Текст книги "Как знаю, как помню, как умею"
Автор книги: Татьяна Луговская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Как бывают люди, легкие на подъем, так про Татьяну Александровну можно было сказать, что она легка на игру и выдумку. В состояние игры она включалась с пол-оборота.
Порой, взойдя на веранду домика, который занимали Ермолинские в Доме творчества в Переделкино, мы могли застать конец такого разговора.
С.А.: (чуть сгорбившись над своим «Ундервудом») «А признайтесь, Таня, Вас в детстве дразнили „Танюшка – ватрушка“»?
Т.А.: Что это Вас, Сережа, какие-то глупости интересуют?
Сергей Александрович, распрямляясь с кряхтением, хитро смотрит на Т.А., затем на нас и вдруг начинает напевать на мотив канкана:
Ах, Таня, Таня, Таня,
Вы не ват-рушка.
Ах, Таня, Таня, Таня,
Вы прос-то душка…
T.A.: Сереженька, вы бы хоть крестника постыдились, – с деланным неудовольствием и несдерживаемым смехом пытается Т.А. приструнить С.А. Но он так обрадован, что нашел наконец слова для мелодии, которой он решает озвучить этот солнечный летний день, что тут же повторяет их, пританцовывая всей сутуловатой фигурой и как бы приглашая нас вскинуть ножку под его задорный напев…
Еще хочется сказать о педагогическом даре Татьяны Александровны, который был, видимо, прирожденным, то есть наследственным.
Догадываюсь, нет, я просто уверен, что огромное ее влияние на нашего сына – крестника Сергея Александровича – длилось все то время, что была жива Татьяна Александровна, и продолжается по сей день.
Как опытный художник, накладывая один штрих за другим, Т.А. проявляла будущий образ своего воспитанника. И в этом, разумеется, не могла обойтись без иронической подкладки.
Я до сих пор отчетливо вижу перед глазами трехлетнего мальчика, к которому Татьяна Александровна обращается с просьбой, изложенной в самом куртуазном стиле:
– Илюша, будь так любезен, принеси мне, голубчик, с веранды мой портсигар.
Мальчик в ту же секунду кидается на веранду, задевая плетеные кресла, хватает портсигар и тычет его в руки Т.А.
– Молодец. Спасибо. Только знаешь, дорогой Илюша, все это можно сделать и по-другому. Ты ведь будущий мужчина, а значит должен привыкать вести себя как галантный кавалер. Что это значит? Во-первых, ты должен приучать себя к плавности движений, чтобы лет через двадцать, когда ты будешь наливать, к примеру, воду из графина в стакан, не расплескивать ее на скатерть и не бить горлышком кувшина о край стакана, вызывая у окружающих ощущение пожара. Ты должен подойти к даме степенно, шаркнуть ножкой… – Сереженька тебе покажет, как это делается…
Тут С.А. с легкостью необыкновенной взлетает из плетеного кресла, мгновенно обретая стать поручика Шервинского, подходит к Т.А., пристукивает каблуком о каблук так, что мы явственно слышим звон шпор, и, слегка склонив голову набок, раскрывает перед дамой портсигар со словами: «Не угодно ли папироску?»…
Должен сказать, что какое-то время спустя у нас на даче из соседней комнаты можно было слышать стук каблучков и повторяемую на разные лады фразу: «Не гугодно ли папиьоску?» Это Илья, усадив на диване весь наличный фонд игрушек, репетировал перед ними свое кавалерское будущее.
А вот что вспоминает моя жена:
«Мы пришли в очередной раз навестить Т.А. и С.А. Татьяна Александровна спросила: „Что ты ел сегодня на обед?“ Илюша честно перечислил ряд блюд и завершил перечень словами: „А еще я ел гениальный компот“… Секундная пауза… И Татьяна Александровна почти вскрикнула своим низким, в этот момент очень строгим (маленький Илья называл это „толстым“) голосом: „Как ты смеешь называть компот – гениальным? Какая глупость! Даже гадость! Да ты знаешь ли, что значит это слово? Ты уже большой мальчик – тебе пять лет! Я очень прошу тебя – никогда не употребляй слова, истинное значение которых тебе не известно“».
Мне кажется, что жизнь Татьяны Александровны была предопределена художественным складом ее натуры.
И людей, и природу она воспринимала в зависимости от того, какой импульс получало от них ее творческое начало.
Жажда творческих впечатлений руководила ею во многом. До них она была, можно сказать, жадной. Всегда спрашивала первым делом: – Что происходит, над чем работаете?
Даже те из впечатлений, что записаны ею в книге «Я помню», говорят о почве невероятно благоприятной к восприятию жизненного материала.
Эту расположенность собеседницы ко всему, что было или могло стать искусством, ощущал почти физически каждый, кто общался с Т. А. Луговской.
Как бы старость ни меняла облик Татьяны Александровны, сквозь него всегда просвечивали внешность и повадки озорной девчонки или азартной спортсменки (Т.А. любила вспоминать то славное свое время – вместе с подругой своей юности – Галиной Павловной Эйснер – ее партнершей по академической гребле и чуть ли не загребной на их восьмерке…).
Думаю, что ей очень шла полосатая футболка, о которой многие из нас имеют представление лишь по картинам Дейнеки или по фильму М. Швейцера «Время, вперед…».
Ее безупречный художественный вкус и врожденный артистизм позволяли ей носить любую одежду с особой неотразимой элегантностью.
Помню, как однажды в зимний день я по просьбе Ермолинских устроил на студии «Союзмультфильм» для них и для В. Я. Лакшина просмотр своих фильмов. Мне было приятно выслушать после просмотра не просто «пропасть комплиментов», но аргументированную, развернутую в форму устного эссе оценку моего скромного труда. Но не менее того приятно удивила меня реакция студийного вахтера на появление Татьяны Александровны в длинной, в пол, енотовой шубе в сопровождении солидных господ в пыжиковых и бобровых воротниках и шапках, опиравшихся на столь же солидные трости с массивными резными ручками…
Вахтер этот даже не попросил их назвать фамилии, только отшатнулся в изумленном восхищении, а проводив их после просмотра, все в том же изумлении спросил меня: – «Это что ж за немцы к тебе приходили?»
Эту историю я рассказал впоследствии своим тогдашним гостям и, помнится, очень их – а Т.А. в особенности – насмешил ею…
Стихов Татьяна Александровна помнила наизусть видимо-невидимо. Очень любила Ходасевича, Гумилева, Ахматову (с которой дружила). Но более всего, кажется, – Блока.
Думаю, что она никогда ни с кем не кокетничала специально, потому что врожденная женственность, как бы включающая в свой состав толику грациозного кокетства, не покидала ее никогда.
Но ни кокетство это, ни шутливая ироничность не заслоняли собой сущности, которая делала ее одной из самых притягательных личностей среди людей, наделенных многими достоинствами и талантами.
Сущность эта заключалась, на мой взгляд, в том высоком нравственном пороге, которым мерили всегда прежде всего свою, а уж потом – чужую жизнь лучшие представители русской интеллигенции.
Татьяну Александровну боялись многие. Боялись ее крутого, прямого нрава. Особенно – жены, привыкшие к повсеместному послаблению для своего пола. Чем объяснялась столь пугавшая многих строгость ее нрава?
Думаю, прежде всего, – абсолютным слухом к малейшей фальши.
Людей умных, талантливых и при этом по-настоящему совестливых, обладающих какими-то устоями, определенными нравственными принципами в так называемой творческой среде на самом деле удивительно мало. Думаю, их количество измеряется единицами. Поэтому-то мы всегда так тянемся к ним. Поэтому мы становимся в их присутствии, в поле их благожелательного и вместе с тем требовательного внимания, и умнее, и чище, и одареннее. При жизни Татьяны Александровны многие из знавших ее – здесь я бы употребил странную формулу не как эвфуизм, а как полное и буквальное соответствие сущности явления – имели честь и счастье прибегать к ней за помощью и советом.
Я упомянул про многолюдные собрания в доме Ермолинских. Надо ли говорить о том, что каждый из гостей имел возможность личного общения с каждым из хозяев. Таких встреч, таких бесед каждый, думаю, ждал с особым волнением.
И Татьяна Александровна, и Сергей Александрович были одними из тех редких на земле людей, которым можно было доверить самые сокровенные переживания и сомнения, в надежде получить необходимый совет. Эти беседы-исповеди продолжаю я вести с дорогими для меня людьми и после их ухода. Именно они оказались самой надежной опорой для нас в мире, стремительно перерождающемся у нас на глазах не только за счет завоевания новых свобод, но и за счет деформации, вплоть до полной утраты, представлений о таких вещах, как честь и достоинство. А они, эти представления, как известно, всегда должны быть неизменными. Коррозия, язвящая их в наши дни, делает их непригодными к употреблению, как булгаковскую осетрину – ту самую, что «не первой свежести».
И вот здесь-то и зажигается в нашем сознании лампа под старинным абажуром, источающая негасимый свет добра, порядочности, благородства и таланта. И как часто вижу я под этим абажуром дорогих своих чуть чудаковатых стариков, лучше которых не было и нет никого на свете.
НАТАЛЬЯ РЯЗАНЦЕВА [109]109РязанцеваНаталья Борисовна (р. 1938) – сценарист.
[Закрыть]
Я ПОМНЮ Татьяну Александровну до того, как познакомилась с ней, задолго до того. А что помню – из каких упоминаний, мимолетных разговоров, значительных умолчаний складывался ее образ, можно сказать, ореол, – теперь не вспомнить. Помню любопытство свое, что бывает только в юности – очень хотелось с этой женщиной познакомиться, ну хотя бы увидеть.
Увидела – в Болшево, в Доме творчества. Она шла по коридору – прямая, высокая, в хорошем костюме, с седой стрижкой. Почему-то я догадалась, что это она и есть – жена Сергея Александровича Ермолинского, известного сценариста, сестра поэта Луговского, художница… Познакомиться тогда не удалось, хотя Ермолинского я давно знала, как и многих «стариков». Наши – светлой памяти – Дома творчества были тем хороши, что поколения непринужденно знакомились друг с другом, общались – к взаимному удовольствию, а там уж – как получится: можно разъехаться на всю оставшуюся жизнь, а можно и продолжить знакомство. Сергей Александрович тогда, в шестидесятых, не казался мне стариком, как другие «старики» его возраста, ровесники века, но вместе с женой – а она намного моложе – они были из прежней жизни, из какой-то другой жизни, которой мы не знали, которая волновала. Я уже слышала, что они называют друг друга на «вы». В Болшево они существовали как-то отдельно от кинематографического сообщества, не смешиваясь. Это ощущение «отдельности» исходило от Татьяны Александровны.
Через несколько лет, в шестьдесят девятом, я приехала в Ялту, в писательский Дом творчества – работать с Вениамином Александровичем Кавериным, и оказалось, что они близкие друзья: Каверин с Лидией Николаевной Тыняновой и Ермолинский с Татьяной Александровной сидели за одним столом и по вечерам тоже не расставались, устраивали литературные чтения или просто «освежали ум беседой», как любила выражаться Татьяна Александровна. Меня приняли в общество, довольно закрытое, избранное, не потому, что я сценаристка, скорее, вопреки: к кино все относились высокомерно, как к занятию суетному и продажному. Хотя Ермолинский и написал много сценариев и продолжал их писать, это оставалось для него ремеслом, все более тягостным. Все разговоры вертелись вокруг литературы, она была мерилом всех вещей, и помню, Каверин сообщил мне по секрету, что Татьяна Александровна очень талантлива, она очень хорошо пишет, только пока никому не читает. Прочла ему какие-то кусочки воспоминаний, и он уговаривает ее написать книгу. И издать. И вообще относиться к себе серьезно – как к писателю. Он искренне досадовал, что кто-то может свой талант разбрасывать и разбазаривать, прозевать в конце концов. Сам он в десять утра всегда садился за письменный стол и всем желал того же.
Теперь эти две недели в весенней душистой Ялте, в неспешных беседах о высоком под пение птиц и шум прибоя кажутся мне раем на земле и подарком судьбы. Но если припомнить подробней – мне не было уютно в их писательской резервации, я будто все время сдавала экзамен; не упускала возможности подхватить строчки из Пастернака или Ходасевича, чтобы удостоиться радостного недоумения: «Надо же! Вот откуда они знают? Вас же этому не учили». Татьяна Александровна умела всплеснуть руками так, что в следующий раз опять стоило показать, что и «мы не лыком шиты». «Мы» – это я в отведенной мне роли – олицетворять поколение непросвещенных, не посвященных в трагические тайны века и служить приятным доказательством, что «рукописи не горят».
Позже, через год, мы познакомились ближе – в Репино, опять-таки в Доме творчества под Ленинградом, где мой муж, режиссер Илья Авербах, не испытывая моего трепета и пиетета перед тем поколением интеллигентов, поскольку сам был из «прежней жизни» и знал о ней достаточно, расспрашивал подробно и конкретно про двадцатые-тридцатые годы: кто как себя вел, кто почему и с кем поссорился и правда ли, что вот у Надежды Яковлевны Мандельштам написано… и т. д. То, что теперь известно всей читающей публике по обильным мемуарам, мы узнавали изустно. Хотя читали много «ваты» – так называлась вся подпольная, ходившая в списках литература.
Если мужчины, выпив, затевали какой-нибудь безвыходный долгоиграющий спор о роли, например, русской интеллигенции, Татьяна Александровна увещевала их шутками, никому всерьез не перечила, следила за нормой выпитого и переключалась на разговор со мной – «о своем, о женском». Вообще чувство меры, уместности было у нее врожденным, а как театральный художник она понимала толк «в своем, в женском». Как одевались, и как держались, и как обставляли свой быт легендарные женщины прошлых времен, когда женщины еще были вполне женщинами, а не «боевыми подругами». Татьяна Александровна принадлежала и к тому, и к другому племени, что редко случается.
В те годы она как раз вышла на пенсию, Сергей Александрович «отстранил Танечку от работы», как он говорил, и она зажила вполне домашней жизнью, наслаждаясь ею и устраивая маленький праздник из всякой мелочи, но далеко не всех пуская к себе в кухню. Разные люди по разным делам – студийным, журнальным – бывали в кабинете у Сергея Александровича, но в глубину квартиры, в священную кухню и в комнату Татьяны Александровны их не приглашали.
Она часто говорила, что запрограммирована на счастье, что всегда умела его находить и прожила счастливую жизнь. Конечно, она его сама ткала, всегда немного в это играла и других настраивала на свой тон, но, думаю, – мудрая разборчивость в людях и вещах служила самым прочным основанием ее счастью. И благообразию дома и уклада.
В те годы я жила в Ленинграде, но часто сиживала в их кухне, всегда, когда приезжала к родителям в Москву. Теперь можно признаться, что стремилась я туда не за литературными беседами, а именно к Татьяне Александровне – за «искусством жить». Тому нашлось документальное подтверждение – письма, совсем мною забытые, что я писала ей из Ленинграда. Мила Голубкина – племянница Татьяны Александровны нашла их, разбирая архив, и сохранила. Приведу отрывки из одного, поздравительного, с Днем Ангела, со стихами и пожеланиями. Татьянин день, 25-е января уже не вспомнить какого года.
«…И чтобы гости засиживались, но и знали честь, чтобы в свой час балагурили, а в свой час – освежали ум. А также всего, всего, чего Вы ждете от Ангела. Пусть постарается. А я постараюсь ответить на те вопросы, которые Вы задавали по телефону. Например, такой вопрос: „Чего это вы к нам ходите? Чего это вам у нас понравилось?“ Отвечаю: ходим мы не так просто, а напротив – из своекорыстия и любознательности. Например, интересно, как сохранять чувство юмора и другие чувства?.. Мне, например, интересно узнать – „как ходить в халате, не теряя стати“? И вообще, как обращаться с гостями, чтобы они слушались и восхищались? И другие вопросы из культурной жизни: „Как раскидать двенадцать блюд, чтобы создать из них уют?“»
«И узнать бы хорошо бы,
Как достичь в одном семействе,
Чтобы все куда-то шло бы,
Но стояло бы на месте».
«…Конечно, не без колдовства…
Но нужно и старанье:
Недуги, сплетни, торжества,
Почтение, изгнанье,
Гордыню и смиренье
И собственное мнение,
Стихи, грехи, пройдох, девиц,
Других официальных лиц,
(Хотя и канувших давно,
Но все равно – не все равно),
И все, что есть на свете
Из духа и из плоти —
Поймать в большие сети,
Сварить в одном компоте,
Солить по вкусу своему
И подавать – чего кому.
Но пусть же гость, и сыт и пьян,
Отдав поклон, поймет обман:
Что тут оставлены места
И для великого поста!»
«Хотела сочинить поздравительные стихи, а получилось, кажется совсем не застольное. Но все равно – переписываю красиво заморским фломастером…» Удивляясь и умиляясь над пожелтевшими страницами, саму себя не узнавая, я все-таки решилась их процитировать, потому что «искусство жить» – главнейшее из искусств, и оно притягивает, завораживает.
После смерти Сергея Александровича, когда наступила настоящая старость и совсем худые времена, тяжелые болезни – поток гостей не иссякал, и не только по праздникам. Как-то Татьяна Александровна сумела всех сохранить и притягивать новых. Все они согласятся со мной, что этот дом был значительной страницей их жизни.
Татьяна Александровна, как и все на свете, боялась одинокой старости. Все боятся, но избежать мало кому удается. Татьяне Александровне удалось, как и все, чего она сильно хотела. «Конечно, не без колдовства…» Многому мы у нее учились, а этому не научишься.
ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВ [110]110АлександровВладимир Юрьевич – филолог.
[Закрыть]
1
После окончания института я работал учителем литературы в сельской школе на маленькой железнодорожной станции Зензеватка. Было начало восьмидесятых, и я еще не знал, что мое село уже увековечено, хоть и с ошибкой в названии, Александром Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГе» в качестве невероятного в СССР уголка либерализма. Но, думаю, в моем знакомстве с Татьяной Александровной Луговской станция Зензеватка сыграла не последнюю роль.
Подобно большинству молодых людей, я тогда был безумно влюблен в Михаила Булгакова. «Мастер» сразил меня сразу и наповал. Мне было лет шестнадцать, когда, получив журнальный вариант романа на три дня, я сначала за ночь «проглотил» его, а в оставшееся время записал целиком на магнитофонную пленку «в собственном исполнении». Потом я старательно читал всё, что хоть каким-то боком касалось Михаила Афанасьевича, покупал собрания сочинений, предположим, Павла Маркова или Бориса Алперса только из-за того, что несколько страничек в их томах были посвящены Булгакову.
И вот в 1983 году в мои руки попали «Драматические сочинения» Сергея Александровича Ермолинского. Почти сто страниц книги были посвящены воспоминаниям о Михаиле Булгакове!
Записки Ермолинского обладали почти той же магической силой, что и книги его героя. Было совершенно невероятным, что человек, так близко знавший Булгакова, жив, пишет и его печатают. Но еще более невероятным было то, что и сам Булгаков в воспоминаниях получался абсолютно живым и досягаемым. И, конечно, не так, как будто он только что был здесь, но на минутку отлучился, а так, как бывает в больничном коридоре инфекционного отделения, когда общая болезнь объединяет незнакомых людей сильней, чем брачные узы.
Воспоминания Ермолинского были радиоактивными. Они светились Булгаковым. И, казалось, всякий человек, хвативший хоть малую дозу булгаковского излучения, не мог не отозваться на них.
По крайней мере, я не смог. Я испытывал такую благодарность к Сергею Александровичу, что немедленно написал и отправил ему письмо «на деревню дедушке», по адресу издательства «Искусство», выпустившего книгу. Честно говоря, я не был уверен, что оно дойдет до адресата, но об этом я думал меньше всего. На ответ я тоже не рассчитывал и обратный адрес написал, скорее, по ритуальным соображениям. Писем в редакции я не писал никогда, ни до, ни после.
Прошло примерно полгода. Однажды, возвратясь из школы, я обнаружил в своем почтовом ящике необычный продолговатый конверт, на котором фиолетовыми чернилами размашистым почерком была написана моя фамилия. Письмо было из Москвы.
Не помню, чего я ожидал тогда от него, но явно не того, о чем в нем сообщалось. Я узнал, что мое письмо очень долго пролежало в издательстве в кабинете редактора, а в дом Ермолинского попало в день похорон Сергея Александровича. Как будто бы его прочитали вслух на панихиде, меня благодарили за участие и что-то еще. В конце письма был обратный адрес и даже домашний телефон. Подписано оно было Татьяной Александровной Луговской.
Я не ответил. Я не знал, что можно написать. В словах Татьяны Александровны явственно звучала жестокая боль, а я считал, что мой ответ эту боль только усугубит. Мое письмо казалось мне тогда, по меньшей мере, неловкостью. Всё сложилось как-то совершенно некстати.
Но, когда через полтора года я оказался в Москве, я решился позвонить. И опять действительность обманула все мои ожидания.
Набирая номер, я, естественно, готовился долго объяснять, кто я такой и откуда взялся. Но стоило мне только назвать себя, как в ответ я услышал просто непостижимые слова: «Наконец-то! Куда вы пропали? Мы тут с ног сбились, вас разыскивая. Эйдельман и Юрский уже ищут вас через милицию и адресный стол. Немедленно приезжайте!»
Эйдельман и Юрский! Если бы с другого конца провода мне бы сказали «Маркс и Энгельс», я бы, ей-Богу, меньше удивился.
Разумеется, я немедленно приехал. Всю дорогу в метро меня не покидало ощущение нереальности происходящего. Словно я еду в какое-то тридевятое царство, тридесятое государство, где только и возможно наличие как Эйдельмана, так и Юрского во плоти и крови.
Через некоторое время я стоял перед дверью с табличкой, на которой было выгравировано «С. А. Ермолинский», и меня била крупная дрожь. Неимоверным усилием воли я заставил себя дотянуться до звонка и стоял, уже практически не дыша.
Дверь мне открыла Татьяна Александровна. Она проводила меня в кабинет и внимательно осмотрела с головы до ног.
– Странно, – сказала она, – по вашему письму я представляла, что у вас должен быть какой-нибудь физический недостаток, вроде горба.
Я почувствовал себя негодяем и постарался ссутулиться так, чтобы появилось хоть что-то, напоминающее требуемый горб.
– Кстати, – продолжила Татьяна Александровна, – тут до вас у Сергея Александровича была одна булгаковедка из Франции. Она случайно узнала, что Ермолинский жив и приехала к нам. Так вот, на пороге нашей квартиры она упала в обморок.
Я тоже был готов упасть в обморок. Не знаю, что меня удержало на ногах.
– Садитесь, – сказала Татьяна Александровна и указала мне на диван. Сама она села напротив за массивный письменный стол, на котором возвышалась антикварная бронзовая чернильница с ангелочками, бронзовые подсвечники и еще какие-то предметы из совсем не знакомого мне быта. После некоторой паузы Татьяна Александровна продолжила:
– Между прочим, на этом диване до вас сидели Чехов и Чан Кайши.
Я вскочил как ошпаренный.
По-видимому, Татьяну Александровну удовлетворила моя реакция, она вновь настойчиво порекомендовала мне сесть. Я повиновался, но постарался разместиться на самом краешке священного дивана, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве.
За спиной у Татьяны Александровны расстилались стеллажи с книгами, которые я раньше видел только во сне. На боковой полке стояла фотография Булгакова с собственноручной дарственной надписью писателя Ермолинскому. На стене висел какой-то подлинный портрет, в котором узнавалась рука настоящего мастера конца 18 – начала 19 века. Заметив судорожные метания моего взгляда по полкам и стенам, Татьяна Александровна властно прервала их. Она задумчиво повертела на пальце золотое кольцо с небольшим рубином и произнесла:
– Это кольцо матери Михаила Афанасьевича Булгакова. С ним он обручался с Еленой Сергеевной. Если повернуть камнем вверх, будет перстень, а если внутрь, нормальное обручальное кольцо.
Я окончательно потерял дар речи.
Но, похоже, Татьяна Александровна решила сменить гнев на милость. То ли в комнате уже отчетливо запахло серой, то ли она посчитала, что с меня достаточно, но тема разговора плавно перешла на Зензеватку. Татьяна Александровна хотела знать о ней решительно всё: начиная от этимологии и орфоэпии, кончая населением и географическими координатами.
Я начал отвечать. Сначала неуверенно, а потом всё более и более воодушевляясь знакомой темой. В конце концов, у меня начали получаться связные предложения. Татьяна Александровна успокоилась.
Вероятно, само звучание этого слова Зензеватка очень много привнесло в создание моего предполагаемого образа. В нем, несомненно, было что-то булгаковско-гофманианское, а потому и во мне должно было быть нечто от крошки Цахеса и, заодно, студента Ансельма. В любом случае, оно отдавало духом мистификации, а в доме Ермолинского и Луговской мистификация всегда была в чести.
Тот вечер пролетел незаметно, я вышел от Татьяны Александровны где-то около часа ночи с подаренной мне книгой Сергея Александровича и, конечно, никуда не поехал, а бродил до утра по Москве и даже часа в четыре у Патриарших прудов восторженно рассказывал какому-то милиционеру, проверявшему у меня документы, о том, что было со мной сегодня, хотя этого быть не может, потому что не может быть никогда.
2
Если когда-нибудь выяснится, что среди предков Татьяны Александровны были настоящие короли, я нисколько не удивлюсь. Во всем ее облике, манере держаться, походке было нечто королевское. Долгие годы она курила папиросы «Герцеговина Флор» с золотым ободом, притом что болела астмой и врачи категорически запрещали ей курить. Татьяна Александровна объясняла свое пристрастие просто и торжественно: «Я курю для жеста».
Папиросный дым сопровождал ее, как свита сопровождает короля. Она терпеть не могла неравенства, но почему-то легко и естественно получалось, что она сюзерен, а все окружающие вассалы, и это было нисколько не обидно, а, напротив, почетно. Татьяна Александровна будто бы усыновляла всех, приходивших в ее дом, и вспоминался отрывок из ее книги «Я помню» о том, как еще ребенком, она, рыдая, пожаловалась отцу, что какая-то девочка отказалась с ней играть, поскольку она (девочка) – дочь генерала. И отец успокоил ее, сказав, что и она тоже дочь генерала. Принимая человека, Татьяна Александровна необыкновенно возвышала его. Но не дай вам Бог было попасть в немилость!
Она любила одаривать, и дары эти тоже были королевскими. Не заботясь о вещах, о которых она слегка надменно говорила: «Не надо сожалеть о вещи, бывают вещи и похлеще», Татьяна Александровна старалась сохранить кабинет Сергея Александровича таким, каким он был при его жизни. На столе всегда стояла полупустая баночка его голландских сигар, в баре открытые бутылки, книги на полках в том порядке, как их расставил Сергей Александрович. Я тогда писал диссертацию о Марине Цветаевой, и вот однажды Татьяна Александровна сняла с полки редчайшее пражское издание писем Цветаевой к Анне Тесковой и подарила его мне. Потом подумала, сняла с книги суперобложку и вернула ее на полку. «Книга нужней вам, – сказала она, – а мне память».
Для меня она олицетворяла живую память. Она была подобна большому дереву-жонглеру, потому что могла совершенно произвольно вращать своими годовыми кольцами, оживляя их и впуская в ушедшее время. Неожиданно я узнавал, что за ней, впрочем, безуспешно успел поухаживать Маяковский. Иногда она вспоминала об Ахматовой или Фадееве, Елене Сергеевне Булгаковой или Леониде Малюгине и говорила о них так, будто они сию минуту дожидались ее на кухне. У нее был потрясающий дар рассказчика, благодаря которому время утрачивало свою формообразующую сущность. Татьяна Александровна хранила воспоминания во плоти и крови, и смерть превращалась в понятие крайне отвлеченное.
Как-то, когда мы говорили о ее брате, поэте Владимире Луговском, Татьяна Александровна хмыкнула: «Володя говорил, что мы должны быть ему благодарны, потому что он нас обессмертил, а я ему отвечала, что мы еще посмотрим, кто кого!» И я думаю, что она в тот момент ни капли не преувеличивала, поскольку она-то могла сохранять не букву или даже слово, но дух.
Она умела не обладать, но владеть. Наверно, это качество может быть только врожденным. Она не управляла своим домом, а правила им. Она не подчиняла, но ей подчинялись. В ее квартире часто собирались удивительные люди: Эйдельман и Данин, Лиходеев и Наталья Ильина, Петрушевская и Рязанцева, Юрский и Крымова, супруги Чудаковы и многие другие. И все как-то совершенно естественно признавали ее старшинство. Не по возрасту, не по таланту, а по какому-то непостижимому праву, которым Татьяна Александровна была наделена.
Как-то поздно вечером я вышел от Татьяны Александровны вместе с Натальей Крымовой и художником Борисом Жутовским. Когда мы сели в машину, Наталья Анатольевна спросила меня: «Вы хоть понимаете, как вам повезло?!» Думаю, что ни тогда, ни даже сейчас я еще не способен оценить счастья, выпавшего на мою долю и подарившего мне знакомство с таким человеком. Но и тогда и сейчас мне хочется воскликнуть: «Почему только мне? Нам всем невероятно повезло!»
3
Конечно, Татьяна Александровна воспитывала меня. Она никогда не покровительствовала, не поучала, но ее уроков я никогда не забуду. Это была и школа этикета и хороших манер, но, главное, замечательная школа нравственности. Что-что, а осаживать она умела виртуозно. Стоило хоть на секунду задрать нос, и тут же ты оказывался в глупейшем положении. Промашки Татьяна Александровна прощала, но спуску им не давала.
Особенно она не терпела гордыни. Сама она была напрочь лишена почтения к собственной персоне, хотя далось ей это, вероятно, непросто.
Я никогда не забуду ее рассказа о решающем событии, повлиявшем на ее характер. Дело было в конце сороковых годов, когда Татьяна Александровна и Сергей Александрович еще не были мужем и женой. Он недавно вернулся из «тюряги» и ссылки, и роман был еще в начале.
Татьяна Александровна жила тогда в одном из Арбатских переулков в квартире на первом этаже. Сергей Александрович явился к ней поздно вечером, слегка навеселе. Раздосадованная Татьяна Александровна было выговорила ему, но он был непреклонен и вызвал ее во двор. Далее события развивались в темной арке.
Стояла поздняя весна, было тепло и даже душно. Татьяна Александровна выскочила из дому чуть не в тапочках, чтобы раз и навсегда покончить с этим безобразием, и вдруг увидела в глазах Сергея Александровича необыкновенное вдохновение, которое бывает только у пророков. Он как-то удивительно взмахнул не рукой даже, а дланью, и, указующим перстом пронзив твердь земли, изрек: «Гордыню… Попрать!»
Татьяна Александровна так произносила это «попрать», что было совершенно ясно, что ничего другого ей уже не оставалось. В тот вечер ее судьба решилась окончательно и бесповоротно. Она стала женой Сергей Александровича Ермолинского, она стала тем, кто она есть.