412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Гамаюн » Осень в Декадансе » Текст книги (страница 6)
Осень в Декадансе
  • Текст добавлен: 20 июля 2025, 23:08

Текст книги "Осень в Декадансе"


Автор книги: Ульяна Гамаюн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

ДО

Если временной зазор между слушаниями позволял, я бродил по набережной и наблюдал за беспокойной жизнью на реке, попутно делая наброски в блокноте. Здесь, у воды, все подчинялось собственному ритму, властному дыханию реки; противиться ему было бессмысленно, и очень скоро вы подчинялись плеску волн и начинали дышать и думать с ним в такт.

Аспидные воды По вспарывали пароходики, караваны барок и баркасов, пыхтящие буксиры с выводком послушных барж, груженых лесом, песком и углем. Ветхие, полуистлевшие посудины уже придирчиво примеряли пристань на зиму. Все чаще над рекой висели клочья рваного тумана. Перебранка судовых гудков, затеявших у моста очередную склоку, сливалась с ламентациями чаек. Копоть и сажа окрашивали пейзаж в неряшливо-серый цвет. Пахло смолой и водорослями. Дома из ракушечника зыбко отражались во взбудораженной воде. Чайки прохаживались по влажному парапету походкой патентованного моряка. Живые статуи пейзан, рыцарей, элементалей, пиратов, нищих с электроскрипками и королей со свитой за монетку стряхивали неподвижность и развлекали публику. У моста Пессимистов продавали курагу, горки которой напоминали не то вяленую рыбу, не то диковинное водное растение, какой-нибудь карликовый речной лопух. Сладко дымили дровяные блинницы, внося свою лепту в изготовление туманной пелены. Блины были сквозистые и бледные, под стать туману. Тесто плескали на исполинскую сковороду, где оно растекалось до толщины папируса; далее, едва проступят кратеры, луна – с подачи повара – делала в воздухе кульбит и шлепалась на непропеченную сторону, после чего продавец запечатывал и вручал вам хрустящий обжигающий конверт с выступившей вместо сургуча начинкой.

Слоняясь по окрестностям, я набрел на крошечный кинотеатр, похожий на облезлую бонбоньерку, с неоновой надписью «Раек» над козырьком, и, соблазнившись луной на афише, купил билет на ближайший сеанс. Фильм оказался сплавом Верна с Уэллсом, буффонной, вызывающе антинаучной, но оттого не менее упоительной космической одиссеей. Группа чудаковатых астрономов, сбросив мантии и островерхие колпаки, грузилась в полый снаряд, которым ядреные красотки из кордебалета заряжали пушку и разудало палили по Луне. Палили метко, что называется, не в бровь, а в глаз. Пока лунная рожа из дрожжевого теста артистично корчилась, пионеры космонавтики покидали корабль и, похерив горы и кратеры, укладывались спать. С утра пораньше на астронавтов вместе со снежным бураном обрушивался ворох захватывающих приключений, включая прогулку гротом с гигантскими, возможно, галлюциногенными грибами, знакомство с селенитами, битву на зонтиках и триумфальное возвращение на родину. Я был в восторге. Особенно от селенитов.

Затем показали «Завоевание полюса», не менее искрометное, чем завоевание Луны. Там действовали: харизматичный профессор, его соратники и его самолет, живые и не в меру игривые знаки зодиака, автомобили, похожие на самовары на колесах, по горам и долам трюхающие в Арктику и кучно гибнущие в очередном кювете, умопомрачительные монгольфьеры, а также батальон бравурных суфражисток, предпринимающих попытки не то сорвать грандиозную затею, не то напроситься профессору в попутчицы. В конце концов их водевильная предводительница цеплялась за корзину воздушного шара; набрав порядочную высоту, воздухоплаватель бестрепетной рукой стряхивал суфражистку на крыши Парижа, произведя в городе большие разрушения. Не менее захватывающее действо развертывалось на Северном полюсе, где профессор сотоварищи азартно бомбардировали снежками ледяного великана с самыми прискорбными для себя последствиями.

Я взял «Раек» на карандаш. Дотошно изучил потертый плюш просиженных сидений, скульптурные складки занавеса, неоновые вензеля над входом и ассортимент аперитивов в баре. С афиш подмигивали обольстительные кинодивы и лощеные кинохлыщи. Администратор, пробегая мимо, деловито шелестел бумажками. Билетерша и бармен многозначительно кивали. Тапер самозабвенно терзал рояль. Киномеханик, как незримый демиург, творил новые миры лучом кинопроектора через окошко аппаратной.

Однажды вечером в фойе меня подкараулил дородный бородач в двубортном пиджаке, отрекомендовался директором «Райка», поощрительно похлопал по плечу и выразил горячую уверенность в том, что я нарисую замечательные афиши для фильмов, которые они планируют прокатывать со следующей недели. Между сеансами я часто развлекался тем, что рисовал портреты посетителей и персонала; видимо, кто-то рассказал об этом дуракавалянии директору. Я попытался было от него отделаться, оправдываясь тем, что я далеко не Стейнлен, не Муха и не Тулуз-Лотрек и ничего не смыслю в плакатной живописи; но двубортного директора не так-то просто было переубедить.

Я рисовал афиши по ночам. Заявленные фильмы, словно по некоему подлому закону компенсации, оказались чередой кошмаров, добросовестно запечатленных на кинопленку. Дурные сны обычно проигрывают в пересказе, но эти не утратили своей леденящей убедительности, быть может, потому, что были снами сумасшедшего. И не скрывали этого, открыто повествуя о безумцах, маньяках и демонических докторах, еще менее здоровых, чем их подопечные. Здешнее зло было с болезненным надломом, явлением скорее отвратительным, нежели страшным. Злодеи на поверку оказывались одержимцами с опасной самовоспламеняющейся смесью перверсий в голове. Они мистифицировали, интриговали, тиранили, юлили, обольщали, а загнанные в тупик, соскальзывали в спасительное сумасшествие. При том что каждый фильм являлся своеобразным дистиллятом, вытяжкой ужаса, определить источник этого ужаса было непростой задачей. Искусная светопись, грим, мимика актеров, их примитивные и нарочито изломанные жесты, словно бы подражающие декорациям, корявая, построенная на диссонансах музыка, которой – при наличии толкового тапера – можно было сводить с ума, – все это, безусловно, играло свою роль; но было еще что-то, некая неуловимая, безымянная субстанция в самой ткани фильма, пропитывающая каждый кадр, – и вот она-то и сообщала действу требуемый заряд безумия.

Картины оставляли характерное, легко опознаваемое послевкусие. После просмотра очередного фильма я чувствовал себя так, будто объелся жирной кладбищенской земли. По этому тягостному чувству душевной диспепсии можно было без особого труда отделить овец от козлищ, отпетых психопатов от опереточных. К примеру, «Пражский студент» – затейливый коктейль из По, Шамиссо и Гофмана – попал в этот бедлам явно по ошибке. Все ужасы были успешно вытравлены режиссером, сценаристом или нечистой силой. Фильм выглядел довольно заурядной вампукой, примечательной разве что натурными съемками да Вегенером в роли лучшего фехтовальщика Праги, променявшего собственное отражение на горсть монет и любовь графини с интересным именем и завидным приданым. Меланхоличный писатель Эверс в качестве сценариста неистовствовал, смешивая цыганок, баронов, езду на каретах и стрельбу из пистолетов. Весь этот опереточный огород был прорежен глубокомысленными цитатами из де Мюссе, торчавшими тут и там, как надгробия из бурьяна. И только ветер в кронах живых деревьев, невероятно убедительный на фоне густопсовой театральщины, пытался растревожить засыпающего зрителя.

Зато в роли голема Вегенер был безупречен. Лицо ожившего чурбана дышало простодушием, которое не вылепишь из глины; подвижные глаза обозревали мир с живейшим любопытством. Все остальные тоже были убедительны, начиная красивой Мириам и заканчивая пучеглазым Астаротом, изрыгающим тайное имя вместе с клубами дыма. Ближе к концу помощник рабби Лёва Фамулус натравливал голема на соперника, придворного хлюста, и простодушие глиняной игрушки сменялось гневом, и Флориан за шашни с Мириам был сброшен с башни, и Фамулус получал по кумполу, и Мириам лежала в обмороке, и голем торжествующе размахивал дубиной, с неандертальской неотразимостью волок беспутную любовь свою за черны косы прочь из пылающего дома, терял зазнобу по пути и выходил за городские ворота, где его оперативно обезвреживала маленькая девочка и возвращала в немое глиняное небытие.

Кинематограф – ночной вид искусства. Рабочая неделя здесь начинается в четверг, а понедельник – день легкий и необременительный. В «Раек» бобины с километрами нитропленки прибывали в среду вечером: их доставляли ровно в 23.00 под козырек кинотеатра, который по-ночному полыхал каждой своей кинокорпускулой. С улицы громоздкие баулы перекочевывали в аппаратную. Несмотря на некоторую небрежность, с которой производилась эта процедура, в ней, как в хорошем фильме, чувствовались кураж, въедливость и внимание к деталям. В сущности, работа киномеханика – это те же фокусы, ловкость рук, молниеносная реакция и умение управляться с капризным кинопроектором. Талантливый киномеханик, как и положено божеству, ничем не обнаруживает своего присутствия: только картинки на экране и мощный луч проектора во тьме. Об аппаратной прихожанам храма знать необязательно – и даже вредно – это для самых умных или безнадежно больных, пришибленных кинематографом апологетов движущихся картинок и служителей культа. Киномеханик – божество неброское и скромное, вроде той обманчиво необязательной точки в правом углу экрана, пульсацией сигнализирующей о конце бобины. Чуть погодя загорается вторая «звездочка». Об этом небольшом созвездии рядовой зритель может и не знать, годами пялясь на экран и не замечая, что параллельно с экранной драмой развертывается еще одна, не менее захватывающая и остросюжетная. Нитевидный пульс повествования может оборваться в любой момент; к середине картины накал страстей достигает апогея; но «звездочки» вспыхивают с похвальным педантизмом, механик заправляет второй проектор, а простодушная публика даже не подозревает о произведенной процедуре. Узнав о «звездочках», вы никогда уже не будете прежними.

ПОСЛЕ

Не знаю, сколько времени прошло – меня опять сморило, – когда шумная возня вернула меня к действительности. В углу камеры сцепились двое: забулдыга в драном рубище и молодчик в измятом смокинге. Забулдыга вопил дурным голосом, намертво вцепившись в портсигар молодчика, а тот пытался вырвать свое сокровище из рук ворюги и истеричными рывками дергал украденное на себя. Путана выступала в роли рефери: лицо ее взопрело, рот свирепо перекосился и нервно дергался, шляпа съехала на лоб. Соседи по камере оклемались и даже протрезвели от неожиданности. Многие следили за происходящим, азартно подзуживая дерущихся. Молодчик нещадно дубасил забулдыгу по рукам и беззащитной голове, но тот сжимал свою добычу, не ослабляя хватки, – побои только разжигали его пагубную страсть к дорогим аксессуарам.

Распаленные зрители, топча друг друга, хлынули к решетке. Мой оборванный сосед тоже воспрянул к жизни и очень скоро, раздухарившись, драл глотку и задиристо потрясал кулаками в воздухе, хотя едва ли понимал причину гвалта. Соперники продолжали с переменным успехом тузить друг дружку. В какой-то момент на пол с грохотом посыпались и, упруго подскакивая, разлетелись по камере жемчужины из многослойных бус, которые кокотка неосторожно дернула в угаре драки. К дерущимся незаметно подобрался третий – какой-то скользкий тип с непримечательной наружностью. Когда в его руке что-то блеснуло, никто не обратил внимания – все были поглощены сбором и дележом чужого жемчуга. Последовавший вслед за этим слабый всхлип благополучно потонул в неразберихе и бедламе и в общей свалке голосов, где все хотели выкричаться и все надсаживались, оглушая друг друга.

Когда прибежала стража, разнимать было некого: забулдыга лежал поверженный в луже крови, держась за бок и сдавленно охая, молодчик оторопело льнул к стене, а проститутка зябко куталась в меха. На полу валялся складной нож. Его владелец вместе с портсигаром благополучно скрылся за спинами собравшихся. Узнать его в толпе, среди похожих друг на друга лиц, сейчас казалось невозможным.

Остаток ночи прошел в изматывающих и никому не нужных обысках, огульных обвинениях и шумных выяснениях подробностей резни. Дежурный сержант, образцовая держиморда, плевался и обстреливал толпу ругательствами, как дальнобойное орудие. Его глаза от ярости едва не вылезали из орбит, казалось, еще немного – и этого визгливого пузана хватит апоплексический удар. Он долго распинался и пыжился, красочно и со смаком расписывая участь каждого, кто посмеет утаить оружие.

Откуда-то снизу, с подвального этажа, доносилось сбивчивое бормотание, перемежаемое бесноватым хихиканьем и жалобными всхлипами, как будто аккурат под нами располагался филиал тартара, где опытные каты пытают арестантов. Молодчика поместили в отдельную камеру, и теперь этот несчастный сдавленно стенал где-то под землей. Проститутка сидела на лавке. Ее распоротая и выпотрошенная во время обыска гарнированная цветами шляпа валялась тут же, на полу, похожая на освежеванную тушку диковинного зверя. Полиция переборщила в своем стремлении докопаться до истины, заподозрив в китче камуфляж и стратегическую хитрость. Жемчуг оказался фальшивым, что не на шутку раздосадовало публику. Забулдыгу, еще живого, но стремительно бледнеющего, уложили на носилки и весело уволокли какие-то коновалы, небритые и не очень трезвые. Ни вора, ни портсигар не нашли.

ДО

Во Дворце юстиции радовались жизни – на свой судебный лад. Слушалось дело крупного чиновника, главы многочисленных комитетов с зубодробительными названиями и расплывчатыми задачами, обвинявшегося во взяточничестве. В кулуарах поговаривали, что дело сфабриковано, что эта показательная порка – только начало политических репрессий, которые два криминально-олигархических клана, поочередно приходя ко власти, друг к другу применяли. Временные триумфаторы третировали проигравших, затем происходила рокировка, и все начиналось сызнова. Политэлиты пребывали в состоянии перманентной войны. Выборы знаменовали начало очередной вендетты. Мафия водила мэра на помочах; он был фигурой декоративной и комической, безвольной креатурой одного из кланов. Чем завершатся криминальные баталии – крестная мать одолеет крестного отца или наоборот, – не имело значения ввиду типологического сходства схлестнувшихся сторон. Власть вела себя с народом как миллионер из немой фильмы, который узнает чаплинского бродягу только будучи сильно навеселе.

У художников по случаю начала слушаний были свои профессиональные радости. Новые лица так и просились на бумагу. Особенно радовал судебный председатель, обрюзгшее лицо которого было системой складок и живописных морщин, с набрякшими веками и мясистым носом, поры которого напоминали кратеры и хорошо просматривались даже с задних рядов. Наблюдать за работой жевательных и мимических мышц этого человека было чистейшим наслаждением. У вас на глазах дородный, флегматичный боров свирепел и начинал неистово брызгать слюной. Кабы не брови громовержца, он вполне сошел бы за брюзгливого, но безобидного старикана. Как все садисты, он был патологически труслив, в зависимости от обстоятельств впадая то в раболепие, то в зверство, волшебно преображаясь из лизоблюда в людоеда. Прокурор, женщина с зычным голосом и замашками маньяка, третировала свидетелей и внушала священный трепет всем присутствующим. А вот ее помощник с бровками домиком, несмотря на статность и респектабельный костюм, выглядел несмышленым юнцом. Лицо у него было такое, будто его по дороге в суд пытали, но он так и не выдал тайны. Зато обвиняемый излучал эпическое спокойствие и нерушимую самоуверенность прожженного политфункционера, поднаторевшего в пустозвонстве и способного болтать о чем угодно сколь угодно долгий промежуток времени, а главное – уверенного в безнаказанности любого зла, которому власть выдала охранную грамоту. Вальяжно развалясь на стуле, он наблюдал за происходящим со снисхождением и ленцой, как посетитель какого-нибудь варьете. Я ничего не знал об обвиняемом, но, если судить по соотношению лицевой части головы к ее мозговой части, умом он не блистал, а таланты проявлял в какой-нибудь узкоспециальной комитетной ипостаси.

Процесс обещал быть долгим, обстоятельным и богатым на сенсационные разоблачения. Рисовать приходилось под неусыпным контролем публики, следившей за приключениями пера и грифеля с не меньшим интересом, чем за судебными прениями. Обычно я рисовал графитовым карандашом и углем, реже – тушью или акварелью, комбинируя эти техники для передачи объема и текстурных эффектов. Ни о какой подготовительной работе и речи быть не могло – на это просто не хватало времени. Ввиду перманентного цейтнота кропотливая проработка деталей также исключалась. Скетч отражал текучесть, лапидарность, неряшливую незавершенность жизни, которая рисует без спасительного ластика на мелкозернистой бумаге. Остановить мгновенье мог только судебный председатель, но он этой возможностью не злоупотреблял.

Судебные рисовальщики использовали скетч в качестве оселка для испытания новых приемов и художественных методов. Зал заседаний поневоле превратился в плацдарм для профессиональных штудий, которым предавались творческие личности – от юристов до карикатуристов. Мор холил и лелеял свое граненое хладнокровие. Бланк экспериментировал с освещением, то сталкивая свет и тень в контражуре, то, наоборот, затемняя фон и выбеливая объекты на переднем плане. Сурт последовательно практиковал саморазрушение – в живописи и в жизни. Серию его последних скетчей объединяла общая сверхзадача: в каждом рисунке художник накладывал вето на использование какого-либо приема или техники – из тех, что удавались ему особенно хорошо. Зрелище было не из приятных: как если бы человек разными способами перекрывал себе кислород, тренируя легкие и не очень заботясь о том, чтобы случайно не задохнуться. Он собственноручно лишал себя всего, что было ему дорого, точно Иов, выполняющий за Бога всю грязную работу. Бланк пылал необъяснимой и непреоборимой страстью к тоновой отмывке, щедро ее использовал и безуспешно порывался меня ей обучить. Я знал эту технику, но прибегал к ней только в комбинированных рисунках, когда необходимо было изобразить легкую небритость, тени под глазами или складки на одежде.

Юристы, в сущности, занимались тем же, что и художники, – тренировали волю, оттачивали профессиональные навыки, форсировали и смягчали, затемняли и высвечивали. Присутствующие выводили из происходящего собственную выстраданную мораль, поочередно отождествляясь то с обвиняемым, то с обвинителями. Все мы в каком-то смысле под арестом. Жизнь – герметичная камера, на стенах которой, как в рассказе Конан Дойля, каждый пишет на уровне собственных глаз.

Пока секретарь бесцветным голосом зачитывал обвинительный акт, я сосредоточился на судье: углем наметил голову, неряшливо приставленную к грузному тулову, с гармошкой кожи вместо шеи, маленькие уши и крупные черты лица; китайской тушью подчеркнул нервные ноздри и упрямый очерк рта, подправил брови и носогубные складки, чередуя твердые сплошные линии с отрывистыми, и – завершающим аккордом – с помощью туши и зубной щетки сделал крапчатый фон. Свежий рисунок не вызывал отторжения, но я знал, что к вечеру или пару часов спустя мне тошно будет на него смотреть. Если бы не обязанность вовремя сдавать рисунки, от моей судебной деятельности осталось бы от силы несколько набросков. Скетчи я отправлял в редакцию по пневмопочте, тотчас утрачивал к ним интерес и с облегчением вычеркивал из памяти. Видеть их опубликованными было неприятно: они либо казались мне отвратительными, либо оставляли равнодушным, поскольку принадлежали прошлому и не имели ко мне сегодняшнему ни малейшего отношения. Прошлое держит вас окоченелыми, скрюченными пальцами мертвеца; можно долго его оплакивать, носить по нему траур и выполнять посмертные обязательства, но, чтобы не сгнить вместе с покойником, необходимо высвободиться из его объятий.

В соседнем зале слушалось дело студентов Софии, которые после очередного абсурдного запрета пришли к ратуше с ослом, навьюченном корзинами, в которых вместо булок были бобины с кинопленкой. Осел был грустный, в ромашковом венке. Чиновники слишком лестно для себя истолковали увиденное, приняли осла на свой счет и жутко оскорбились. Софийцев промариновали в камере несколько недель и назначили исправительные работы. Осла отпустили.

Одним промозглым вечером я забрел в квартал трущоб седьмого округа и решил вернуться домой надземной. Вылизанная дождем платформа гулко отзывалась на каждый шаг. По стенам бродили влажные трепещущие блики и серые рефлексы. Плоские тарелки ламп отбрасывали на пол лужицы света. Я остановился в одной из них.

Поезд не спешил. Услышав вдалеке зарождающийся гул, похожий на пчелиное жужжание, я подошел к краю платформы. В какой-то миг я боковым зрением уловил неясное шевеление слева, но, подняв глаза от рельсов, ничего, кроме нагромождения теней, не увидел. И снова сосредоточился на рельсах.

Гул нарастал. Понизу уже катился склизкий сквознячок. Я сделал еще шаг, оказавшись на самом краю платформы, так что носки ботинок повисли над вибрирующей пустотой. Уже не гул, но металлические хищные присвисты и хрипы неслись по направлению к станции. Все вокруг было объято каким-то странным нетерпением, расплывалось, дрожало в треморе. Я наклонился вперед, вытянув шею. По рельсам побежали нервные импульсы. Камень под ногами отзывчиво задрожал. Из-за поворота вылетела оскаленная морда поезда, окатив меня светом с головы до ног. Земное притяжение стало наваждением, заслонило собой весь мир. Еще шаг – и дело сделано. Я напружинился, готовый оттолкнуться, но в этот миг что-то лязгнуло у меня за спиной, и морок спал.

Я отпрянул, оглянулся, сомнамбулически покачиваясь, сквозь пелену различил неясные фигуры, блики, скрещения лучей, а в следующий миг грянул гудок, и поезд с победоносным грохотом ворвался на станцию. Ослепленный, я почувствовал только, как меня хорошенько пробрало железнодорожным ветром. Старик с зонтом и парочка подростков прошелестели мимо меня в вагон. Затем опять раздался скрежет, лесенку освещенных окон с клацаньем протащило по платформе, и поезд редуцировался в светящуюся точку.

Когда все стихло, я в изнеможении прислонился к столбу. Во рту пересохло, сердце громыхало, как груженый углем товарняк. Я бросил взгляд на рельсы, вспомнил свои действия и только тут по-настоящему испугался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю