Текст книги "Осень в Декадансе"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
ПОСЛЕ
На рассвете меня растолкал дежурный и свистящим шепотом велел следовать за ним. Сокамерники крепко спали или виртуозно притворялись. Пахло как в заброшенной винокурне. Пол был устлан шелковыми внутренностями безвинно убиенной шляпы; только наспех затертая лужа крови напоминала о ночной поножовщине.
Приготовившись к худшему, я понуро выполз в коридор, залитый стерильным электрическим светом, и все еще подслеповато щурился, когда спустя минуту меня с рук на руки, как хрупкий антиквариат, передали какому-то субъекту, в котором я не сразу узнал ночного знакомого. Передо мной, непринужденно улыбаясь, стоял водитель «мельмота», любитель увеселительных ночных прогулок и, возможно, убийца. Вид у него был свежий и цветущий: руки в карманах плаща, шляпа лихо заломлена, рожа сытая и самодовольная. Ночь этот кот наверняка провел с комфортом, в приятном обществе и точно не в кутузке. Я вспомнил, что в полицейском фургоне его тоже не было. Но как ему удалось улизнуть? Держался он развязно и чересчур беспечно для преступника, которого взяли с поличным каких-то несколько часов назад; курил сигару, толстую, как цепеллин, и нагло пыхал дымом мне в лицо.
Он покровительственно потрепал меня по плечу и назвал племянничком. Из оживленного обмена репликами между «дядюшкой» и дежурным я понял, что задержан за бродяжничество и теперь меня отпускают благодаря заступничеству самозваного родственника. Он глядел на шпика широко распахнутыми преданными глазами. Отменный, первосортный лжец. Еще бы он не выкрутился. Для гаеров вроде него объегорить легавых – детская забава. Он делал это играючи.
Дежурный удрученно косился на мои пижамные штаны, гордо торчавшие из-под плаща, жамкал губами, вздыхал и возвращался к своим бланкам и печатям, в уютный бюрократический мирок, безукоризненно точный и строго упорядоченный, в отличие от подступающей со всех сторон хаотической действительности. Я даже слегка завидовал этому крючкотвору с его удобной трафаретной картиной мира: он точно знал, где белое, а где черное, где вежливые дядюшки, а где прожженные плуты, пусть иногда и путал их местами. Его долговязый напарник, морщась, прихлебывал из кружки какую-то мутную бурду и предложил нам с «дядюшкой» промочить горло, но липовый родственник тактично отказался за нас обоих. Все это походило на злой розыгрыш. Я не сопротивлялся – в кошмаре как в болоте: чем больше трепыхаешься, тем безнадежней увязаешь. Меня разбирало любопытство, хотелось выяснить простое человеческое «почему», на которое так редко в этой жизни получаешь внятный ответ. Я чувствовал себя смертельно вымотанным, но был готов бежать отсюда хоть к черту на рога.
Когда с бумажной волокитой было покончено, ушлый «дядюшка» взял меня под локоть, выволок на улицу и втиснул в черную лакированную кабину такси. И вот уже автомобиль мчится по утреннему городу, отяжелевшему от влаги, похожему на затонувший галеон, палубы и трюмы которого обросли мохнатым туманом, а в сундуках и ларях обосновалась морская фауна. Мы запетляли по мощеным улочкам, вышмыгнули к реке, опрометью проскочили набережную с пунктиром фонарей вдоль парапета и оказались на мосту, который выглядел наброском, намеком на группу арочных пролетов над рекой. Проделав все это с бесстрашием лабораторного мышонка, блуждающего по лабиринту в поисках рокового сыра, водитель сбавил скорость – но лишь на миг, – очевидно, с тем, чтоб пассажиры успели глотнуть сырого воздуха, прежде чем такси спикирует под мост и бултыхнется в воду.
Я опустил стекло. Воздух отдавал горечью. Вместо воды внизу курился белый пар. Казалось, мост с минуты на минуту истает вместе со всеми своими фермами и перекрытиями, и мы, не вылезая из автомобиля, сваримся в кипятке реки. Чайки исчезли. Зато маяк басовито гудел из своего далека.
Новоиспеченный родственник сидел рядом со мной на заднем сидении, вольготно развалившись и вытянув ноги во всю длину салона. Как только мы покинули полицейский участок, он помрачнел, маска туповатого доброхота слетела с его лица. Хамоватый балагур превратился в угрюмца с трехдневной щетиной и застарелой мизантропией. Человек без маски всегда внушает подспудный страх. За все время поездки он не проронил ни слова, только сосредоточенно жевал сигару и пялился в окно, демонстрируя мне свой фотогеничный профиль. Я беспокойно ерзал, исподволь взглядывая на попутчика, в отзывчивость и бескорыстную доброту которого не верилось совершенно. На помощь водителя за стеклянной перегородкой, представленного безответным загривком и пятерней в перчатке, рассчитывать не приходилось; и, кто знает, не состоял ли он в преступном сговоре с «дядюшкой». Как бы там ни было, насильственная смерть в мои планы не входила.
Наконец такси остановилось в какой-то глухомани, и чурбан в фуражке процедил «приехали» зеркалу заднего вида. «Дядюшка» молча расплатился и, отпустив автомобиль, засеменил через дорогу с уже знакомой мне целеустремленностью. Я поплелся следом.
Мы углубились в дебри проходных дворов, напоминающих зловонные застенки, и двигались сквозь изморось, сопровождаемые эхом резкого, металлического скрипа ворот, петляя и подныривая под сводчатые арки. В какой-то момент тьму распорол исполинский револьвер, повисший на уровне второго этажа; для эдакого жерла необходимы ядра, а не пули. Я ничему не удивлялся – реальность насквозь пропиталась гипнотикой кошмара; происходящее казалось настолько диким и абсурдным, что не было принципиальной разницы, стреляет этот револьвер или, допустим, разговаривает. Мы свернули за угол и оказались перед щербатыми ступеньками, ведущими в провал двери. За дверью простирался холл с шахматным полом и лестницей, спиралью уходящей вверх, в центростремительном вращении ступеней и перил сливаясь в точку.
На третьем этаже «дядюшка», повозившись, щелкнул замком, гостеприимно пропустил меня вперед и запер дверь на два надежных оборота. Затем распеленал сигару, сунул в зубы толстый черенок, оскалился, чиркнул зажигалкой и с аппетитом закурил. Все это – молча, с неподражаемой невозмутимостью, как будто я был здесь завсегдатаем и по-соседски заглянул на чай.
Квартира оправдала мои самые худшие ожидания. Впрочем, квартира – громко сказано, точнее будет – конура, обычная для дешевых меблирашек. Тесная клеть была забита под завязку: башни разнокалиберных коробок, обвязанных бечевкой и нашпигованных каким-то хламом, занимали каждую пядь пространства; стены были сплошь обклеены газетными вырезками и фотографиями самого мрачного толка: трупы, целомудренно прикрытые простыней или цинично выставленные напоказ. Болезненная одержимость смертью. Здесь были собраны все ее разновидности, запечатленные с какой-то фанатичной тщательностью. Немного обнадеживала пишмашинка на столе, погребенная под грудой дряхлых манускриптов. С другой стороны, Джек Потрошитель любил литературную игру не меньше медицинских штудий. Больше всего это напоминало обустроенное логово заматерелого маньяка. Разделочная. Лаборатория смерти. Мелькнула мысль: а стоит ли отсиживаться в этой захламленной халупе, смиренно дожидаясь, когда убийца соизволит покрошить меня в салат?
«Дядюшка» меж тем стоял в шаге от меня. Я посмотрел на него сквозь пелену своих нелепых подозрений. Он словно бы и не курил, а поглощал табак жадными затяжками. Вполне невзрачный с виду тип, неряшливый и мешковатый; похож на мелкого чиновника, а вовсе не на психа, которым должен быть владелец всего этого бумажного барахла, включая обширный фотоархив с трупами, к которому я, возможно, вскорости буду приобщен.
Он снял шляпу и небрежно зашвырнул ее на вешалку в углу – шляпа послушно села на колышек. Лишившийся загадочности, совсем ручной и одомашненный без шляпы, незнакомец прошел мимо меня с видом примерного семьянина, возвратившегося домой со службы и предвкушающего плотный ужин с последующим чтением газет у камелька. Слева, за куцей занавеской, был виден аппендикс кухни с половиной табурета, рукомойником в профиль и крашеной кишкой трубы; справа тянулись захламленные стеллажи, глухие дебри периодики. У самого окна, почти врастая в потолок, стояли небрежно сложенные шаткие штабеля коробок.
Не обращая на меня внимания, «дядюшка» скрылся в алькове кухни. Стараясь сохранять невозмутимость, я подошел к окну. Из кухни доносилось беззаботное посвистывание, время от времени заглушаемое звоном стекла и вялым лепетом воды из крана. Липовый родственник явно пребывал в игривом настроении. Я сделал неловкое движение рукой, картонные коробки едва заметно дрогнули и пошатнулись, как будто их мутило от собственного содержимого; тремор передался соседним вавилонским башням. Подперев бумажную конструкцию плечом, я попытался придать ей вертикальное положение.
– Тебе помочь? – донеслось вкрадчивое из-за спины.
Я мысленно выругался и с глухой досадой обернулся. Коробки, оставшись без опоры, заплясали и с торжествующим шелестом обрушились на пол, устлав его снимками. Повисла тягостная пауза. Некоторое время мы с «дядюшкой» завороженно следили за порханием фотографий, стихийным и причудливым, как на карнавале. Когда бумажная феерия немного улеглась, он вопросительно вскинул бровь и поинтересовался, правда ли я немой. Я набычился и посмотрел на него с молчаливым вызовом. Так и не дождавшись ответа, он подался вперед, с хрустом наступив на фото очередного мертвеца. «Дядюшка» словно бы на расстоянии оценивал мои речевые способности, ощупывал глазами горло; ощущение было почти тактильное. Взгляд у него был въедливый, неуютный и колючий, с жестким бескомпромиссным блеском. Сигару этот тип держал как градусник, передними зубами, скалясь и нетерпеливо взглядывая на воображаемый столбец с делениями, будто хотел покончить с этой скучной процедурой как можно скорей. Говорил он глухо, с хрипотцой, но характерный выговор выдавал уроженца рабочего квартала с характерными стертыми согласными и долгими гласными, которые как будто подражали тамошней безрадостной архитектуре: сплошные пустоши и руины.
«Дядюшка» сделал неопределенный жест рукой, словно бы рисуя табачным дымом знак вопроса. Мой взгляд задержался на его ботинках, и что-то неприятно царапнуло память. Занозистая штука – подсознание, иные щепки там гниют годами. Я выудил из бумажной груды первый попавшийся снимок и не глядя перевернул. Заметив мое замешательство, сметливый «дядюшка» нащупал во внутреннем кармане пиджака карандаш и бросил мне. Разгладив фотографию, я наспех нацарапал несколько слов, чуть не порвав бумагу от волнения, и протянул «дядюшке». Тот долго морщил лоб и страдальчески щурился, разбирая мои каракули.
– Что я делал возле трупа? – Он бросил на меня насмешливый взгляд. – я его фотографировал.
ДО
Однажды за полночь я пересматривал одну из серий «Доктора Мабузе». Этот одиозный авантюрист и гений гипноза, в отличие от коллеги Калигари, не внушал ни страха, ни трепета, хоть и утрированно гримасничал и супил брови. Зато его свита, составленная сплошь из каких-то насекомых, по-настоящему пугала своей безоглядной подлостью и никчемностью: они напоминали филеров из эйзенштейновской «Стачки», но те были гаже и фактурнее. Агрессивная посредственность страшней любого злого гения. На фоне мабузевых буйств безумие доктора Тюба с его шишковатой головой и волшебной пудрой выглядело безобидным чудачеством.
В кривом пространстве «Мабузе» бродили еле ощутимые метафизические сквознячки – из «Калигари» дуло, как из разверстой могилы. На сеансах картины Вине вместо случайных зрителей в зале сидела горстка маргиналов, для которых происходящее на экране было единственно подлинной действительностью.
Покончив с мабузевой шайкой, я сосредоточился на фам фаталь, присутствие которой на афише считается манком для публики. Кара Карочча сверкала черными очами и легкомысленно отплясывала на сцене какого-то притона в дерзком наряде из страусиных перьев. Хореография и сценография, как на сеансе психоанализа, обнажали перед зрителем его предполагаемые мысли: девица выделывала антраша на фоне фаллических декораций, с фрейдистской бескомпромиссностью выезжающих на нее из-за кулис. Ближе к концу картины на докторское логово обрушивались орды полицейских. Гений гипноза отстреливался от шпиков, попутно шпыняя своих беспомощных приспешников. Когда улицу на экране заволокло пороховым дымом, в зале тоже подозрительно запахло гарью. Конечно, можно было списать это на происки пройдохи Мабузе, наведшего морок на кинозрителя, но через несколько секунд экран померк, а запах никуда не делся.
Огонь – кошмар киномеханика. Рулоны нитропленки воспламеняются быстрее пороха и горят охотно, до победного конца. Кинематограф – горючий вид искусства, склонный к самовозгоранию. Достаточно какой-нибудь досадной мелочи – шума, вибрации, грязного воздуха – и короба бобин займутся пламенем, в котором сгинет аппаратная, предусмотрительно устроенная как печь с двумя заслонками, а вслед за ней и весь кинотеатр. Воспламенившийся Эйзенштейн не поддается ни воде, ни пожарной пене и не успокаивается, пока не догорит дотла. Полотна и партитуры горят с гораздо меньшим рвением, не говоря уже о рукописях. Произведения искусства нужно оценивать в категориях горения.
Я выбежал на улицу, объятую пожарной суматохой.
ПОСЛЕ
Устроившись на тротуаре, Искра под аккомпанемент пожарных сирен заряжал кассеты, запустив руки в рукава, вшитые в углы светонепроницаемого мешка из черного демикотона. Операция производилась на ощупь, торопливо, в нервозной обстановке, но твердой рукой мастера. Я сел рядом, испытывая острое чувство дежавю.
ДО
Горел трехэтажный деревянный дом через дорогу. Из окон валил дым того сытного, приторно-серого цвета, который сигнализирует о том, что горит человеческое жилье. Казалось, дом, распираемый огнем, дымится каждой трещиной и вот-вот лопнет, разлетится на куски. Под кровлей что-то крошилось, шумно облетая. В одном из окон последнего этажа, как анархистский флаг, полоскалась обгорелая занавеска. Непрочное полицейское оцепление то и дело прорывали пожарные, зеваки и погорельцы с наскоро собранным скарбом в руках. На лицах падких до зрелищ зевак запечатлелось одинаковое выражение – смесь страха с жгучим животным любопытством. Возле кареты скорой помощи стояло многогорбое, навьюченное узелками чучело неопределенного пола, в шляпе, двух пиджаках и пышной юбке поверх брюк. Попытки оказать ему медицинскую помощь встречали яростный отпор: чучело артачилось, начинало пятиться и вздрагивать своей тряпичной рассованной по узелкам душой. Остальные погорельцы, с баулами и без, теснились на тротуаре, с мольбой глядя на пылающее здание.
ПОСЛЕ
Сирены рассыпались мелким бесом. Все рассыпалось. С обугленного неба летели тлеющие щепки, хлопья, пепельная труха. Люди месили ногами горячий прах догорающего здания. Эластичная фигурка, словно воздушный акробат, взбиралась по выдвижной лестнице, стремительно летящей к дымному фасаду. Внизу богатыри с секирами за поясом, в шлемах и прорезиненных кольчугах атаковали заклинившую входную дверь. В конце концов та неохотно поддалась, просела, ухнула и с хрустом обвалилась внутрь; из черного зева пыхнул дым – зловонная отрыжка сытого дракона. Со звоном подкатила еще одна машина Передоновской пожарной части.
ДО
Из дыма вынырнул пожарный с потным закопченным лицом, черты которого словно бы подтаяли; за ним – еще один, с жуткими пепельными потеками под носом. Бодро переругиваясь с товарищами, они с бурлацким стоицизмом волокли громоздкий шланг, который жирно лоснился и извивался, словно удав в лучах тропического солнца.
ПОСЛЕ, ДО
Шланг
ПОСЛЕ
зашипел
ДО
заерзал
ПОСЛЕ
взбух
ДО
ритмично глотая и выплевывая воду сгустками
ПОСЛЕ
серебристый, живительный поток полоснул по дыму и провалился в его грибообразные клубы
ДО
Я прислушался: сквозь гвалт и грохот прорезывались звуки, подозрительно напоминающие детский плач. Плакали поблизости – в швейцарской или дворницкой. Мысленно матерясь и закрывая лицо рукавом, я ринулся в разверстую дверную пасть, которая меня с аппетитом проглотила.
Холл походил на задымленный колодец. Огонь обгладывал потолок, без толку жалил стекла, вился, струился, местами выстилая пол, висел серпантином в дверном проеме швейцарской. Водная изморось как будто намекала на утешительное присутствие пожарных. На голову сеялся мелкий пепел пополам с водой, словно в отдельно взятом здании случился апокалипсис с участием снега, огня и воды одновременно. Плач повис на высокой ноте где-то под потолком, еще более пронзительный и обреченный, чем раньше. С лестницы, дребезжа громоздкой амуницией, кубарем скатился пожарный и, гаркнув огнедышащее «Назад!», скрылся в искрящей преисподней. Пламя хлюпало под ногами, утробно клокотало, урчало и шипело, как крысы в подполе. Я сунулся в швейцарскую, где, словно ада было мало, радиоприемник на разрыв транзистора рыдал: «Будем как Солнце!». Мебель, вероятно, в ответ на эту солнечную песнь, покрылась страшными протуберанцами. Глаза слезились, в горле отчаянно першило. Кашляя и мигая, сквозь волны расплавленного воздуха я вместо ожидаемых младенцев различил кота, который, сидя на шкафу, вопил истошным голосом. Кажется, страх очеловечивает животных; а люди, наоборот, звереют. Спешно содрав с вешалки замызганное пальто, я замотался в него, как в кокон, и ринулся к шкафу. Погорелец вел себя безупречно, хотя пришедшая из ниоткуда страхолюдина должна была показаться ему исчадьем ада. Радио агонизировало. Вдогонку нам понеслось победоносное: «Я увижу Солнце, Солнце, Солнце!». Еще немного – и я бы тоже его узрел.
Когда я с котом за пазухой выбрался наружу, меня обступили медики и разъяренные пожарные, бранящиеся развернутыми сравнениями. Настырные репортеры кружили вокруг нас коршунами, видимо, решая, заслуживаем ли мы с котом внимания и сочувствия, и если да – на сколько тысяч знаков. Прорвав заслон и напоровшись на пару настырных вспышек, я поспешил раствориться в толпе, пока меня не линчевали за самоуправство и не зафотографировали до смерти.
ПОСЛЕ
С неба сыпалась белесая труха вперемешку с каким-то пухом. От сладковатого запаха тлеющей одежды мутило.
ДО
В неразберихе я случайно налетел на легавого, который емко и лаконично выразил свое отношение ко мне, погорельцам и всему человечеству в целом. Кот осуждающе поерзал и затих; выпростал голову из-под куртки и наградил меня надменным, фосфоресцирующим взглядом истинного аристократа.
ПОСЛЕ
Догорающий дом походил на оплывшую свечу. Ночное небо над зданием посерело, словно тоже выгорело.
ДО
Породистая мордочка изобразила вопрос. Ладно, давай поищем твоего хозяина, ответил я телепатически. Будем надеяться, это не его прах осел на моей одежде.
Толпа ощутимо обмелела. Праздная часть публики переместилась в пивную «Третья стража», хотя охранять было нечего, а горячительного в этот вечер и без того хватало. В заведении был аншлаг. Баюкающий гул голосов разливался по залу вместе с теплом и волнами табачного дыма. Посетители дули пиво полулитрами, литрами и целыми графинами. Фаянсовые кружки великанского водоизмещения висели на крюках над головами бражников. Интерьер «Третьей стражи» был рассчитан на то, чтобы вы ощутили себя внутри пивной бочки, но не простой, а с претензией на утонченность. Стены пестрели псевдоантикварной дребеденью и литографиями с «любимцами веков»: поэты и цари, певцы и прорицательницы, пастухи и боги, сливки и пивная пена истории чудесно уживались друг с другом. В дальнем углу, под потолком, плыл по дымным волнам макет парусного судна с вызолоченной кормой, возможно, того самого, в котором окутанная благовониями Клеопатра нагрянула под гром кифар и флейт к Антонию. За стойкой сторукий бармен разливал божественный нектар по кружкам, пуская их скользить по полированной поверхности в руки посетителям. Детина в белом фартуке полоскал бокалы, окуная их в мыльную воду гроздьями, не меньше дюжины в каждой руке. От бочек и никелевых кранов веяло солодовой прохладой.
Протиснувшись к стойке, я попытался завладеть вниманием бармена, который продолжал демонстрировать фигуры высшего пилотажа, срезая ножом плотные пивные шапки, как шляпки у грибов. Покончив с пивом, он принялся писать меню на меловой доске, напоминающей букмекерскую. Мою невразумительную пантомиму затмила перебранка собравшихся, запальчиво обсуждавших, как правильно тушить пожар: у каждого был припасен свой собственный, проверенный и безотказный способ.
От громогласных возгласов гудела голова. Справа по борту благообразный пузан потягивал пиво, отдуваясь с той добротной обстоятельностью, к которой располагает толстое рифленое стекло. Слева нянчил запотевшую кружку старый хрущ в плаще и обветшалой шляпе.
Битый час я всеми правдами и неправдами пытался донести до публики бесхитростную суть своего вопроса; но то ли мим из меня вышел никудышный, то ли зрители попались невосприимчивые – налицо было тотальное взаимонепонимание. Мне было недоступно слово устное, им – письменное, к которому здесь, похоже, питали врожденное отвращение, делая исключение лишь для меню. Мои каракули на салфетках никто не пожелал прочесть. Посетители косились на кота, потягивали смолянистое пиво и добродушно крякали. От безысходности я цапнул из-под носа у бармена последнюю чистую салфетку, изобразил на ней горящий дом, кота и над котом жирный знак вопроса – и в знак капитуляции помахал рисунком над головой.
– Так это ж Титорелли! – внезапно озарило крепыша в лоцманской фуражке с якорем, сидевшего на высоком табурете в приятной близости от пивных кранов.
Длинная вереница лиц синхронно обдула пену с усов и закивала, как будто это открытие могло что-либо прояснить. Вызванный из бутылочного небытия бармен присвистнул и принялся энергично выяснять, где мне искать хозяина кота, окликая то одного, то другого бражника поверх голов собравшихся. Всплыл некий Леман.
– Ашеров друг, – доверительно поделился сведениями лоцман-всезнайка.
Я вежливо кивнул, ничего не понимая и, в общем, не желая знать, кто такой Ашер, как зовут его друзей и при чем тут Титорелли. Кот сохранял возмутительнейшую невозмутимость.
– А Зум? – встрепенулся кто-то, подкармливая новым именем угасший было разговор.
– Кто таков? – Бармен проворно протирал липкую от расплесканного пива стойку.
– Толстое хамло, – авторитетно пояснил мой сосед справа, производя во рту раскопки зубочисткой.
Бармен продолжал расспросы, неторопливо нанизывая новые имена, как чеки на колышек рядом с механической кассой. Я слушал, совершенно оглушенный лавиной слов. Одутловатый бородач, к которому был обращен очередной вопрос бармена, что-то горячо втолковывал собеседнику, делая пассы руками и чудом не расплескивая пиво. Нехотя обернувшись к стойке, он пожал плечами и жадно припал к кремообразной шапке над черным и тягучим, как эта ночь, питьем.
– Ашер? На кой тебе Ашер?
– Пусть сходит к маме Кларе.
– Не, в Дирижабли.
– К Ганже?
– Можно в доках поискать.
– Или на островах.
– Ты еще в море поищи.
Я чувствовал себя словно случайный гость на многолюдном сборище, где все друг друга знают с пеленок и понимают с полуслова, где говорят многозначительными намеками и недомолвками, понятными лишь посвященным, и где чужак не способен оценить по достоинству ни тонкого юмора, ни коронного блюда.
– Ты вот что: ступай прямиком на баржу, – продолжал издеваться сердобольный бармен. Как и когда всплыла эта баржа, на какой излучине разговора, выяснять было бессмысленно и небезопасно – имелся риск напороться на новую флотилию имен и топонимов. Кот пытливо вертел головой, обозревая пивную и ее болтливых обитателей. – Набережная Верхарна, это в двух кварталах отсюда. Баржа «Ариэль».
Итак, Титорелли, думал я, спускаясь по улице Роллины на набережную, смутно проступающую в тесном просвете между зданиями. Набережная Верхарна, в простонародье Верхушка – на самом деле самый низ, грязное городское дно, – казалось бы, совсем не место для породистых обормотов вроде Титорелли. Он по-свойски разместился у меня за пазухой, точно какой-нибудь сибарит в личном лимузине с водителем. Огонь его не тронул, даже усов не опалил. Кот был холеный, безупречно черный, только на мордочке белело аккуратное пятно.
Верхушка встретила меня запахом дегтя и дегтярной же чернотой домов, сгрудившихся у берега. Я спустился по гранитной лестнице к реке и некоторое время брел вдоль вереницы барж, безжизненно застывших в теплом воздухе, словно невольницы на восточном рынке. Фонари лили на брусчатку малахольный свет. Приходилось останавливаться, чтобы как следует разглядеть названия судов. Преобладали экзотические птицы и мифологические красавицы, но никаких намеков на духов воздуха.
Помню, как опустился на груду каких-то тюков и закрыл глаза, а когда открыл их, было уже утро. Кот черным сфинксом лежал у меня в изножье и щурился на реку в солнечной штриховке. Искрящийся, подернутый рябью канал разительно отличался от безрадостного зрелища, представшего передо мною ночью. Солнце легонько пощипывало воду, отчего казалось, будто у берега невиданный клев. Над головой шумели тополя, обобранные ветром, но стоически серебристые. В листве возилась шайка воробьев.
Внезапно птичью потасовку заслонили другие звуки – как будто кто-то продирался сквозь заросли металлического тростника, выгибал стебли, размашисто рубил побеги, наступал на железные пеньки и проволочные корни каких-то экзотических растений. Потом гремящий бурелом собрали в сноп и понесли сквозь скобяные заросли, периодически роняя прутья на брусчатку. Одышливый лудильщик нес охапку звуков, а подмастерье трусил рядом, нетерпеливо забегал вперед, паясничал, задиристо передразнивал пузана и палил из рогатки по ударным и духовым. Время от времени кроха замирал, взгляд его делался печальным, полным горечи, и маленький шалопай у вас на глазах преображался в невеселого, голодного и оборванного беспризорника. Секундой позже, спохватившись, он уже вприпрыжку догонял напарника, на бегу подбирая музыкальный мусор и рассовывая такты по карманам.
Я встал, устроил разомлевшего кота за пазухой и пошел на звуки музыки. Воображаемая джазовая парочка бежала в сторону порта – туда, где за дремучим лесом мачт, лебедок, пароходных труб и спутанных снастей теснились пакгаузы и паслись стреноженные портовые краны, приведенные на водопой; где на ремонтных верфях томились корабли и пирсы проседали под пиленым лесом; где по эстакаде, в мареве зерновой пыли, скользили гильзы товарных вагонов; где на разгрузочных площадках трудолюбиво тарахтели тачки и лилипуты с лопатами ползали по песчаным барханам.
Бородач в тельнике смолил свое суденышко, ободряюще похлопывая его по корпусу, словно холеную лошадь. На верхней палубе соседей справа сушилось белье всевозможных оттенков нищеты. На борту следующей баржи значилось «Ариэль». Пока я медлил, синкопированный бег лудильщика с подмастерьем сменился синкопированным скандалом с участием банджо и уличной урлы труб во главе с тяжеловесным контрабасом. Настоящая музыкальная драка, кулачный бой с потом и кровавой юшкой. Титорелли заметно оживился, взбодренный дерзкими синкопами.
Иллюминаторы «Ариэля» открывали взгляду каюту с длинным дубовым столом, вереницей фотографий на стене и граммофоном, который, как экзотическая птица, пел ритмическими джазовыми фразами. Вокруг стола под музыку двигалась девушка в шлеме блестящих смоляных волос, похожая на угловатого, некрасивого мальчика. На ней были узкие полосатые брюки на подтяжках и белая рубашка с открытым воротом. Танец строился на импровизации – как и музыка, под которую исполнялся, – был сплавом вседозволенности и строжайшего самоконтроля. Под финальные аккорды джазовой пьесы она сделала несколько скользящих движений и с разбегу оттолкнулась от стены, словно хотела взбежать по ней на потолок.
Выждав некоторое время, я поднялся по сходням и выпустил Титорелли на свободу. Кот примостился на перевернутом ведре, аккуратно подобрав под себя пышный хвост. Не успел я как следует осмотреться, как из рулевой рубки вышла босоногая брюнетка и нерешительно остановилась. Прямая, цельнолитая челка спадала на глаза, из-за чего казалось, будто их обладательница смотрит исподлобья. В голове у меня по-прежнему бубнило банджо, задыхались трубы, хрипел и сквернословил саксофон, и некоторое время мы с незнакомкой вопросительно переглядывались. Затем я волевым усилием выключил звук и накарябал в блокноте бессвязное объяснение своего визита с упоминанием пожара и черного кота.
Выяснилось, что, пока я спал, Титорелли успел побывать на барже и даже позавтракать с большим аппетитом. Сейчас он сидел спиной к реке, пронзенный солнечными лучами, как святой Себастьян стрелами, и сверкал глазами сквозь сонный морок. Недремлющий роскошный хвост постреливал электричеством и вел полнокровную, обособленную от остального тела жизнь. Девушка подошла к коту и стала что-то говорить. Тот мотнул корноухой головой и смежил очи, полные печальной мудрости; затем спрыгнул со своего насеста, царственно проследовал по сходням вниз и засеменил в сторону порта, помахивая хвостом и покровительственно глядя на уток в искрящейся воде.
Армада облаков победно пронеслась над домами на противоположном берегу канала. Солнце выпуталось из тополиных крон и покатилось к половине первого. День был жаркий, ветреный и по-осеннему нервный.
Позже Алина сидела в закусочной «Аталанта» тут же на набережной, а лунолицый малый по кличке Фикса сооружал нечто загадочное из бурбона, грейпфрутового сока и колотого льда. Девушка облокотила локти на цинковую стойку и рассеянно раскачивалась на табурете, поставив босые ноги на перекладину.
– Ты когда-нибудь грохнешься вместе со стулом, – пророчески пригрозил Фикса. В зеркале отражались его отутюженная спина и взъерошенная шевелюра; плясали локти; кисти рук трудились, выжимая сок из половинки грейпфрута.
Алина беспечно отмахнулась, продолжая раскачивать табурет. Снаружи, за веселенькими занавесками, угадывалась воскресная суета. Фикса еще немного поискрил, непринужденно пожонглировал бутылками, поиграл с солнечными бликами, со звоном и журчанием переливая их из одной емкости в другую, колдуя над чем-то льдистым и густым.
Звякнула входная дверь. Вошедший остановился на пороге и спросил дорогу в «Раек». Алина, что-то говорившая Фиксе, запнулась на полуслове и неестественно выпрямилась. Речники с готовностью пустились в объяснения, не менее мудреные и казуистически извилистые, чем собственно путь к «Райку». Фикса, посвистывая, протирал бокалы. Алина сидела неподвижно, буравя взглядом беленую стену. Поблагодарив за помощь, говоривший на миг отразился над батареей бутылок в зеркале и вышел на улицу. Дверь звякнула, и сразу вслед за этим раздался оглушительный звон стекла.








