Текст книги "Формирование философии марксизма"
Автор книги: Теодор Ойзерман
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
Еще весной 1839 г. Энгельс сообщал Ф. Греберу о своих занятиях философией, и в частности об изучении книги Д. Штрауса «Жизнь Иисуса». Рассуждения Энгельса (в письмах к Греберам) о противоречии между разумом и христианскими догматами связаны, по-видимому, с изучением этого знаменитого труда, положившего начало расколу в гегелевской школе. Однако, как показывают те же письма, почти до конца 1839 г. штраусовский анализ евангельских мифов воспринимается Энгельсом в духе деистического рационализма, не порывающего полностью с религиозным супернатурализмом. Этим, очевидно, объясняется то сильное впечатление, которое в том же 1839 г. произвел на Энгельса Шлейермахер. Познакомившись с его учением, Энгельс приходит в выводу, что рационалистическая теология не способна постичь сущность религии. «Если бы я был раньше знаком с этим учением, я никогда бы не стал рационалистом…» – пишет он Ф. Греберу в июле 1839 г. (2; 305).
Шлейермахер был последовательным противником рационалистического истолкования религии. Он утверждал, что одно лишь чувство, точнее, один только религиозный экстаз открывает человеку истинность содержания религии. Это воззрение оказало влияние на Энгельса, по-видимому, потому, что он на собственном опыте осознал невозможность преодолеть религиозные сомнения с помощью разума. Отсюда понятно его утверждение в том же письме к Ф. Греберу: «Религия – дело сердца, и у кого есть сердце, тот может быть благочестивым; но у кого благочестие коренится в рассудке или даже в разуме, у того его вовсе нет. Древо религии растет из сердца и покрывает своей сенью всего человека и добывает себе пищу из дыхания разума; догматы же – это его плоды, несущие в себе благороднейшую кровь сердца; что сверх того, то от лукавого. Таково учение Шлейермахера, и на нем я стою» (2; 310). Впрочем, несколькими строками выше, называя Шлейермахера великим человеком, Энгельс добавляет: «…среди ныне живущих я знаю только одного, обладающего равным ему духом, равной силой и равным мужеством, это – Давид Фридрих Штраус» (там же). Несовместимость учения Шлейермахера с воззрениями Штрауса еще не осознается Энгельсом, что объясняется, вероятно, тем, что в своей «Жизни Иисуса» Д. Штраус, несмотря на всю свою критику Нового завета, считает принципы христианства в конечном итоге совпадающими с философской истиной[47]47
Д. Штраус писал: «Отличать Христа исторического от Христа идеального, т.е. от абсолютной идеи человека, которая врождена человеческому разуму, и переносить с первого на второго спасающую веру – таков будет необходимый результат движения новейшего духовного развития, таков прогресс, к которому стремятся все благородные желания нашего времени и посредством которого религия Христа должна превратиться в религию человечества» (55, 2; 286).
[Закрыть]. Последующее знакомство как с младогегельянством, так и с самой гегелевской философией все более делает очевидной для Энгельса ту пропасть, которая разделяет «религию чувства» и разум. Христианство, которое еще недавно представлялось ему истиной, органически вырастающей из самых возвышенных человеческих переживаний, оказывается, согласно теории Штрауса, лишь собранием мифов, стихийно сложившихся в недрах первых христианских общин. Вот почему в письме В. Греберу в октябре 1839 г. Энгельс безоговорочно заявляет: «Я теперь восторженный штраусианец». И далее: «Да, Гуиллермо, jacta est alea[48]48
Жребий брошен. – Ред.
[Закрыть], я – штраусианец, я, жалкий поэт, прячусь под крылья гениального Давида Фридриха Штрауса. Послушай-ка, что это за молодчина! Вот четыре евангелия с их хаотической пестротой; мистика распростирается перед ними в молитвенном благоговении, – и вот появляется Штраус, как молодой бог, извлекает хаос на солнечный свет, и Adios вера! – она оказывается дырявой, как губка. Кое-где он злоупотребляет своей теорией мифов, но это только в мелочах; однако в целом он гениален» (2; 316).
Эта восторженная оценка Д. Штрауса относится к тому периоду духовного развития Энгельса, когда он еще не стал атеистом. Когда же переход к атеизму совершился и проблема разума и веры, философии и религии сохранила для Энгельса лишь теоретическое значение, учение Штрауса, в значительной мере ограниченное теологической проблематикой, уже не могло его удовлетворить. Значение Штрауса теперь для Энгельса заключалось в том, что он приблизил его к философии Гегеля. В ноябре 1839 г. Энгельс сообщает В. Греберу: «Я как раз на пороге того, чтобы стать гегельянцем. Стану ли я им, я, право, еще не знаю, но Штраус так мне осветил Гегеля, что это кажется мне довольно правдоподобным. Кроме того, его (Гегеля) философия истории как бы вычитана из моей души» (2; 330). Правда, в этом же письме Энгельс говорит об «отвратительной» гегелевской риторике, что свидетельствует, по-видимому, о том, что с самого начала многое в гегелевском учении представлялось ему неприемлемым.
Из следующего письма (декабрь 1839 г.) становится ясно, что Энгельс категорически отвергает правогегельянское толкование учения Гегеля, солидаризируясь с младогегельянством. Гегелевское понимание бога, с точки зрения Энгельса, насквозь пантеистично. Но если традиционный пантеизм отождествляет бога и природу, то, согласно гегелевской философии, «человечество и божество по существу тождественны» (2; 335)[49]49
Отсюда понятно следующее положение Энгельса в том же письме: «Гегелевская идея бога стала уже моей идеей, и я, таким образом, вступаю в ряды „современных пантеистов“, как выражаются Лео и Хенгстенберг, отлично зная, что уже само слово пантеизм вызывает страшный испуг у неспособных мыслить пасторов» (2; 333).
[Закрыть]. Здесь Энгельс, так же как и некоторые другие младогегельянцы, явно идет дальше Гегеля, т.е. приписывает последнему свои собственные, по существу уже атеистические, воззрения[50]50
Напомним, что эту же мысль о тождественности бога и человечества высказывал Маркс в диссертации.
[Закрыть].
Таким образом, Штраус оказывается для Энгельса промежуточной остановкой на пути к гегелевской философии, важнейшее значение которой, по мнению Энгельса, состоит во взгляде на всемирную историю как на поступательный процесс развития человеческой свободы, в отождествлении божества с человечеством и, следовательно, в понимании человечества как безмерно могущественной, ни от чего другого не зависящей силы, способной осуществить (и осуществляющей) идеалы разума.
Реакционеры, замечает Энгельс в статье «Ретроградные знамения времени» (1840 г.), утверждают, что в мире не совершается в сущности ничего нового. Между тем человечество отнюдь не стоит на месте, его продвижение вперед, несмотря на всяческие преграды, непрерывно. Более того, темпы исторического развития ускоряются. «Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обороты; но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пересекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности» (2; 353 – 354). И там, где на первый взгляд в ходе исторического развития человечества происходит повторение пройденного и ограниченные обскуранты уже торжествуют победу, в действительности продолжается восхождение к новым вершинам. Ревнители старины не видят, что «история устремляется лишь по кратчайшему пути к новому сияющему созвездию идей, которое скоро ослепит в своем солнечном величии их тупые взоры» (там же, 354). Таким новым сияющим созвездием идей является, по убеждению Энгельса, философия Гегеля и его последователей – младогегельянцев. Главное в ней – вдохновенная, непоколебимая вера в идею. Эту идею не в силах побороть политическая реакция, призрачные победы которой никого не могут обмануть. Философия Гегеля становится в Германии тем, чем были во Франции идеи просветителей, – предвосхищением революции, которая уже стучится в двери. «Разве вы не слышите трубного гласа, опрокидывающего могильные плиты и заставляющего радостно колебаться землю, так что разверзаются гробницы? Настал судный день, день, который никогда больше не сменится ночью; дух, вечный царь, воссел на своем троне, и у ног его собираются народы земли, чтобы дать отчет о своих помыслах и деяниях; новая жизнь пронизывает весь мир, и старое древо народов радостно колышет свои покрытые листвой ветви в дыхании утра, сбрасывая увядшие листья…» (там же, 362).
Но истина хотя она и рассеивает мрак, не побеждает сама собой. Ее пытаются подавить, ей противопоставляют эластичные псевдоистины вроде пресловутого: ничто не ново под луной. Без борьбы торжество истины невозможно, ибо, «если на горизонте восходит, как утренняя заря, новая, настоящая истина, тогда дети ночи хорошо знают, что их царству грозит гибель, и хватаются за оружие» (2; 353). Реакция переходит от теоретической борьбы против истины к физическим средствам ее подавления. В этой связи Энгельс ставит вопрос об отношении теории к практике, философии к жизни, учения Гегеля к политической борьбе против абсолютизма. Если Маркс рассматривал переход от философии к практике как необходимый результат развития философии, то Энгельс обращает главное внимание на другую сторону дела – неосуществимость идеалов, порожденных развитием философии, без борьбы с реакционными силами, стоящими на пути прогресса.
Еще в письмах к Греберам Энгельс оценивал Бёрне как выдающегося борца за свободу. Примкнув к младогегельянскому движению, Энгельс продолжает считать, что «задача нашего времени заключается в том, чтобы завершить взаимопроникновение идей Гегеля и Бёрне» (2; 370). «Бёрне, – разъясняет Энгельс, – вот кто человек политической практики, и историческое его значение в том и заключается, что он вполне осуществил это призвание» (там же, 368)[51]51
Это не значит, что Энгельс считал Бёрне чуждым теории практиком. Энгельс писал о Бёрне: «Теория у него пробилась на свет из практики и раскрылась как прекраснейший ее цветок» (2; 499). Энгельс ставит вопрос о соединении передовых философских идей гегелевской философии с республиканской, демократической политической программой Бёрне. Главное условие такого соединения – принципиальное разграничение прогрессивной и консервативной сторон философии Гегеля, его метода и системы. То, что Энгельс уже в начале 40-х годов проводит такое разграничение, видно из его статьи «Александр Юнг. „Лекции о современной литературе немцев“».
[Закрыть]. Эта задача, указывает Энгельс, в известной мере решается младогегельянцами, она ставилась также некоторыми лучшими представителями «Молодой Германии» (см. там же, 370, 396). Штраус первый применил гегелевскую философию к критике религии, Э. Ганс и А. Руге применили ее к критическому анализу политической практики. Власть имущие не подозревали даже, что философия Гегеля отважится выйти из тихой гавани спекулятивной теории в бурное море современных событий. Но после смерти Гегеля его доктрины коснулось свежее дыхание жизни. Последователи Гегеля (а в их лице сама гегелевская философия) уже обнажают меч, чтобы ополчиться против существующих социальных порядков. Это значит, что примирение гегелевской философии с существующим в Германии порядком вещей было лишь временным явлением, ибо «новое учение должно сначала утвердиться, получив признание нации, чтобы затем иметь возможность свободно и последовательно развить свои жизненные принципы» (там же, 369)[52]52
Здесь Энгельс, подобно Марксу, пытается проследить этапы развития гегелевского учения в их внутренней необходимости и в отношении к историческим условиям. Вызванное к жизни определенными потребностями, это учение лишь в результате последующего развития может выступить против породившей его культурной почвы. Эпоха, определившая необходимость гегелевского учения, истолковывается Энгельсом идеалистически – как необходимая стадия развития народного духа.
[Закрыть]. А свободное и последовательное развитие «жизненных принципов» гегелевской философии, их соединение с передовыми политическими идеями и политической практикой неизбежно ведет ко все более решительному выступлению нового против старого.
Энгельс еще не видит в борьбе этих противоположностей отношений между классами. Речь идет о противоположности поколений. Молодежь воспитана на новых идеях, от нее зависит будущее страны, ибо только она, воодушевленная этими идеями и окрыляемая юношеским энтузиазмом, способна разрешить все более углубляющиеся противоречия. «Ведь пробным камнем для молодежи служит новая философия; требуется упорным трудом овладеть ею, не теряя в то же время молодого энтузиазма», – пишет Энгельс в конце 1840 г. в статье «„Воспоминания“ Иммермана» (2; 384).
Овладеть новой философией – значит пробиться с мечом в руках сквозь дебри философских спекуляций во дворец идеи, разбудить поцелуем спящую царевну; кто на это не способен, того век не признает своим сыном. Чтобы совершить этот подвиг, нет необходимости погружаться головой в умозрительные рассуждения относительно того, что «в себе» и что «для себя», а надо не бояться работы мысли, не страшиться мрачных облаков философской спекуляции и разреженного воздуха вершин абстракции. Ведь речь идет о том, чтобы, подобно орлу, лететь навстречу солнцу истины. И современная молодежь, подчеркивает Энгельс, способна осуществить это великое дело, она «прошла школу Гегеля; и не одно зерно освободившейся от сухой шелухи системы пышно взошло затем в юношеской груди. Но это и дает величайшую веру в современность, в то, что судьба ее зависит не от страшащегося борьбы благоразумия, не от вошедшего в привычку филистерства старости, а от благородного, неукротимого огня молодости. Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы; кто знает, окажемся ли мы еще способными на это, когда к нам подкрадется старость!» (2; 385).
Эти страстные призывы молодого Энгельса, если их брать изолированно, могут показаться недостаточно определенными. На самом же деле, как это частично уже было показано выше, Энгельс не только призывает связывать передовую философию с передовой политической практикой, но и разъясняет, что это означает. Речь идет о революционном осуществлении буржуазно-демократической программы воссоединения Германии. Это, говорит Энгельс в статье «Эрнст Мориц Арндт», составляет первую потребность немецкого народа и образует основу его будущей свободы. «Пока наше отечество будет оставаться раздробленным, до тех пор мы – политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, свобода печати и все прочие наши требования – одни благие пожелания, которым не суждено осуществиться до конца; вот к чему следует стремиться, а не к истреблению французов!» (2; 376). Совершенно очевидно, что выражение «завершенный конституционализм» в устах Энгельса и к тому же в подцензурной печати обозначает лишь одно – демократическую республику. Можно со всей определенностью утверждать, что требование ликвидации многочисленных немецких монархических государств и создания единой демократической республики выдвигалось в 40-х годах (да и позже) только революционными демократами. В период революции 1848 г. оно составляет один из важнейших пунктов «Требований Коммунистической партии в Германии», провозглашенных Марксом, Энгельсом и их соратниками.
В этой же статье Энгельс решительно выступает, с одной стороны, против немецкого национализма (тевтономании), а с другой – против космополитизма, проповедниками которого в особенности были южногерманские либералы. Тевтономания, разъясняет Энгельс, – это извращение патриотизма и вместе с тем отрицание великих завоеваний французской революции; она отбрасывает немецкую нацию «вспять, к германскому средневековью или даже к чистоте первобытного тевтонства из Тевтобургского леса» (2; 367). Несостоятельность тевтономании выявляется в ее претенциозных националистических заявлениях, по смыслу которых весь мир создан ради немцев, а сами они давно достигли высшей ступени развития.
Но не менее опасен и космополитизм, отвергающий национальные различия и недооценивающий задачу национального воссоединения Германии. Французская революция, которую кое-кто склонен изображать как источник идей космополитизма, в действительности нанесла им серьезное поражение, ибо важнейшее ее значение «заключалось именно в восстановлении французской нации в качестве великой державы, что побудило и другие нации стремиться к более сильной внутренней спаянности» (2; 368).
Энгельс, в частности, считает исторической заслугой Бёрне то, что он «сорвал с тевтономании ее блестящее мишурное одеяние и в то же время безжалостно раскрыл наготу космополитизма, питавшегося лишь бессильными благими пожеланиями» (2; 368). В противовес национализму и космополитизму Энгельс отстаивает революционно-демократическую программу преобразования Германии в единое демократическое государство. Он не видит еще, что решение этой бесспорно первоочередной задачи не может быть основой для уничтожения угнетения и эксплуатации человека человеком. То социальное зло, о котором с возмущением писал Энгельс в «Письмах из Вупперталя», не исчезает вместе с ликвидацией абсолютизма, сословных привилегий и прочих институтов феодального общества.
Осенью 1841 г. Ф. Энгельс переезжает в Берлин для отбывания воинской повинности. В течение года он, не ограничиваясь изучением артиллерийского дела, посещает лекции в Берлинском университете, знакомится с берлинскими младогегельянцами и сближается с ними. В это время прусское правительство затеяло поход против гегелевской философии, и, чтобы разделаться с гегельянством в его собственной, т.е. философской, сфере, в Берлинский университет был приглашен Ф.В. Шеллинг, давно уже перешедший в лагерь феодально-монархической реакции.
Лекции знаменитого философа вызвали живейший интерес не только в академической среде. В Auditorium maximum Берлинского университета, где Шеллинг читал свои лекции, можно было встретить и австрийского посла в Берлине Меттерниха, и будущего анархиста М. Бакунина, и датского философа С. Кьеркегора. «Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи, – но вот раздается звонок, призывающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру» (2; 387). Так описывает Энгельс обстановку в Берлинском университете.
Энгельс регулярно посещал лекции Шеллинга не потому, что они представлялись ему значительным вкладом в философию. Напротив, вполне сознавая реакционный характер выступлений Шеллинга, Энгельс видел в них важное свидетельство того, что реакция, вынужденная признать реальную силу своих противников и сознавая, что разум находится на их стороне, выступает с открытым забралом, подымая знамя антиинтеллектуализма. Дело, значит, не просто в личной судьбе Шеллинга, который когда-то сыграл выдающуюся роль в философии, а затем впал в состояние духовного изнеможения и погрузился в теософическую фантастику. Сознавая политическую необходимость борьбы против «философии откровения» Шеллинга, Энгельс первый среди противников неошеллингианства выступает против иррационализма Шеллинга.
В течение второй половины 1841 и в начале 1842 г. Энгельс подготавливает и печатает одну за другой три работы: «Шеллинг о Гегеле», «Шеллинг и откровение», «Шеллинг – философ во Христе». Опубликованные частью анонимно, частью под псевдонимом, эти памфлеты произвели большое впечатление на передовых людей тогдашней Германии и в известной мере также за ее пределами. В этих написанных с младогегельянских позиций работах Энгельс, защищая прогрессивную сторону философии Гегеля, обвиняет Шеллинга в отказе от принципов разума и науки, в проповеди мистического откровения и раболепного служения абсолютизму.
Энгельс считает Шеллинга изменником делу борьбы за свободу, которое он хотя и непоследовательно, но все же защищал в молодые годы. Тогда он верил в могущество человеческого разума, в социальный прогресс, теперь же он подчиняет разум и философию религии и считает источником истины откровение.
Главная идея, составлявшая лейтмотив всех лекций Шеллинга, заключалась в утверждении, что философия, поскольку она исходит из разума, принципиально не способна доказать существование тех объектов, о которых она рассуждает. Результатом логического процесса может быть лишь идея мира, но не сам мир, как таковой. Философия говорит о том, чтó представляют собой вещи, какова их сущность, но то, что они существуют, становится известным не из философии, а из опыта или откровения (в зависимости от того, о каких объектах идет речь). «Отсюда, согласно Шеллингу, – разъясняет Энгельс, – с необходимостью следует, что разум в своем чистом мышлении должен иметь своим объектом не действительно существующие вещи, а вещи, поскольку они возможны, не бытие вещей, а их сущность, и соответственно этому только сущность бога, а не его существование может явиться предметом его исследования» (2; 403). В таком понимании философия есть негативная дисциплина, которую следует подчинить позитивной дисциплине, философии откровения; последняя, основываясь на Священном писании, откровении божьем, с полным основанием утверждает то, существование чего недоказуемо с позиций теоретического разума, или философии в обычном смысле слова. Ошибка Гегеля заключалась, следовательно, в том, что он пытался вывести из логики природу и самого бога. В противовес Гегелю Шеллинг утверждал, что мышление никоим образом не предшествует бытию; напротив, бытие предшествует мышлению и порождает его; однако под бытием Шеллинг понимал предвечное бытие божье, т.е. отнюдь не материальную действительность, природу. С этих позиций Шеллинг нападал на младогегельянскую критику откровения и религии вообще, как все более усугубляющую гегелевскую ошибку, т.е. пытающуюся логическими аргументами опровергнуть то, что принципиально непостижимо для разума и открывается лишь верующей душе.
Критика Шеллинга в известной мере указывала на уязвимые места гегелевской идеалистической конструкции. Шеллинг не без основания отвергает претензию Гегеля вывести природу из мышления, доказать, что бытие имманентно мышлению. «Отступить в сферу чистого мышления, – замечает Шеллинг, – значит прежде всего уйти от всякого бытия вне сферы мысли» (цит. по 2; 389). Однако Шеллинг отвергает гегелевский тезис о первичности мышления по отношению к бытию для того, чтобы противопоставить ему иррационалистически-идеалистическое решение основного вопроса философии, согласно которому мышление производно от божественного бытия, от духовного в его непостижимой для мышления, иррациональной форме. Отбрасывая гегелевское понимание мышления как объективной сущности вещей, Шеллинг отнюдь не отвергает идеалистического понимания сущности; он лишь заменяет исторически прогрессивную форму идеализма реакционной. Это критика гегелевского идеализма справа.
Очевидно и то, что в шеллинговской критике диалектического идеализма содержится постановка проблемы, которая вообще неразрешима с позиций идеализма, как и метафизического материализма. Мышление, действительно, не может доказать существования внешнего мира или вывести его из понятия бытия, чистого бытия и т.д. Как доказала философия марксизма, лишь общественная практика, да и то не непосредственно, а всем своим историческим развитием, доказывает наличие в наших чувственных восприятиях, мышлении объективного содержания. Следовательно, там, где иррационализм противопоставляет абстрактному мышлению «конкретное» откровение, диалектический материализм указывает на практику, которая противоположна мышлению, но далеко не в абсолютном смысле, ибо она отнюдь не трансцендентна, а представляет собой деятельность сознательного, мыслящего существа, направленную на определенные материальные объекты и применяющую материальные средства.
Разумеется, в 1841 г. у Энгельса еще не могло быть диалектико-материалистического понимания природы доказательства существования объективной реальности; такая постановка вопроса впервые была отчетливо высказана лишь в 1845 г. в Марксовых «Тезисах о Фейербахе». Энгельс критиковал Шеллинга с точки зрения диалектического идеализма Гегеля, истолкованного в левогегельянском духе. Он утверждал, что «существование несомненно относится к мыслительной сфере, что бытие имманентно духу» (2; 392)[53]53
Наряду с этим типичным для гегелевского идеализма положением мы находим у Энгельса и попытку связать вопрос о существовании объектов науки с эмпирическим исследованием: «Ни Гегелю, ни кому-либо другому не приходило в голову доказывать существование какой-либо вещи, не имея для этого эмпирических предпосылок; он доказывает только необходимость существующего» (2; 412). В другом месте Энгельс утверждает, что исследование определенных эмпирически установленных фактов может привести к логическому выводу о существовании других фактов, что полностью опровергает тезис Шеллинга о неспособности разума доказать существование каких бы то ни было объектов познания: «…до тех пор, пока абстрагируются от всякого существования, о нем вообще не может быть речи. Если же делают исходным нечто существующее, то можно от него, без сомнения, совершать переход к другим вещам, которые, в случае правильности всех умозаключений, должны также существовать. Если существование предпосылок признается, то существование следствий является само собой разумеющимся» (там же). Эти положения показывают, что Энгельс стремился демистифицировать гегелевский тезис об имманентности бытия мышлению.
[Закрыть]. Но и с этих явно недостаточных для позитивного решения вопроса позиций Энгельс выявляет реакционную сущность «позитивной» философии Шеллинга, подчиняющей разум вере, науку и философию – религии.
Если Гегель утверждал, что все разумное действительно и все действительное разумно, то Шеллинг, подчеркивая слабости панлогизма, доказывает, что разумное лишь возможно. Энгельс оспаривает этот центральный пункт «позитивной» философии, разъясняя, что разумность действительного есть его закономерность, а действительность разумного – закономерность разумного переустройства мира. Из положений же Шеллинга следует вывод о бессилии разума (и всей сознательной деятельности человека вообще), ибо мир-де неразумен. «Всякая философия, – пишет Энгельс, – ставила себе до сих пор задачей понять мир как нечто разумное. Все, что разумно, то, конечно, и необходимо; все, что необходимо, должно быть или, по крайней мере, стать действительным. Это служит мостом к великим практическим результатам новейшей философии» (2; 402).
Впоследствии в работе «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии» Энгельс показал, что тезис Гегеля о действительности разумного и разумности действительного заключает в себе, с одной стороны, революционную, а с другой – консервативную тенденцию. В начале 40-х годов Энгельс еще не замечал двойственности этого тезиса, допускающего противоположные выводы. Что же касается заключающейся в нем революционной тенденции, то Энгельс уже выявляет ее в своей критике Шеллинга, опирается на нее, связывает с ней политические задачи.
Энгельс критикует Шеллинга как апологета немецкого status quo и в противовес его ретроградной философии призывает к борьбе за утверждение нового, разумного, необходимого. «Итак, пойдем же смело в бой против нового врага…» (2; 393). Таким образом, критика Шеллинга осознается Энгельсом как настоятельная политическая задача.
Энгельс показывает, что Шеллинг превращает в абсолютные противоположности возможное и действительное, потенциальное и актуальное, способность и существование. Поскольку всякая возможность есть нечто двойственное (она может осуществиться, но может и не осуществиться), постольку разум, который, согласно Шеллингу, имеет дело лишь с потенцией бытия, никогда не знает, осуществится ли она в действительности. Эти выводы Энгельс характеризует как смесь мистики и схоластики. Подвергая критике схоластическое разграничение потенции и акта, вполне усвоенное Шеллингом (в то время как Гегель отказался от него), Энгельс говорит, что рассуждения Шеллинга, претендующие на диалектическую глубину, в действительности полны нелепых противоречий. «Если разум является бесконечной потенцией, то он является, в силу этой бесконечности, также и бесконечным актом. Иначе пришлось бы и самую потенцию считать конечной… Только тот разум является действительным разумом, который доказывает свою состоятельность в акте познания, и только тот глаз, который действительно видит, является настоящим глазом. Значит, здесь противоположность между потенцией и актом оказывается сразу разрешимой, в конечном счете ничтожной, и это решение является триумфом гегелевской диалектики над ограниченностью Шеллинга, который не может справиться с этим противоречием…» (2; 411).
В памфлете «Шеллинг во Христе» Энгельс саркастически осмеивает иррационалистический идеализм и его теологические предпосылки. Этот памфлет – пародия на сочинение пиетиста, который одобряет переход Шеллинга в лагерь обскурантов и видит в этом чудо божественной благодати, длань спасителя, простершуюся над грешником, длительное время косневшим в богопротивном пантеизме. Обскурантизм, как показывает Энгельс, восхваляет Шеллинга за то, что тот «прямо и открыто напал на философию и вырвал из-под ее ног почву – разум», провозгласив, что «естественный разум неспособен доказать хотя бы даже и существование какой-нибудь былинки; что всеми своими доказательствами, доводами и умозаключениями он никого не заманит и что он никак не может возвыситься до божественного, потому что по своей неуклюжести он всегда остается на земле» (2; 449). Шеллинг, иронизирует Энгельс, распял разум, а это гораздо труднее, чем распять тело. Ведь разум приводит к самым ужасным последствиям, как об этом свидетельствует французская революция, которая возвела эту блудницу на трон бога. «Шеллинг вернул старое и доброе время, когда разум был в плену у веры и мирская мудрость, подчиняясь как служанка теологии, божественной мудрости, преображается в божественную мудрость, ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится (Матф., 23, 12)» (там же, 451).
Впрочем, пиетист, возвещающий о чуде преображения, совершившемся с Шеллингом, не ограничивается панегириком и делает в адрес философа ряд критических замечаний. Все же, говорит он, несмотря на всю свою критику разума, Шеллинг, поскольку он еще остается философом, не вполне отрешился от своей прежней ложной мудрости; он все еще не может полностью преодолеть высокомерие собственного разума, полностью разделаться с теоретическим мышлением. Но будем надеяться, что господь, так чудесно проявивший на Шеллинге свою благодать, смоет с него и это пятно.
Статьи Энгельса о Шеллинге представляют для нас интерес не только как критика иррационализма на ранней ступени формирования марксизма, но и как свидетельство отношения будущего гениального соратника Маркса к Гегелю, к младогегельянцам и Фейербаху. Именно в этих статьях Энгельс впервые высказывается по этим вопросам с достаточной определенностью.
Как видно из предшествующего изложения, Энгельс отстаивает принципы философии Гегеля, истолковывая их в духе младогегельянства. Младогегельянцы, считает Энгельс, вывели гегелевскую философию на широкую общественную арену, непосредственно включили ее в борьбу против реакции, отделили ее прогрессивные принципы от консервативных политических выводов. Эти выводы, полагает Энгельс, не вытекают с необходимостью из его философской системы. Если система была в основном завершена к 1810 г., то политические взгляды Гегеля окончательно сложились примерно к 1820 г. и несут на себе отпечаток периода Реставрации. Гегель не понял июльской революции 1830 г. «в ее всемирно-исторической необходимости» (2; 397); ему были гораздо ближе английские учреждения, сложившиеся на базе политического компромисса.
Энгельс утверждает, что социально-политические воззрения Гегеля были бы совсем иными, т.е. не были бы консервативными, если бы он придерживался принципов своей философии, не считаясь с требованиями власть имущих. «Так, например, его философия религии и его философия права безусловно получили бы совсем иное направление, если бы он больше абстрагировался от тех позитивных элементов, которыми он был пропитан под влиянием духовной атмосферы его времени, но зато он делал бы больше выводов из чистой мысли. Отсюда – все непоследовательности, все противоречия у Гегеля. Все, что в его философии религии является чрезмерно ортодоксальным, все, что в его философии права сильно отдает псевдоисторизмом, приходится рассматривать под этим углом зрения. Принципы всегда носят печать независимости и свободомыслия, выводы же – этого никто не отрицает – нередко осторожны, даже нелиберальны. Тут-то выступила часть его учеников, которая, оставаясь верной принципам, отвергла выводы, если они не могли найти себе оправдания» (2; 397).
Таким образом, Энгельс связывает консервативные социально-политические воззрения Гегеля с личными недостатками философа, не видя еще их связи с определенной социальной позицией, несводимой к индивидуальному умонастроению[54]54
Эта характерная для младогегельянцев точка зрения была, как мы показали выше, подвергнута критике Марксом, который писал, что консервативные политические выводы Гегеля органически связаны с непоследовательностью его философских принципов, поставив тем самым вопрос о критике гегелевского метода.
[Закрыть].
Касаясь истории младогегельянского движения, Энгельс отмечает, что его деятели в течение некоторого времени не осмеливались открыто высказывать те радикальные выводы, которые они сделали из философии Гегеля. Реакционер Лео, опубликовавший нашумевшую брошюру «Гегелинги», оказал младогегельянцам величайшую услугу: он обвинил их в том, что являлось их действительной сущностью, и тем самым заставил признать то, что они пытались скрыть. Если вначале младогегельянцы открещивались от выводов Лео, то теперь уже «никому из них не приходит в голову опровергать обвинительные пункты Лео – так велика стала их дерзость за эти три года. „Сущность христианства“ Фейербаха, „Догматика“ Штрауса и „Deutsche Jahrbücher“ свидетельствуют о тех результатах, к которым привело доносительство Лео, а „Трубный глас“ даже доказывает наличие таких выводов уже у самого Гегеля. Эта книга уже потому так важна для выяснения позиции Гегеля, что она показывает, как часто в Гегеле независимый, смелый мыслитель брал верх над поддающимся тысячам влияний профессором» (2; 398).








