355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Луговская » Как знаю, как помню, как умею » Текст книги (страница 14)
Как знаю, как помню, как умею
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:32

Текст книги "Как знаю, как помню, как умею"


Автор книги: Татьяна Луговская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

ДополнениеМОЙ ДЕД

Я помню деда, отца моей матери [2]2
  Успенские: Михаил Дмитриевич Успенский(1850(?)—1912) – отец матери Ольги Михайловны Успенской (Луговской), настоятель церкви Симеона Столпника на Поварской. Их дом на Поварской, 6, описанный в воспоминаниях ТА Луговской, рухнул в одну из бомбежек 1942 года.
  Юлия Михайловна– жена Михаила Дмитриевича, бабушка Т. А. Луговской, умерла до ее рождения.


[Закрыть]
. Мне было около пяти лет, когда он умер. Деда этого мы любили и боялись. Помню его бороду и усы, его руку, крупную и сухую. Мы, дети, целовали ему руку.

Он был большой, даже огромный, с мохнатыми бровями, большими строгими глазами и никогда не было видно его улыбки за усами и бородой.

Моя мать и мой брат были похожи на деда. Мы с сестрой тоже утащили что-то из дедовской внешности, но немного.

Он был вдов. Жил в доме, где было много пустых комнат, обставленных старинной мебелью.

Были «маленькая» и «большая» столовые. Маленькая была совсем маленькая с окнами в сад. Когда мы с мамой навещали его днем, он открывал маленький буфет красного дерева, стоявший в маленькой столовой и доставал из него всегда одни и те же ромовые конфетки (с бочкой на бумажке) и давал мне всегда одну конфетку. Конфета эта казалась самой главной конфетой в мире.

Помню, как ездили к нему на именины: на двух извозчиках (на одном мама и мы, девочки, меня держали на руках, на другом папа и Володя). И хотя путь с Волхонки на Поварскую был недолог, он казался мне бесконечным.

Открывалась заснеженная Москва, которую я не знала, дома и площади, переулки и много, много людей…

Приезжали, когда было темно…

В передней стояли деревянные лари, висели шубы. Меня, как цветок, боялись раздевать сразу, а сажали к деду в кабинет обогреться. Этот полутемный кабинет я помню только в эти минуты «обогревания». Сидя около жаркой печки в шубе и гетрах, я разглядывала письменный стол, кресла, ковер и настольную лампу под зеленым козырьком.

Помню еще залу, в которой накрывались столы для больших гостей. Много окон по стене выходили в сад. Было много света, много гостей, а из детей только мы, поэтому все нас любили и баловали.

Помню еще небольшую комнату, буфетную (хотя буфетов в ней не помню), в которой лежали горы коробок с тортами (все подношения). В жизни не видела столько тортов, даже в магазине.

Мама в этой комнате отбирала торты, которые мы возьмем с собой домой.

В эти минуты дед казался сказочным богачом.

Были еще и другие комнаты в доме: гостиная, очень уютная, мрачная полутемная спальня, в которую я боялась заходить, так как в ней умерла моя бабушка, и мне казалось, что за ширмой на кровати она обязательно лежит. Я боялась и ее, и спальни.

Бабушка, говорят, была добрая, кроткая, маленькая и толстая. Но я ее боялась, потому что она умерла.

В мезонине дедовского дома жили две мои незамужние тетки, совсем, как мне тогда казалось, немолодые дамы, которых наша горничная называла барышнями. Нам с сестрой казалось это смешным.

В мезонине было светло, уютно, но скучно.

Играть у деда в доме было нельзя, визжать нельзя, бегать нельзя. Но все равно приходить в него было очень интересно и всегда счастье.

Дед умер, когда мы все трое болели скарлатиной. Так как мы жили в казенной квартире, оставлять нас дома было нельзя, и нас поместили в клинику, где мы и лежали все трое в одной палате.

Володя оказался так велик ростом, что в детской клинике не нашлось по его росту кровати, и пришлось моим родителям купить и привезти в больницу большую кровать.

У меня была легкая форма, а у брата и сестры тяжелая. Особенно тяжело болел Володя, он бредил, кричал, что он лесной царь, вскакивал с кровати и рвался уйти из палаты. Я его не боялась, мне казалось, что он шутит.

Родителей к нам не пускали. Они приходили под окно и стояли в большом, светлом, зимнем саду, одинокие и милые.

Однажды пришла мама, и в руках у нее была зеленая веточка. Позднее она сказала, что пришла с похорон дедушки, и веточка была с венка на его могиле.

Так и не стало деда. Не стало его дома, полного тайны, уюта и чинности. Тетки мои уехали из этого дома, дядя тоже, мебель продали.

Какие-то вещи попали к нам. Это были красивые старинные вещи, и мой отец их очень любил.

КАК ДЕД ВЫБИРАЛ ПОСУДУ

Деда звали Михаил и раз в год на Михайлов день (18 ноября) у него собирались большие гости. Подавали ужин всегда на новом сервизе, а для старых сервизов была в доме у деда специальная комната-кладовая. Мама рассказывала, что когда она была еще не замужем или, как тогда говорили, была барышней, дедушка любил ездить с ней выбирать сервиз. Приехали однажды в английский магазин. Приказчик показывает деду сервиз не очень красивый, но очень дорогой. Тот удивляется, почему так дорого? Тогда приказчик бросает тарелку, а она не бьется! Сервиз купили, и он потом довольно удачно постепенно разбивался. А приказчик, оказывается, как циркач, умел бросать тарелки об пол, и они оставались целыми. За это он и получал большие деньги от хозяина.

СЕМЬЯ МАТЕРИ

Когда соберешься вспоминать жизнь, кажется, что ее так много, как неба над головой, а как только начнешь записывать – ничего и нет. Так держишь в горсточке маленький комочек никому ненужных чувств и воспоминаний.

Маму воспитывали строго [3]3
  Ольга МихайловнаЛуговская (в девич. Успенская) (1878–1942) – мать Т. А. Луговской.


[Закрыть]
. Их было четыре дочери – Мария, Лидия, Ольга, Наталья – и один сын Сергей [4]4
  Сергей Михайлович Успенский, брат Ольги Михайловны.


[Закрыть]
.

Семья матери моей была талантливая, нервная, добрая, красивая, рослая, безалаберная, с сильными и неуживчивыми характерами. Тихая, маленькая бабушка коснулась детей своей добротой и тем, что сгладила в некоторых дочерях вырубленные из камня черты деда, сделав их изящнее. Все были музыкальны, у всех были красивые голоса. У мамы нашей просто было божественное контральто. Но дед не разрешил ей идти в консерваторию, так как считал, что быть артисткой неприлично. Так и жили они, эти четыре барышни на верхнем этаже дома и скучали страшно. А внизу жил сын.

ДЯДЯ СЕРЕЖА

Когда родился мой брат Володя, мама, придя в себя от тяжелых родовых мук и узнав, что у нее родился сын, воскликнула: только бы он не был похож на своего дядюшку Сергея. Дядя Сережа – всегда праздник. Высокий, стройный, элегантный франт. Волосы бобриком, короткие усы. Лицо молодого Вл. Луговского. Пофыркивал и нюхал какую-то соль, вынимая маленький хрустальный флакончик из бокового кармана. Очень хотелось иметь этот флакончик. Говорил, что женатый человек всю жизнь живет собакой, а умирает барином. А холостой всю жизнь живет барином, а умирает собакой. Был холостой. Умер собакой, уехав в город Моршанск от голода из Москвы 19 года. Умер от голода на чужих руках. Любитель и любимец женщин и страстный коллекционер живописи. Игрушек нам с сестрой не дарил (не умел), а приносил в подарок флакон французских духов, к которым была привязана ленточкой сторублевка. Деньги отбирала мама, духи старшая сестра ставила в свой шкафчик, я оставалась ни с чем. Но все равно он был праздником. Отца называл «Федырыч». Всегда говорил с ним о картинах. В доме деда у него была «своя половина». Помню только, что там были диваны и много ковров. Зато очень хорошо помню его вторую квартиру – «гарсоньерку», куда после смерти своего отца он перебрался совсем. В новом элегантном доме в Староконюшенном переулке (около Арбата). Стены кабинета сплошь завешаны картинами.

Помню еще две большие тумбы для цветов с тайными дверцами. Одна с духами, другая с коробками конфет. Все это перепадало нам с сестрой, хотя и было предназначено совсем для других «дам».

Помню его в имении Оболенское, где мы жили летом. И тут он умудрялся франтить. Носил какие-то невиданные жилеты и короткие галстуки. Ездил на велосипеде. Был, говорят, очень добр, остроумен и умен. Женщины обожали его. Больше всех в семье любил мою мать и ее семью. Любил сорить деньгами, рассказами, остротами, подарками. Мы, дети, любили его страстно. Там, где был он, всегда смеялись, там, где был он, женщины хотели быть милыми, дети добрыми, прислуга услужливой, мужчины мужественными. Там, где был он, всегда был праздник. Иногда он хандрил, желтел, становился раздраженным, но все равно он был праздником в нашей детской жизни.

ТЕТЯ ТАЛЯ [5]5
  Наталья Михайловна Успенская, сестра Ольги Михайловны.


[Закрыть]

Избалованная младшая дочь…

Овдовевший дед обожал ее. Высокая, тонкая, с большими, темными, какими-то лошадиными глазами. С большим, красивым, редко улыбающимся ртом. Огромная черная коса. Складка между косых черных бровей. Что-то диковатое было в ее красивой внешности…

Очень красивые руки и странные кольца на них. Я помню хорошо: золотое с лунным камнем, большое, серебряное, распадающееся на несколько колечек, которые скреплялись лягушкой (старинная китайская работа); но загадочнее всего было кольцо с крупным простым голышом, обкатанным морем и оправленным в золото. Это кольцо определило всю ее жизнь, и с ним она не расставалась.

В доме звали ее Талей.

Таля пела, Таля играла, Таля была умна, начитанна. И вдруг Таля заболела. У Тали сделалась чахотка. Талю отправляли на полгода в Крым. Одной барышне ехать было нельзя, ей наняли компаньонку. Ей шили туалеты, мама говорила, что одних зонтиков с ней отправили целый кофр.

Таля уехала и поселилась где-то между Гаспрой и Кореизом. От нее приходили письма и фотографии: то в капоте на лавочке в парке, то в амазонке и цилиндре на высокой, как и она сама, лошади, а рядом на маленькой лошадке проводник-татарин. Здоровье поправлялось. Она выздоровела, но почему-то задерживалась с отъездом в Москву.

В Крым летели деньги, письма, вопросы… Ответы были уклончивы. И вдруг возвратившиеся из Крыма знакомые рассказали, что видели Талю в горах на глухой тропинке верхом в сопровождении незнакомого красивого мужчины в штатском, но с военной выправкой.

Волнение охватило деда. Стали наводить справки, послали в Крым верного человека шпионить за Талей, открылась ужасная картина. Роман. Герой – выгнанный из полка за дуэль офицер. Вдовец – уже уморил одну жену. Красавец, но не так уж молод. Был богат, но все прожил и прокутил. Словом, ужас! Снарядили экспедицию за Талей, предупредив ее депешей, чтобы немедленно приступала к сборам. Неверную компаньонку рассчитали, заменив новой, которая вошла в состав посланной за Талей экспедиции.

В один трудный прощальный вечер тетка моя сидела на берегу моря со своим кавалером. Он поднял камушек и играл, подкидывая его… Что они говорили, в чем клялись, никто никогда не узнал, только тетка моя взяла этот камушек, взамен дав обещание ни за кого, кроме него, никогда замуж не выходить.

Утром ее увезли из Крыма. На большом расстоянии до самого Севастополя за коляской скакал какой-то всадник Около города он подлетел к коляске, в которой сидела Таля, на глазах у всей почтеннейшей публики поцеловал ее протянутую руку и сказал: «Прощай»… Потом круто повернул лошадь и ускакал обратно. Переполох, срам, стыд и позор!..

Талю привезли в Москву под конвоем. Она объявила деду, что полюбила и хочет пойти замуж. Дед ответил категорическим отказом. Разжалованный офицер был женат, развязен, беден, наконец, просто нагл… Никогда не будет согласия на этот брак. Таля ответила, что если не за этого, то вообще никогда ни за кого замуж не выйдет и останется в старых девах. Дед взял крутые меры и запер Талю в мезонине.

Шло время, прошло и время наказания, но Таля из мезонина не выходила. Тогда на примирение пошел дед. И вот он, старый, грозный, суровый, гордый и огромный, лез по узкой лестнице с блюдечком любимых Талей сладостей в руках. Он просил прощения, он готов был уступить. Но время было потеряно, ритм, в котором развивалась любовь, сбит, сердце озлоблено и переключено с любви на месть. Пылкий любовник не смел появиться. Вестей ни ему, ни от него не было. Таля с мезонина сошла, но отцу своего разрушения, которое устроил он в ее сердце, не простила.

Появлялись женихи: один, другой, третий – всем отказ.

Красота, и без того суровая, – обуглилась, характер, и без того неважный, – споткнулся об эту обиду и стал развиваться уродливо.

Она никого не любила. Уже после революции, когда была немолодой женщиной, к ней пришла страстная и великая любовь. Полюбила она собаку, которую нашла в подворотне. По происхождению – крысолов, по имени – Мурзик.

Ту Талю я не знала, та Таля составилась из чужих рассказов и воспоминаний. Я помню уже тетю Талю, которая стригла мясо ножницами (готовя в коммунальной кухне на керосинке), а сама в это время читала прислоненную у кастрюле книгу или пела приятным тихим голосом французские бережеретки. В комнате ее стояли обломки дедовской мебели, которые не разваливались только благодаря грязи, наслоившейся на них. На грязном ковровом диване храпел Мурзик В войну она не уехала из Москвы, да и некуда было. Она умерла в Москве. Соседи потом рассказывали, что когда она почувствовала, то заперлась в комнате, никого не допуская за собой ухаживать, себя кормить. Умерла так же гордо и одиноко, как прожила жизнь. Никого около нее не было. Крысолов Мурзик прибрался раньше нее… Ее нашли в кресле.

ГРЕХ И МОЛИТВА

Моим религиозным воспитанием занималась няня Подшебякина Е. К.

Именно она научила меня двум молитвам: «Богородице» и «Ангели Боже, хранителю мой святих».

Она рассказывала мне разные интересные случаи из священной истории: про потоп и Ноев ковчег, про Каина и Авеля, про волхвов и Вифлеемскую звезду и рождение Христа.

Я долго помнила все эти ее рассказы и горько жалею теперь, что не поспешила записать их, пока еще память держала в голове ее словечки, выводы и морали.

Няня же объяснила мне, что все грешники будут долго гореть в «Гиене огненной» (что это значит «гиена» я понять не могла), а праведники прямым ходом, (только мимолетно задержавшись для святой бани в Чистилище), отправляются в Рай. В Раю – ангелы, в Аду – черти. Все это я воспринимала как очередную сказку.

Родители мои на эту тему со мной не разговаривали.

Вообще в нашем доме, хоть и висели иконы в детской и в маминой комнате и перед ними зажигали лампадки, культа набожного не было.

Отец – по должности обязан был ходить в гимназическую церковь, но никогда этого не делал (во всяком случае я ни разу не помню его стоящего в церкви) по состоянию здоровья, мама в церковь ходить не любила и ходила туда только тогда, когда там пели красивые молитвы (вроде Разбойника в Великий Четверг).

Словом, самая набожная в доме (и может быть, единственная) была няня. Я исповедовалась один раз в жизни, но помню об этом случае всю жизнь.

На страстной неделе мне сказали, что я буду исповедоваться, причащаться и первый раз пойду к заутрени.

Я радовалась. Слегка печалили меня, правда, нянькины объяснения, что я выхожу уже из ангельского чина и становлюсь обыкновенной девочкой с грехами на совести. Но зато исповедь! Причастие! Заутреня! Все это окупало ангельский чин.

Накануне исповеди мама объяснила мне, что я должна обдумать свою жизнь и вспомнить все дурное, что я сделала, когда нагрешила и правдиво рассказать об этом священнику, освободив себя от тяжести совершенного.

Нянька, таинственно отозвав меня в умывальную, добавила ряд новых сведений: 1) если я утаю что-нибудь от «батюшки», то небеса разверзнутся и Георгий Святой проткнет меня копьем, как змея; 2) сегодня вечером надо «творить» молитву за упокой и за здравие моих близких сродственников (я этого тоже не понимала); 3) в промежутке между исповедью и причастием нельзя совершить ни одного греха ни словом, ни делом, ни ведением и неведением, иначе мне крышка и прямой путь в «гиену огненную» и принять причастие никак нельзя. Если же я, нагрешив, приму причастие, то мне крышка и прямой путь в гиену огненную; 4) если хоть один грех я утаю от батюшки, тоже угожу в гиену, да к тому же еще небеса разверзнутся.

Нянька сильно усложнила и, главное, затяжелила новое и, как мне казалось, радостное событие в моей жизни.

Улегшись в постель, я старалась вспомнить и восстановить свои грехи. Была взволнованна, ответственна, сосредоточенна…

Брата тоже не помню в церкви, думаю, что он был где-нибудь в толще гимназических квадратов. Прислуживали в церкви гимназисты. Хор был тоже из гимназистов.

Мы с сестрой ходили чаще всего с разнаряженной Лизой (фрейлейн была лютеранка).

Мне нравилось входить в Первую Московскую гимназию через парадный вход. Швейцар Солнцев (по прозвищу «солнышко») с лысой головой, сияющей улыбкой и сияющими медалями на груди встречал нас радостно.

Раздевая меня, он говорил: «Барышня (барышня!) Татьяна Александровна, разрешите пальтецо ваше принять». Или доверительно маме или Лизе: «В церкве сегодня прохладно – дрова сырые – рекомендую сохранить рейтузики на Татьяне Александровне». Рейтузики на мне сохранялись.

Домовая церковь в гимназии была на втором этаже, и по чугунной лестнице уже шли наверх дамы в красивых платьях, подметая по чугунной лестнице модными тогда шуршащими нижними юбками, нарядные девочки и гимназисты в парадной форме. Как в театре.

Очень любила службы, когда в руках надо было держать свечку. Всю службу я старалась попасть капельками воска на носки своих башмаков. Занятие это было крайне увлекательное, но трудное и требовало терпения, полной сосредоточенности и меткости.

Кап, кап, кап – на паркетный пол церкви и вдруг – кап – прямо на носок нового башмака. Как удачно! Как красиво! И снова сосредоточенная и трудоемкая работа начиналась сначала.

Наклон свечи, прицел, капля! А что там творилось кругом, это меня не интересовало. Иногда мама или Лиза легонько нажимали на мое плечо. Значит, надо было вставать на колени и игра в «капанье» временно прекращалась.

Еще я любила вербную субботу, когда надо было горящую свечку донести до дома. Потом, когда я прочла у Блока «мальчики и девочки свечечки и вербочки понесли домой» на меня пахнуло, как пирогами из печки или варящимся вареньем, детством, и мне показалось, что Блок написал это про меня. А возможно даже, что писал он это стихотворение не один, а в соавторстве со мной, а, возможно, писала я одна, без Блока.

Именно огонечки теплятся, именно дождик маленький и ветерок удаленький, именно пахло весной.

Все всегда именно так и было.

И еще любила с разбега вбежать в папин кабинет (он сидит за письменным столом и занимается), подлететь к нему и потереться своим лбом о его, чтобы мирра, которой поп Коновалов сделал мне крест на лбу, передалась папе. Это занятие называлось бодаться. «Папа, давай бодаться!» – кричу я, и отец, отложив перо и мягко улыбаясь, наклоняется ко мне и трется своим лбом об мой. Трется он долго, гораздо дольше, чем нужно.

Отец был не сентиментален, стыдился нежности, суров и сдержан в обращении (северянин!), а меня очень любил (маленькая!), и это «бодание» было нежностью его, лаской, поцелуем (никогда не целовал). Мы долго «бодались», а потом вместе шли пить чай.

С детства обладала я незаурядным басом. «Боженька, – заорала я не своим голосом, – сделай так, чтобы мама разрешила пойти гулять с новой куклой. Боженька, сделай это, прошу тебя», – орала я на всю квартиру, потому что уже знала, что Бог на небе, за иконой, и надо было орать погромче, чтобы он услышал.

Это была первая сознательная, не механическая молитва в моей жизни. И она исполнилась.

Я орала басом, крестилась и клала земные поклоны, как это делала нянька. Я молилась неистово и яростно.

ОТЕЦ

Теперь, когда я стала старше своего отца, мне особенно интересно и важно было бы встретиться с ним. Как было бы хорошо и вместе с тем, как опасно было бы это свидание. Ведь все равно я не могла бы встретиться с ним «на равных», хоть я и старше. Не знаю, не уверена, получилась бы у нас дружба? Я должна была бы отчитаться перед ним за прожитую жизнь, и я совсем не уверена, что он одобрил бы меня. Мне кажется, что я не сделала и десятой части того, что он успел за свои 50 лет, и того, что он ждал от меня. Как мало я знаю о нем и как наполнена им! Будучи старше его на десять лет, я бы робела в разговоре с ним и не потому, что я его дочь, а он мой отец, а потому что он презирал бы меня за мои рваные знания, разбросанный характер, зря растраченные силы, за незакрепленные труды.

МАМА

Когда я была маленькая, мама была высокая, тонкая, красивая и страшная озорница, а пела она так прекрасно, что чаровала своим великолепным контральто и больших и маленьких. Вспыльчивая и отходчивая. Вечно поющая по всем поводам жизни, и грустным и веселым. Мужественная и смелая в беде и скорая в мелочах. Добрейшая и очаровательнейшая она была женщина!

Нервная и добрая. Всегда готовая пожертвовать собой, без тени эгоизма. Беспорядочная и очень уютная. Труженица.

БРАТ (о В. А Луговском) [6]6
  В. А. Луговской– Владимир Александрович Луговской (1901–1957), старший брат Татьяны Александровны Луговской, впоследствии известный советский поэт.


[Закрыть]

Мать была самой большой любовью брата в жизни. Они были похожи, только она не поспевала за ним. Все в нем было крупнее. Поэтому она и умерла раньше времени. Душевно и физически устала. А по своему здоровью она могла бы прожить дольше.

* * *

Очень трудно писать о брате, надо отдалить его и посмотреть как в перевернутый бинокль, а он все время стоит рядом и даже смерть не в силах его от меня отодвинуть.

Удивляться надо, сколько всего ему было отпущено природой: рост – великаний, плечи – косая сажень, голова – ни одна шапка не лезет, волосы – лесная чаща, голос – люстра качается, лицо четкое, как из камня выбитое, сила богатырская.

Был он большим, и многое вмещалось в нем: удивительная эрудиция, фантазия, музыкальность, знание языков, умение рассказывать, рисовать, певческий и стихотворный дар. Сложный, порой фантастический душевный мир и почти детская ранимость и беззащитность.

Он был добрым человеком, не способным на жесткость. Созерцатель и сказочник, нуждавшийся в защите и нежности и при этом мужественно и стойко переносивший все страдания, выпавшие на его долю. Много ему было отпущено, многое он и растратил, не щадя себя. Оттого и ушел из жизни рано, мог бы пожить еще хоть чуть-чуть, тем более что не все успел досказать.

* * *

Укрепи мою волю и сердце мое сохрани– это звучит как слова молитвы, обращенной к природе – Потому что мне снятся костры… – Повремени, подожди, пощади меня, я еще не все досказал, что мог. И все-таки это сны революции, это бессмертье моезвучит как заключительный предсмертный аккорд.

Это начало гибели людей 20-х годов, романтиков и мечтателей – «это сны революции, это бессмертье мое».Их прищемил 17-й год уже 17-летними юношами, как 41-й год прищемил души другого поколения, уже их учеников.

Ускользают впечатления и рассеиваются, а через много лет ловишь их в книге его стихов. Встает образ любимой им тогда женщины. Дуло в окно и шуршала во тьме кромка холщовых штор.

Целые периоды жизни: и мать, и жена, и сестры стирали мое белье.

Мы жили тогда очень бедно, и он роптал в стихах.

Начинающего верить в себя молодого поэта, худого, с веселым оскалом рта, или в последние годы грузного, обремененного инфарктом, глубоко задумавшегося человека, прикоснувшегося в творчестве своем к самому главному в его жизни.

В поэме он перебирал свою жизнь.

Отец, будучи родом из Заонежья, сумел нас всех влюбить в этот край. Край голубых озер, вереска, деревянной архитектуры и мужества, с кривыми карельскими березами и холодеющей гладью озер.

* * *

Какая плотная была у нас семья. Какая сжатая. Нас было пять человек, как кулак из пяти пальцев, внутри которого, как в калейдоскопе, переливались елки, пасхи, бумажные куклы, Оболенское и разные, разные радости. Теперь остались только я и Нина [7]7
  Нина Александровна Шаховская (1903–1980), сестра Т. А. Луговской, работала в музее им. Бахрушина.


[Закрыть]
. Она больная и старая, я тоже старая и, кажется, тоже больная. Два пальца, согнутые и не главные на руке: мизинец и безымянный. Остальные уже разогнулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю