412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Гамаюн » Осень в Декадансе » Текст книги (страница 2)
Осень в Декадансе
  • Текст добавлен: 20 июля 2025, 23:08

Текст книги "Осень в Декадансе"


Автор книги: Ульяна Гамаюн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

ДО

Меня одолевали мысли об окне. Казалось, оно непременно отыщется, стоит только задаться целью.

Каждая комната изначально содержит в себе идею окна; этой нехитрой идее подчиняется выверенная геометрия человеческого жилища. Окно, так или иначе, всегда имеется в виду – вопреки прихотям архитектора, назло строительным изыскам и фокусам ненасытных домовладельцев, которые в погоне за наживой пускаются в бессовестные авантюры по перепланировке комнат, когда из одной отвратительной конуры получается десять совсем уж непригодных для жизни.

Правда, моя мансарда скорее подчинялась идее шкафа. Эта бесспорная зависимость угадывалось в общем рисунке комнаты, нарочито неправильном и ассиметричном: в неровных стенах, скошенном потолке, полу, который тоже словно бы кренился и по которому соскальзывали все мои мысли – к шкафу. Я ощущал чью-то монолитную, подавляющую волю, которой было намагничено все вокруг. Я видел шкаф даже с закрытыми глазами. Черный лакированный урод.

Полночи проворочавшись без сна на новом месте, где все было враждебно – от коридорных шорохов до запаха постельного белья, – я встал и при свете полоумной лампочки выкурил горькую сигарету, после чего почувствовал себя окончательно разбитым и опустошенным. В голове стоял клочковатый дым, в комнате тоже. Чтобы хоть чем-то себя занять, я подошел к шкафу, хищно блестевшему под толстым слоем лака. Руки чесались учинить над этим полированным самодовольным гробом самосуд, но я решил, что для начала попробую нарушить силовые линии, которые эта штука столь хитроумно создает. Я навалился сбоку, и шкаф, подвывая, грузно сдвинулся с места. Не знаю, кто мои соседи снизу, но это поистине героические люди с терпением самаритянина или сном праведника. Я продолжал ритмичными толчками отодвигать стоеросового урода, пока он не уперся в стену.

Казалось бы, чары разрушены – но нет, не тут-то было. Лихорадочное, разъедающее изнутри беспокойство только усилилось. За шкафом обнаружилась оконная ниша в струпьях паутины и обветшалых обоев; грязь и копоть густым налетом покрывали стекла. Я взгромоздился на облупленный подоконник, прильнул к окну, но ничего, кроме черной безымянной пустоты, которая могла оказаться чем угодно, не увидел.

Рассвет застал меня на полу, в ворохе обойных обрывков. Конечности затекли; стоило мне неосторожно пошевелиться, как злобные, кусачие мурашки забегали по телу. Подтянув к себе длинный лоскут обоев, я долго, с дотошностью шизофреника разглядывал буколический орнамент, изображающий жизнерадостных пастушек и тучные стада овец на идиллическом лужку. С трудом оторвавшись от пасторалей, я поднялся на ноги.

Дальнейшее довольно сложно поддается описанию. Выяснилось, что окно – отнюдь не фантомное порождение моих ночных кошмаров, существует въяве и более чем материально. Выходит оно во внутренний дворик, обнесенный по периметру кирпичной стеной. Стена высокая, оплетена артритными побегами какого-то полуистлевшего растения. Из земли торчат зубцы обвалившейся кладки, сухие дротики травинок и рахитичные кустарники. Картина безрадостная, особенно в обморочно-сером свете осеннего утра.

Разглядывая эти неприглядные руины, я зацепился взглядом за странный сгусток черноты, едва различимый на фоне земли. Он шевельнулся – один, другой раз. Я напряг зрение и с неприятным удивлением обнаружил его двойника, копошившегося у противоположной стены; потом еще троих, не менее проворных, неотличимых от товарищей. Мелькнула мысль о крысах: повадкой и размером эти существа напоминали грызунов. Однако вместо того чтобы ощутить тревогу или болезненное любопытство, возможно, даже страх, я чувствовал лишь нарастающее отвращение. Мною овладело мучительное чувство брезгливости, такое острое и физически непереносимое, что я отпрянул от окна.

Немного отдышавшись, покрытый липким потом, я заставил себя вновь подойти к окну. Они по-прежнему были там, теперь отчетливо видимые в лучах рассвета: черные, цвета жирной земли, лоснящиеся и бесконечно омерзительные. Я насчитал семь штук.

Это были птицы.

ПОСЛЕ

Только я начал привыкать к бесхитростным мещанским радостям – крахмальному белью, уюту, еде три раза в день, – как грянул гром: карета превратилась в тыкву, принц – в нищего. Больничное благолепие разом оборвалось, когда однажды утром обнаружилось, что меня ошибочно приняли за одного второстепенного криминального авторитета по кличке Счастливчик, который в памятную ночь, прошитый девятью шальными пулями, бесславно истекал кровью где-то за городом и скончался, так и не дождавшись медицинской помощи, чем окончательно развенчал миф о своей везучести. Блистательный король борделей подох в канаве, как последний доходяга.

Город неделю лихорадило. Общественность стояла на ушах. Ретивые газетчики, рассчитывая взять врага измором, осаждали дом вдовы и резиденции членов разветвленного преступного клана, к которому принадлежал погибший. Самые предприимчивые атаковали фешенебельное гнездышко в мотеле, где дерганый рецидивист обычно отводил душу в любовных утехах и шумных кутежах, устраивая увеселительную пальбу по проституткам, коридорным, случайным собутыльникам и прочим подвижным мишеням. Словом, усопший был положительно неотразим. Шантаж, вооруженные грабежи, продажа наркотиков, подпольные игорные дома, контрабанда – и это далеко не полный список добродетелей Счастливчика. Таланты предприимчивого юноши только начинали раскрываться, но деятельность уже приобрела поистине раблезианский размах. Смерть поставила на его карьере жирный крест.

Щелкоперы ежедневно изводили тонны бумаги на обстоятельные описания перипетий расследования, щеголяя мудреными медицинскими терминами и профессионально их перевирая. Фамилии главных фигурантов дела традиционно перевирались тоже, отчего эпическая криминальная сага, развертываемая параллельно разными изданиями, распалась на несколько новелл с разноименными героями и сходным сюжетом. Фотографы в погоне за сенсацией готовы были перегрызть друг другу глотки и мехи на фотокамерах. Лица обывателей излучали такой упоенный восторг, какой редко встретишь по поводу свадеб и рождений. Смерть Счастливчика обсуждалась во всех ее кровавых, невыразимо притягательных подробностях. Выдвигались версии, вспыхивали скандалы; политики речисто обличали оппонентов; религиозные фанатики злорадно возвестили о приближении очередного апокалипсиса; городские сумасшедшие разбрасывали по дворам разоблачительные листовки с неистовой пунктуацией и подгулявшей орфографией; энтузиасты затеяли параллельное расследование, запутав и без того размытые дождем следы. На швейной фабрике, где, среди прочего, производили фетровые шляпы, какой-то обезумевший болванщик публично взял на себя вину за все вышеперечисленное, после чего повесился в подсобке. Поиски истины, как это часто случается, выродились в скверный водевиль. В пылу междоусобных войн и подковерных плутней причина переполоха незаметно зачахла, скукожилась и за ненадобностью отвалилась.

Счастливчик был жесток и капризен, как ребенок; он мог позволить себя убить, но роль безликого статиста была ему омерзительна даже после смерти. Затертый в криминальной кутерьме на задний план, покойник сам о себе напомнил. Грянувшие вскоре погребальные торжества неслыханным размахом походили на похороны коронованной особы. Движение транспорта в центре города было перекрыто. Распаленную толпу оттеснили на тротуар: народу было столько, словно ожидался не траурный кортеж, а карнавальное шествие. В боковых улочках царили приподнятое оживление и ярмарочная толчея, не подобающие случаю, но легко объяснимые обилием питейных заведений, где многие успели основательно заложить за воротник. Балконы верхних этажей, как театральные ложи, ломились от зрителей в дезабилье; из окон гроздьями свешивались любопытствующие.

Трудно себе представить что-либо более вульгарное, чем погребальный обряд. Даже свадьба по размаху пошлости не затмит всей этой неуместной помпы, мишуры и бутафории, которыми традиционно сопровождается тихое, сугубо личное и неброское событие. Нахрапистая подмалеванная действительность в лице скорбящих друзей и родственников не оставляет покойника в покое, проделывает над бедолагой вещи дикие и удивительные, с необъяснимой мстительностью подвергая его бренные останки череде надругательств – под музыку, с цветами и публичным плачем. Тут хочешь не хочешь, а проникнешься к смерти отвращением, испытаешь если не страх, то брезгливость. Если бы вселенная была организована гуманно и справедливо, то, умирая, человек бы исчезал одновременно вместе с телом, истаивал, бесследно растворялся в воздухе безо всяких погребальных погремушек.

Похороны Счастливчика прошли с аншлагом. Фотокоры нащелкали на год вперед. Король борделей победоносно проследовал по главной улице, осуществил свою заветную мечту, пусть с некоторыми оговорками. Во главе процессии полз эффектный катафалк с усопшим, столь тщательно отреставрированным ритуальной службой, что там, куда он направлялся, этот преступник мог вполне сойти за праведника. Счастливчик после капремонта разительно отличался от себя прежнего, как будто тот сметливый мастер, что реставрировал его изрешеченный торс, в необоримом азарте творчества соорудил клиенту новое лицо, придав чертам лилейное благолепие. Волшебное преображение покойника породило лавину слухов и конспирологических толков: эта восковая куколка никак не может быть маститым мафиози, категорично заявили городские сплетники. Шикарный галстук от Шарле и хлыщеватые штиблеты никого не убедили. Обитый бархатом дубовый гроб, венки и ленты с выспренними, щемяще-патетическими надписями выглядели сухим расчетом – задобрить бдительные небеса и отхватить местечко покомфортнее, чем полагается преступникам. Счастливчик даже после смерти не изменил себе, оставшись тем же прощелыгой и продолжая бесшабашно нарушать законы – теперь уже на том свете. Тот редкий случай, когда горбатого могила не исправила.

За катафалком следовала публика: угрюмый рой старух, парадно разодетых и увешанных украшениями, как орденами; их дряхлые, занафталиненные спутники; кавалькада кредиторов, должников и бывших любовниц; чванливая вдова, самодовольный дофин и целый выводок внебрачных байстрюков – смышленых маленьких счастливчиков, причесанных, как папа, на прямой пробор. Сдержанно сияли лица многочисленных родственников, затеявших по случаю грядущей битвы за наследство импровизированный смотр войск. Царственно выступали отцы города, политические бонзы и прочий бомонд. Следом за знатью и отборной аристократией подобострастно семенил народ попроще – та разношерстная шушера, с которой якшался усопший во времена своего трущобного детства. Многие явились без приглашения, с твердым намерением насладиться зрелищем поверженного Голиафа от мафии, выпить за его счет и пожелать ему гореть в аду. В хвосте процессии плелись приблудные любители покушать на халяву, в глазах которых читалась непреходящая, посконная печаль, навеянная сосущей пустотой в желудке. Похоронный оркестр наяривал Верди на своих валторнах. Живая музыка, мертвый Счастливчик.

Подельники, согласно заповедям мафии, на похороны не явились, ограничившись пышными венками, велеречивыми соболезнованиями и прочей обрядовой дребеденью. Даже маститые преступники робеют перед испитым лицом традиции. Ничто так роднит людей, как лицемерный церемониал.

Помню захватывающее фото на газетный разворот: площадь Проклятых поэтов запружена зеваками: повсюду шляпы, шляпы, шляпы, которые все прибывают. Люди стекаются с боковых улочек, выныривают из подворотен и ввинчиваются в самую гущу и толчею. Толпа нахлестывает на парапеты, обтекает тумбы и фонарные столбы, раскачивает пустой вагон трамвая, баюкая старую посудину, и с разбегу разбивается о ноздреватый торец тучереза. Море волнуется раз – дворники и банкиры; море волнуется два – поэты и чиновники; море волнуется три – студенты и стражи порядка. Вспышка. Воздух матовый, тугой и неподвижный. Волны черно-белых шляп и траурный кортеж, как баржа, обрезанная границей кадра.

Кокетливое, в меру скорбное лицо вдовы, закутанной в вуали, запудренной страдалицы, завещанной подельникам вместе с недвижимым имуществом и счетом в банке, – долго не сходило с газетных передовиц. Что до Счастливчика, то он после отхода в мир иной из рядового душегуба и стяжателя вмиг сделался народным достоянием, снискал такие славу и почет, каких при жизни не достиг бы ни деньгами, ни бесчинствами. Ему в его двухкрышечном, роскошно убранном гробу сиделки и пилюли были по карману, но без надобности; мне на моей больничной койке оплачивать леченье было нечем. Счастливчик был накоротке с политиками и финансовыми воротилами, но эти толстосумы почему-то остались равнодушны к моей судьбе.

Из комфортабельной палаты меня сослали в общую, оттуда вытурили в коридор, в компанию отверженных, которые ходили под себя и были явно неплатежеспособны. Одни пластом лежали на каталках, другие сидели, остекленевшим взглядом пялясь в пустоту, третьи неприкаянно слонялись в антисептических сумерках, и если бы понадобилось дать определение происходящему, то самым точным было бы: безропотное умирание.

То было место, где пассивно претерпевают жизнь. В нос ударял густой и хищный запах смерти: смесь химии, немытого тела и застарелых ран. Ни одна лампочка не горела. Сумерки чуть подслащал свет из далекого окна, которое, быть может, было лишь обманом, муляжом, осложнением после серьезной болезни. Пышноусый хирург растворился в воздухе, не оставив даже улыбки. Растаял в сумерках певучий смех его подручных. Лишь изредка показывались их блеклые призраки и проходили сквозь смрад и мрак чужой болезни, целомудренно потупившись и крепко сцепив зубы. В руках они всегда несли нечто хрупкое, волшебно дребезжащее и предназначенное не для зловонных коридорных крыс, которыми мы были, но для чистоплотных обитателей другого этажа с его многопалатным раем, жильцов благоустроенного, стерильного парадиза.

С завидным постоянством являлась уборщица – грымза в замызганном тюрбане, квакающих шлепанцах и хитроумно перекрученном халате, – и под видом мытья полов изощренно измывалась над людьми. Покрикивая пропитым голосом на каждого, кто вставал у нее на пути, она ритмично двигалась в сумерках коридора, словно исполняла шаманские пляски, оставляя за собой трассирующий влажный след; и можно было не сомневаться; эта тщедушная бабуля с берейторскими замашками отыщет свет в конце тоннеля и, при необходимости, отвоюет его у многочисленных конкурентов.

Но хуже тьмы, и вони, и гарпии в тюрбане были амбалы в белом, частые визиты которых начинались зловещей тишиной и заканчивались очередной осиротевшей койкой. Работали эти дюжие ребята слаженно и сноровисто, с уверенностью виртуоза, с небрежной быстротой и беглостью какого-нибудь музыкального вундеркинда, – и вот уже не человек, а горстка смятых простыней остывает на пустой каталке.

ДО

Гиробус полз по проспекту Готье, влекомый своевольным и крайне бестолковым течением транспорта, словно громоздкое бревно, с трудом преодолевающее речные пороги. Он трудолюбиво протаскивал по улицам бравурную рекламу граммофонов, которой были немилосердно изуродованы его бока. Бешеные автомобили, прошмыгивая мимо, теснили громоздкую колымагу к обочине. По людным тротуарам маршировали ходячие рекламы. Вдоль аптечной витрины, заставленной разнокалиберной больничной утварью, фланировала микстура от кашля с изображением целебных трав на картонном тулове; поодаль, аккурат под бутафорским градусником, топтались оттертые в тень представители конкурирующей фирмы – меланхоличный бальзам от мозолей и жизнерадостная жидкость против моли, тараканов и клопов. Через дорогу, под хлопающими на ветру полосатыми маркизами цветочного магазина, прохлаждался «Букет моей бабушки», имеющий к букетам на витрине весьма опосредованное отношение.

Лавируя между автомобилями, я чудом протиснулся к гиробусу, вскочил под аккомпанемент клаксонов на подножку и очутился нос к носу с кондуктором, который выдал мне билет с холодной назидательностью, как пастор облатку. Расплывшись в виноватой улыбке, я взлетел на верхнюю площадку, чем вызвал еще большее неодобрение почтенного усача.

Наверху было солнечно и безлюдно, ветер перекатывал мелкий мусор и шарил под пустыми сидениями. Внизу упруго хлопали брезентом фургоны, раскатисто грохотали вуатюретки с откидным верхом и веломобили с полосатыми обтекателями, крякали мотоколяски, и звонкие велосипеды вращали солнце по оси, и солнце дребезжало где-то между спицами. Блики играли на лакированных капотах и хромированных автомобильных деталях. Затрапезная тележка молочника вызванивала бидонами, словно передвижная колокольня; в моторизованном многоголосье этот гужевой тенор звучал особенно пронзительно. Бок о бок с ним трюхал трехколесный четырехцилиндровый феномобиль, рыдая всеми четырьмя цилиндрами; на кузове красовалось гонористое «шофер излишен», хотя шофер в мушкетерских перчатках с широкими раструбами и кожаных крагах всем своим видом опровергал это вздорное утверждение. Из боковой улочки вышмыгнула двухместная «коррида», управляемая девушкой в авиаторских очках и шляпке-шлеме. Впереди полз «ватек» – неповоротливое и помпезное, как древняя карета, автомобильное недоразумение, плотными шторками и бронированными стеклами выдающее владельца с головой. Власть предержащие ввиду врожденной гигантомании и благоприобретенной паранойи предпочитают человеческому транспорту каких-то чучел на котурнах. Чиновники в дорожной неразберихе безошибочно опознаются по своим парадным средствам передвижения. Короба на колесах каким-то образом коррелируют с их мировосприятием и жизненной философией.

В центральном парке иллюзия долговечного, неувядающего лета развеивалась напрочь вместе с жухлой листвой, отслаивалась, как кора с платанов. Прозрачный воздух слегка горчил – неуловимый, терпкий привкус осени. Кроны каштанов просвечивали солнцем, воинственно выпячивая тугие созревающие булавы. На аллеях царило оживление: детвора упоенно возилась в пыли, гоняла обручи, с гиканьем играла в мяч, чертила меловые иероглифы и жутковатым речитативом тянула считалочки. На одинокой скамейке оборванный шкет дремал в обнимку с кипой нераспроданных газет, будто великовозрастный подкидыш, годами поджидающий родителей. Мусорщик толкал, насвистывая, облупленный короб на колесах сквозь солнечную рябь вглубь парка, и голуби хлопотливо семенили следом в надежде выклянчить, выцыганить, выгулигулить подачку, как профессиональные побирушки.

Гиробус пробирался запруженными улицами, то устремляясь к остановкам и зачерпывая тень всем кузовом, то застревая в очередном заторе на диком солнцепеке. Все выше и помпезней становились здания, все гуще – неиссякающий поток машин, все суетливей – пассажиры, потеющие под добротными деловыми костюмами. Пока всем первым этажом подсаживали непутевую старушку в мехах, мимо прострекотал тандем с пятью пижонами, которые с отточенной синхронностью давили на педали и выглядели торжественно, как экипаж летательного средства, совершающего судьбоносный трансатлантический перелет.

На площади Монтескью гиробус вклинился в многополосную карусель транспорта с памятником графу в центре. Его сиятельство, облитый беспощадным солнцем, как глазурью, был кисл и неприступен и удрученно вглядывался в безупречное, безоблачное небо, как в неисправный механизм. И в самом деле: природные часы заметно отставали, показывая лето вместо осени; зато квадратный циферблат на башенке Биржи отображал время с похвальной точностью. В тени величественной колоннады в царственных позах застыли мраморные бородачи – адепты акций, облигаций и ценных бумаг. На галерее, между статуями, сновали люди в деловых костюмах, сущие пигмеи по сравнению с мраморными праотцами. В проемах веером раскрывшихся улиц промелькнули колонны Дворца искусств, массивный купол Банка, аттические очертания Министерства финансов, фрагмент фонтана на центральной площади и профиль еще одного эстета на постаменте, которому голуби с удовольствием долбили и обгаживали темечко, продолжая кропотливую работу, начатую критиками над прототипом памятника. Проделав своеобразный ритуальный круг почета, мы свернули на сонную улочку Саймонса, прошелестели под исполинскими платанами, взметнули пыль на мостовой и полы макинтоша одутловатого, пиквикоподобного господина, застывшего в степенном любопытстве над утренней газетой; магазинная вывеска у него над головой выглядела комментарием к скетчу или газетной карикатуре. Мальчишки-газетчики, с охапками свежей прессы наперевес, задорно выкликали про зверское убийство в третьем округе. Экстренный выпуск!

Несмотря на ранний час, в редакции «Нигилиста» было шумно и накурено, как в салуне. В сущности, здесь, в атмосфере нарастающей неразберихи, среди гвалта и суеты, стрекота телетайпов и требовательных телефонных трелей, заглушаемых резкими окриками, звучавшими, как выстрелы, из разных концов зала, происходило примерно то же, что и в вестернах, только называлось все это организованным злословием. Ковбои в пижонских шляпах и скрипучих сапогах выхватывали кольты и ухарски палили по хорошим, плохим и злым противникам, после чего невозмутимо возвращались к огненной воде и запойному покеру. Входная дверь неустанно хлопала; вентиляторы работали на износ, перемалывая табачный дым в мудрые мысли. Люди входили и выходили, кто-то задерживался, но ненадолго. Агрессивные графоманы, возмущенные читатели и прочие пришибленные писаниной личности неустанно атаковали редакцию; задымление, таким образом, приобретало статус производственной необходимости.

В углу, за колченогим столиком, ютилась кукольного вида девушка; коротко стриженая и сильно простуженная, она настукивала что-то на ундервуде, поминутно всхлипывая и душераздирающе сморкаясь, точно была чрезвычайно растрогана прочитанным. По столу катался, натыкаясь на канцелярские принадлежности, неочищенный лимон. Вскинув на меня воспаленные глаза, девушка сердито чихнула, прочла записку и, терзая носовой платок, нетерпеливо замахала руками, отсылая к главреду за стеклянной перегородкой.

Им оказался сухопарый, седой как лунь субъект с ухватками дошлого газетчика и внезапными вспышками беспричинной, неконтролируемой ярости, характерными для большинства астеников. «Филипп Ашер» – гласила табличка на двери; буквы опасно поблескивали, словно бы предуведомляя посетителя, что он собирается заглянуть в пасть хищнику. Канули в Лету те легендарные времена, когда это имя регулярно появлялось в подписи к ригористичным, ядовитейшим колонкам «Нигилиста», пока не стало потихоньку бронзоветь и окончательно не перекочевало со страниц периодики на дверную табличку. Поэтические бакенбарды обрамляли лицо, отражавшее тончайшие нюансы чувств и настроений и – при необходимости – столь же мастерски скрывавшее их. Если бы вдруг понадобилось бегло, в нескольких эпитетах набросать его портрет, то он бы выглядел примерно следующим образом: сухой, костистый, угловатый. Ашер принадлежал к той особой касте людей, о которых нельзя с точностью сказать, хороши они или дурны собой, но бесспорную притягательность и магнетизм которых признаешь и принимаешь как данность. Его привычка задираться тусклым, усталым тоном прожженного циника многих бесила. Несмотря на внешнюю непроницаемость, витальности в главреде «Нигилиста» было в преизбытке – хватило бы на всех сотрудников газеты, включая типографию вместе с изможденным метранпажем.

Я застал ветерана журналистки в самый разгар работы: скинув пиджак, он, восседал за циклопическим столом и артистично скандировал в эбонитовую трубку диктофона. Напротив, в специально оборудованной стеклянной будке, самозабвенно стрекотали машинистки в наушниках и толстых проводках, что придавало им сходство с подопытными животными во время медицинского эксперимента. Пришлось разбить идиллию. Когда я робко постучался в распахнутую дверь, вся репортерская рать разом оборвала работу и насторожилась. Не отлипая от аппарата, хозяин кабинета светским, округлым жестом, словно бы поверх диктуемого, преодолевая сопротивление слов, указал мне на одно из кресел для посетителей. Я сел и замер в вежливом ожидании.

Ждать пришлось долго. Примерно через четверть часа газетчик резко прервал дозволенные речи. Серые, глубоко посаженные глаза смотрели пристально, одновременно выражая вселенскую скорбь, иронию и мизантропию. Не человек, а оголенный сарказм. Он отодвинул диктофон и улыбнулся мне с убийственной учтивостью. Я почти свыкся с ролью неодушевленного предмета обстановки, начал понемногу припадать пылью и теперь опешил – настолько неожиданным было внимание со стороны августейшей особы. Поскольку я продолжал безмолвствовать, особа сделала нетерпеливый, поощрительный жест рукой. Поборов оцепенение, я положил на стол резюме и только тут впервые в полной мере осознал, где нахожусь и на что посягаю, и удивился своей беспримерной дерзости и самонадеянности. Контора кишела отборными острословами и корифеями пера, передо мною восседал зубр журналистики – высокомерный, исполненный скепсиса, строчивший эпохальные статьи, когда меня еще в задумке не существовало, – но отступать было поздно.

Окинув меня с головы до пят наметанным взглядом, зубр хрустнул пальцами и для начала с кислым видом поинтересовался, совершеннолетний ли я; после чего засыпал ворохом стандартных, необязательных вопросов, ответы на которые его нимало не интересовали. Так поступает большинство работодателей, с тем, чтобы побыстрее вас спровадить. Едкий, настоянный до ядовитой горечи тон все ставил под сомнение, притом столь убедительно, что даже самый правдивый собеседник поневоле начинал сомневаться в собственной искренности. Манера Ашера вести беседу сводилась к методичному нанизыванию скрытых оскорблений и острот, отпускаемых либо с безупречно каменным лицом, либо с гримасой искренней, обворожительной доброжелательности. В определенный момент простодушная жертва с ужасом обнаруживала, что с нее сняли скальп, но было слишком поздно.

Вероятно, распознав во мне легкую добычу, охотник за головами пустил в ход яд замедленного действия вместо привычного свежевания. Отрава впрыскивалась малыми дозами, жертва потешно трепыхалась. Пытка длилась, вопросы все не иссякали. Я лихорадочно строчил в блокноте, Ашер читал и откровенно забавлялся: казалось, он не успокоится, пока не выжмет из меня последнюю живительную каплю крови. Закурив, он принял наконец из моих рук папку с рисунками, в снисходительном изнеможении откинулся в кресле, заложил большой палец левой руки за полосатую подтяжку и погрузился в медитативное созерцание. В течение нескольких тягучих, смертоубийственных минут лицо его поочередно отражало всевозможные оттенки недоумения и неодобрения. Я уже ни на что не надеялся, с тоской поглядывая на суету за стеклом, на корректоров в белых нарукавниках, на кукольную девушку, по-прежнему стучавшую по клавишам и проливавшую простуженные слезы над пишмашинкой. Если я не найду работу, квартирогрымза вышвырнет меня из мансарды. Окно. Об окне думать строго воспрещалось. Накануне я тщательно залепил его старыми газетами, а шкаф водрузил на прежнее место. Проделал это второпях, стремясь поскорее отгородиться от находки, при мысли о которой меня пронизывало необъяснимое, всепоглощающее чувство омерзения – я был буквально парализован им. Казалось бы, к чему паниковать – подумаешь, птицы. Птицы во внутреннем дворике. Внешне как будто самые что ни на есть обыкновенные, похожие на ворон: с черными жесткими крыльями и глянцевыми клювами. Насколько я успел понять, клювов они не размыкали, а крылья вряд ли когда-либо использовали по назначению: передвигались вперевалку, грузно, но весьма проворно, как раскормленные крысы. И видно было, что эти омерзительные существа чувствуют себя победителями, полновластными хозяевами дворика. Сам дворик тоже вызывал череду вопросов. Как, спрашивается —

Резкий звук вывел меня из ступора. Зубр захлопнул папку и уставился на меня с оскорбленным видом, будто ожидал незамедлительной сатисфакции. Я понял, что пора откланиваться, но продолжал сидеть с выражением кретинической растерянности на лице, сложив ладони на коленях, словно отличник на выпускной фотографии. Ашер выждал некоторое время, сплетая и расплетая пальцы, потом протяжно вздохнул, выпустил медленную, густую струйку дыма, как поезд перед отправлением, и понесся на всех парах: выхватил из папки случайный лист с эскизом, придирчиво повертел его в руках и сухо поинтересовался, что, собственно, там изображено. Я накарябал ответ и смиренно протянул ему. Дерево? Он даже закашлялся, отчего кокон табачного дыма, окутывающий редакторское кресло, сгустился до молочной белизны. Похоже на гримасу ужаса. С этими словами Ашер разорвал ладонью дымную кисею и отослал меня в отдел криминальной хроники.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю