми псинами, пасущими этих кур, как овчарки овец. Все двери были нараспашку; из форточек гремели брань и приторные радионадрывы; из общих кухонь доносились шкворчание и душераздирающий клекот приготовляемой пищи; забористые запахи отсылали к смрадной романтике средневековья, когда воду расходовали бережливо, а нечистоты щедро выплескивали под ноги прохожим.

Алина фотографировала складным широкоформатным «вильсоном», который извлекла из кофра. Галстук она сняла и, скомкав, сунула в карман брюк. Аборигены реагировали по-разному. Одни игнорировали человека с фотоаппаратом, другие ненасытным взглядом впивались в объектив, третьи прислушивались к стуку выдвигаемого шибера, как к звуку взводимого курка.

Уже стемнело, когда мы отправились в обратный путь. Незрячие фонари висели над дорогой бесполезной бижутерией. Посередине главной улицы вместо тенистой аллеи разверзся глубокий ров, кишевший малоизученной живностью. Путь освещали окна питейных заведений, где оргиастический разгул достиг своего апогея. То и дело распахивалась пасть какого-нибудь притона, обдавала улицу винными парами и гулом перебранки, выплевывала – или, скорей, выблевывала – на тротуар очередного бражника, и тот, пошатываясь, брел куда-то в пьяном угаре, падал и оставался ночевать в канаве. А вдалеке, за Дирижаблями, пульсировал отрезок эстакады с пунктиром огней, словно кто-то вытягивал нити из гобелена города, и нити гудели от натяжения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю