Текст книги "Вера (Миссис Владимир Набоков)"
Автор книги: Стейси Шифф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 45 страниц)
Вера видела во всем происшедшем свою вину. Ей казалось, она пренебрегла вниманием к мужу из-за того, что вынуждена была заниматься ребенком, а также из-за невыносимых материальных условий берлинской жизни. Владимир писал об этом Ирине, рассказывая, что жена старается изо всех сил компенсировать свое невнимание к нему. «Ее улыбка убивает меня!» – в отчаянии пишет он в конце июля. После его признания и Вера почти не упоминала об Ирине. «Я знаю, что она думает, – мрачно писал Владимир, – уговаривает себя – и меня (без слов), что ты – наваждение» #. Стратегия его была разгадана: полное отрицание Вера порой воспринимала как факт признания. Мать Ирины этому ничуть не удивилась; она как раз предсказывала, что Вера станет «шантажировать мужа и не отпустит его». Выдержки Вере было не занимать, хотя вся история стала для нее сущей пыткой. В письме в Париж Владимир пишет, что ситуация усугубляется тем, что у них с Верой установились ровные отношения. Он боится, что начинает Ирину забывать. В конце июля Набоковы переехали в двухкомнатную квартиру напротив своей гостиницы, откуда туннелем можно было выходить на пляж. В письме, написанном на лесистых склонах над Канном, Владимир высказывает мысль, что жена, должно быть, догадывается о продолжающейся переписке, но ему так невыразимо жаль ее, что он не осмеливается вести переписку в открытую. Здесь чувствуется известное давление со стороны, поскольку переписку он обещал прекратить.
В августе, вероятно в тот момент, когда Вера обнаружила, что муж по-прежнему переписывается со своей возлюбленной – в первую декаду месяца Ирина получила четыре письма, – дома разыгрывается буря. По описаниям Владимира, в семье творилось такое, что он боялся, как бы для него это не кончилось сумасшедшим домом. Вера впоследствии яростно отрицала, что у них когда-либо случались скандалы. Она готова была поклясться, что сцен – о которых с сожалением пишет муж и которые Ирина и ее мать старательно записывали с его слов в дневники – вовсе не случалось. Выдумывать такое Владимиру, скорее всего, было ни к чему, он писал об этом в Париж с жестокой прямотой. Если он решился порвать с Ириной, он мог это сделать, не взывая к ее состраданию; и так было ясно, что общение происходит на повышенных тонах. С другой стороны, есть убедительное свидетельство того, что Вера угрожала отнять Дмитрия у отца. Все-таки было нечто, оказавшееся превыше природной правдивости. Муж повел себя недостойно, свое поведение недостойным она счесть не могла. Именно чувство болезненной гордости не позволяло ей признать, что большая часть того августа протекала у них в беспрерывных бурных ссорах.
Ирина предлагала Владимиру уехать вместе куда-нибудь, хоть на край света. В своем очередном письме он заявил, что это Вера вынудила его порвать с ней. Отныне он Ирине писать не будет. Тогда та, по всей вероятности, 9 сентября в вагоне первого класса отправилась в Канн. Прибыв туда утром, она тут же направилась к дому Набоковых и стала ждать, чтобы перехватить Владимира, когда тот отправится с Дмитрием на пляж. Владимир назначил ей свидание в тот же день позже, в городском саду [62]
. Когда днем они вместе брели по дороге к порту, Набоков уверял Ирину, что любит ее, но не может заставить себя хлопнуть дверью и уйти, отказавшись от всего остального. Он умолял ее потерпеть, однако не связывал себя никакими обязательствами. На следующий день с разбитым сердцем, на грани самоубийства, Ирина отбыла в Италию, убежденная в том, что Вере хитростью удалось удержать Владимира при себе. В конце следующего года Ирина однажды показалась на публичном чтении Набокова в Париже, но с тех пор никогда с ним не встречалась.
Однако Ирина не исчезла бесследно, как Владимир (а также Вера) мог бы надеяться. От этого романа полностью оправиться она так и не смогла; Набоков оставался самой большой любовью в ее жизни [63]
. Ирина предсказывала, что Набоков при первом же удобном случае снова изменит жене, и постоянно оспаривала утверждение, что его брак безупречен. В последующие сорок лет она в своих стихах воспевала их несчастную любовь; и все время, как и Вера, хранила в тетради множество вырезок со стихами Набокова. В шестидесятые годы Ирина написала скандально откровенный рассказ «Туннель» о своих отношениях с Набоковым и встречах в Канне. В нем весьма вольно приводились цитаты из писем Набокова 1937 года; эпиграф частично был заимствован из поэзии Сирина. Любовники с самого начала знают, что их роман обречен; герой считает свою страсть «крушением всей жизни». Он просит возлюбленную потерпеть, пока он пытается разорвать свой брак, чего, отправившись из Парижа на Ривьеру, он уже сделать не способен. Между тем его любимая боготворит вмятинку от его головы на своей подушке, окурок, оставленный им в пепельнице. «Мало-помалу что-то чужое, незнакомое стало проникать в его письма» – они приходят все реже и реже. На пляже героиня заговаривает с любовником, пришедшим туда с маленькой дочкой. Он назначает ей свидание в тот же день, позже, в городском саду. Когда они днем бредут по дороге к порту, любовник признается, что любит ее, но не в силах заставить себя хлопнуть дверью и отказаться от всего прочего в жизни. Он умоляет любимую потерпеть, однако не берет на себя никаких обязательств; они повидаются как-нибудь позже, осенью. Ночью героиня бредет мимо его дома, ей хочется зайти, сказать, что она имеет право на счастье. Женская тень останавливает ее. Перед железнодорожным туннелем героиня бросается под поезд.
«Туннель» – не единственное литературное свидетельство этой драмы. Всю оставшуюся часть 1937 года Набоков трудится над третьей и пятой главами романа «Дар» – произведения, названного одой верности. Этот рассказ о художнике в молодости читается как благодарственный гимн женщине, которая буквально во всем напоминает Веру. В творчестве Набокова Зина, скорее всего, единственный самый привлекательный женский образ; даже Вера, постоянно дистанцировавшаяся от Зины, отмечала чистоту и нравственную силу этой героини [64]
. Пожалуй, Владимир прекрасно отдает себе отчет, какая пропасть отделяет жизненность его вымысла от вымышленности его собственной жизни. В июне он говорит Ирине, что написал дурацкое сочинение про верность. Позже Владимир упоминает, что заканчивает главу, но заверяет возлюбленную, что не ту, которая про Зину, а ту, где описываются труды героя над биографией. Вера сражалась с той, которая представляла собой угрозу, с чисто реальной женщиной из плоти и крови, Ирине же досталось более тяжкое соревнование с соперницей, которая частично была литературного происхождения.
Набоковы провели спокойную зиму в Канне и Ментоне, где Владимир истово писал. С финансовой стороны они получили в сентябре некоторое облегчение, когда пришло известие о том, что издательство «Боббс-Меррилл» предлагает шестьсот долларов за «Laughter in the Dark» [65]
. Эта выпускающая учебную литературу фирма из Индианаполиса стала первым американским издателем Набокова. Во второй раз он отложил работу над «Даром», чтобы переработать книгу; он одновременно переводил и перерабатывал ее, придавая более коммерческий вид [66]
. Вера отнюдь не спешила возвращаться в Париж, где измена Набокова была широко известна среди русской эмиграции. Летом она проводила время без мужа в Ментоне в обществе своей берлинской подруги Лизбет Томпсон и ее мужа Бертранда, ученого; ничто не говорит о том, что Вера поминала роман мужа. Говорила ли она на эту тему или нет – а многое указывает на ее восхитительное свойство смотреть правде в глаза, даже если эта правда таилась от других, – Вера поневоле выработала в себе умение держаться начеку. Один урок она уже получила, могут возникнуть еще и многие другие. Ирине Владимир признавался в целой серии мимолетных связей – с немочкой, случайно встреченной в Груневальдском лесу; с подружкой-француженкой, с которой в 1933 году провел четыре ночи; с ужасной, трагической женщиной с чудными глазами; с томной дурой, которой он давал уроки и которая сама себя предложила; были и еще три-четыре малозначительные встречи. Набоков перечислил все это, чтобы показать Ирине, что она на особом счету. По-видимому, Вере о своих ранних грешках он не докладывал [67]
. Как и во всем, здесь Вера также стремилась все разложить по полочкам: среди возможных невест лишь одна внушала ей тревогу, та самая, с которой у нее было много общего. Вера просила биографа из всего списка несостоявшихся невест Набокова убрать лишь одно имя – Евы Любржинской, блестящей и талантливой польской еврейки, которую судьба несколько раз бросала в объятия Владимира и с которой он возобновил роман после случайной встречи на благотворительном балу в 1919 или 1920 году. Веру явно задевало, когда впоследствии она слышала какие-либо сообщения о Еве, – та вышла замуж за архитектора сэра Эдуарда Лайтенса. История с Ириной Гуаданини стала для Веры подтверждением основного жизненного правила, того урока, который муж ее получил от Гоголя: сохранять только главное. Пока Вера не столкнулась с фактом, что муж в 1937 году продолжает писать Ирине письма, она была готова отрицать, что эта связь вообще имеет место. И Вера пошла дальше своим четким, хотя и небезупречным путем. Когда ее попросили выбрать кое-что из личной переписки мужа для издания томика его писем, Вера отобрала четыре нежнейших послания к ней, все датированные периодом романа с Гуаданини, – не дрогнувшей рукой нанеся тем самым резкий удар по всем прочим версиям этой истории.
Всю зиму Набоков упорно работал над «Даром». Это будет роман, из автобиографичного сюжета которого он с огромным трудом изымал себя. (В 1938 году Набоков признал, что наделил своего героя несколькими собственными чертами. С годами их признавалось все меньше.) По выходе американского издания романа в 1963 году Стивен Спендер назвал его «автобиографией, слабо завуалированной и опровергаемой (что понятно) автором». Представляя собой великолепное переплетение вымысла, воспоминаний и биографических данных, это произведение умудряется пренебречь не только формой, но и размерами, присущими роману; эта книга, подобная восхитительно исполненной ленте Мёбиуса, останется любимой у Веры с Владимиром [68]
. Если здесь читалось признание Набоковым его громадного долга перед Верой, то возможно также и то, что Набоков писал об идеальной гармонии между Федором Константиновичем и Зиной, о ее убежденности в его таланте, ее неустанной поддержке, как бы напоминая себе о сути своего брака. К концу книги вскользь появляется молоденькая девица, возбуждающая в Федоре Константиновиче знакомое ощущение «безнадежного желания». Он находит в ней что-то от светлого Зининого присутствия; он провожает ее взглядом. Набоковский портрет художника завершается эмоциональным крещендо – утверждением разливающегося счастья, – которое, как оказалось, полностью совпало с обновленным погружением в супружескую жизнь. По мере завершения книги Набоков просит в письме Ирину возвратить все его письма. И утверждает – тут мать Ирины узрела явную руку Веры, – что все они по большей части надуманны [69]
.
Является ли Зина отражением Веры и становится ли Вера отражением Зины? Вера и в самом деле характеризовала в письме к мачехе набоковский роман точно так, как Зина высказывает свои взгляды Федору Константиновичу; облегчение, испытываемое Верой, если муж не прохаживается насчет своих современников, звучит как заимствование Зининых опасений. Зина, точь-в-точь как Вера, содрогается при виде нападок критиков на Федора Константиновича. И поскольку Вера никогда не узнавала себя в Зине – даже не признавала, что такое может быть, – она естественным образом заняла ее место. Когда один критик выступил со своей трактовкой последней страницы романа, Вера долго протестовала, что лишний раз убедительно подчеркивало, как тесно она связана с Зиной и временем и местом действия. В эмиграции едва ли имело значение, жизнь ли подражает искусству, или искусство подражает жизни: читатели воспринимали Веру Набокову, словно она и естьЗина Мерц, эта «чужая, хмурая барышня», девушка с характером, которой «все было не по носу». «Все побаивались ее нрава», – замечал один из близких друзей Набокова, хотя неясно, имел в виду этот друг живого человека или литературного персонажа. Казалось, Набоков своим пером снова вписал Веру в свою жизнь. Возможно, он этим не столько умалял страхи жены, сколько убеждал самого себя. Последняя глава «Дара» была написана в январе 1938 года. В феврале Ирине было отправлено письмо. Она его не распечатала.
4
Частично все это трудное лето 1937 года Вера занималась переводом на английский «Приглашения на казнь». Это делалось по просьбе Альтаграсии де Джаннелли, нью-йоркского литературного агента, проявившей интерес к книгам Набокова и организовавшей в сентябре продажу прав на «Laughter in the Dark». Вера делала перевод вчерне, так как Джаннелли предупредила: «Нужно срочно!» Разбитная рыжая девица, к которой Набоков первые три года их знакомства обращался не иначе как «мистер», могла поспорить с Верой в своей приверженности творчеству Набокова. Небольшое собрание письменных отказов Набокову успело скопиться у нее в бумагах, прежде чем «Боббс-Меррилл» издал «Laughter»; Джаннелли ожидала, что когда весной 1938 года выйдет роман, то издателей шестьдесят, не меньше, станут кусать себе локти. Джаннелли с ее упорством частенько предпринимала повторные наскоки на одно и то же издательство. Занимаясь продажей набоковских книг в Нью-Йорке, она попутно выступала пропагандисткой-одиночкой американского образа жизни, в письмах воспевая открытость американского общества, чудеса кондиционирования воздуха, эффективность проведения там деловых операций. Более того, Америка провозглашалась единственной страной, где писатель имеет все шансы зарабатывать приличные деньги. Агентессу огорчало, что ее талантливый клиент не внемлет ее словам. Более того, она узнала, что он отбыл из Парижа в глушь, на юг Франции, куда почти не доходят телеграммы. Оставалось только молить Бога, чтоб в очередной раз ей не пришлось писать ему куда-нибудь в Абиссинию. (Между тем Джаннелли, должно быть, веселилась от души, сочиняя сопроводительное письмо к возвращенной этой осенью Владимиром авторской анкете для издательства «Боббс-Меррилл». На вопрос «Какая ваша любимая книга?» Владимир не задумываясь отвечал: «Та, которую я когда-нибудь напишу».) Опасность отправиться в Абиссинию Набоковым не грозила. Как отмечал Владимир в то лето, «наше положение сейчас отвратительно, мы на мели как никогда, и это медленное умирание как будто никого не огорчает и не трогает». Весной композитор Сергей Рахманинов в ответ на отчаянный крик о помощи щедрой рукой направил Набокову две тысячи пятьсот франков – с возвратом, когда позволят средства.
Спустя годы, восстанавливая в памяти счастливые моменты той осени, Владимир снова обратится к воспоминаниям Веры. Ей вспоминались восторги Дмитрия, среди бела дня обнаружившего массу сокровищ на каннском пляже:
«Гладкие кусочки стекла сверкали, омытые волной, иногда совершенно прозрачные, чаще всего зеленые, а бывало, и розовые, а один (главная драгоценность коллекции) – восхитительный темный аметист. В коллекцию входило два узорчатых глиняных черепка, но порой случай преподносил и в целости сохранившийся рисунок на осколке, отполированном до круглости и шелковистости морской водой. А бывало, ты, помогая случаю, сам складывал узор».
Вера не предполагала, как именно разовьет муж эти ее наблюдения. Пропущенные через воображение Набокова, камешки засверкали еще ярче:
«Были похожие на леденцы зеленые, розовые, синие стеклышки, вылизанные волной, и черные камешки с белой перевязью, и раковинки, распадающиеся на две створки, и кусочки глиняной посуды, еще сохранившие цвет и глазурь… Не сомневаюсь, что между этими слегка вогнутыми ивернями майолики был и такой кусочек, на котором узорный бордюр как раз продолжал, как в вырезной картинке, узор кусочка, который я нашел в 1903 году на том же берегу…»
Погода стояла великолепная; Владимир писал, что вплоть до ноября можно было загорать нагишом. Они с Верой в значительной мере вернулись к прежним своим взаимоотношениям. В январе, когда Набоков привносил завершающие штрихи в рукопись «Дара», они оба разболелись. Владимир писал Джаннелли, что сначала он проболел месяц бронхитом, «теперь наступила очередь моей жены». Снова в его письмах супруги напоминают тех сиамских близнецов, о которых Набоков писал сестре в 1925 году.
После Нового года Набоковы много путешествовали в окрестностях Ментона, в котором поселились, когда немцы оккупировали Австрию: поднимались в местечко Мулине, что в горах над Ментоном; в августе отправились на запад к мысу Антиб. Снять комнаты тогда было нелегко, и Вера подолгу списывалась с разными гостиницами насчет свободных мест. Ей нравилось в горах у Мулине, откуда, как она подмечала не без доли легкой эксцентрики, поля внизу, точно цветами, казались усыпанными крохотными военными палатками [70]
. Набоков писал как заведенный – две пьесы, «Событие» и «Изобретение Вальса», были начаты в 1938 году, – но далее его энергия ушла и на попытки обзавестись постоянной работой, и на то, чтобы написать книгу, заявленную им в анкете для «Боббс-Меррилл». Никогда еще будущее семьи не было столь неопределенным, как тогда, когда никто пока не предполагал, что не Франция станет их длительным прибежищем.
Уже отмечалось, что Набоков мог бы с равной легкостью стать и ведущим франкоязычным, как стал ведущим англоязычным, писателем [71]
. В предыдущие два года он написал свою прославленную статью о Пушкине, рассказ на французском «Mademoiselle О», один из самых значительных романов века на русском языке, фрагменты автобиографии на английском. Впоследствии он с фактами в руках раскроет своим студентам суть фантастического обитания Хайда в глубинах Джекила; происходящие с ним самим в 1938 году некоторые метаморфозы проследить было бы значительно трудней. Настолько зыбким было пребывание этой семьи на французской почве, что казалось, достаточно порыва ветра, чтобы увлечь их в любом направлении. Джаннелли уговаривала переехать в Америку, побуждая в апреле «Боббс-Меррилл» написать Набокову соответствующее письмо, чтобы облегчить ему въезд в Соединенные Штаты [72]
. Подобный дар ко дню рождения – в ту пору письменные ходатайства стоили дороже золота – не был оценен; весь 1938 год Набоков настраивался на Лондон. Возможно, не желая заострять внимание на том, что муж так или иначе уклонился от активной воинской службы, Вера впоследствии утверждала, что переезд в Америку планировался еще перед войной, однако об определенности в этом вопросе говорить не приходится. Имея полную возможность сделаться французским писателем, Набоков в 1938 и 1939 годах направлял свои усилия в основном на то, чтобы сделаться британским педагогом.
В 1938 году в День взятия Бастилии в убогой горной гостинице в Мулине Набоков оказался во власти уже иных бед, чем те, которые преследовали его годом раньше. Рецензент «Боббс-Меррилл» не принял «Дар», сочтя его «чересчур ярким» произведением и на этом основании совершенно бесперспективным для американского рынка. Джаннелли переправила отзыв на Ривьеру, и там ее подопечный автор энергично встал на свою защиту. Ему не верилось, что проницательный читатель может не углядеть присущую книге логику. Как мог представитель издательства пройти мимо того, что весь сюжет «пронизан любовными похождениями моего героя (очевидна тайная рука Судьбы)»? Набоков отмел предложение Джаннелли написать книгу с учетом читательских интересов, подобно тому как год назад отмел предложение одного редактора разоткровенничаться на страницах книги. Даже если Вера не была согласна с ним в обоих случаях, она смолчала; она достаточно откровенно высказывала свое неодобрение по поводу идеи тех или иных романов или рассказов – и ни один из них не был никогда написан, – однако в рыночных условиях такие запреты были неуместны. В мае Вера частично перевела и отпечатала на машинке продиктованное ей мужем письмо Джаннелли: «Я [sic] никогда, никогда, никогда не буду писать романы, которые решают „современные проблемы“ или отражают „общественный интерес“. Я не Эптон Синклер и не Синклер Льюис». Между тем Набоковы понемногу голодали. Федор Константинович советует Зине доверяться только воображению; это способствовало похуданию. Набоков нисколько не раскаялся, когда узнал по прошествии лета, что «Боббс-Меррилл» отказался переводить и другие его произведения. К тому моменту «Laughter» – в отношении которого у его автора зрели большие кинематографические надежды – получил отказ также и от всех основных киностудий Голливуда.
Лишь в августе Набоков получил carte d’identité [73]
, легализовавшее его пребывание во Франции, хотя и не дававшее права на работу; широкий приток переселенцев из Германии в середине 1930-х годов значительно пригасил симпатии французов к иностранцам. Переезд в Париж, где имелись контакты с издателями, состоялся еще через несколько недель. В 1938 году столица Франции встретила Набокова не с такой помпой, как год тому назад, когда Владимир писал Вере о высокой оценке его творчества, а также следующее: «Опять увидел Эйфелеву башню, стоящую в кружевных панталонах, со световыми мурашками, пробегающими по спине» #. Теперь Париж стал для Набоковых не более чем промежуточной станцией. Владимир мрачно говорил, что они останавливаются в Париже на неопределенное время, «потому что больше ехать некуда (и, что важней, не на что)». Набоковы остановились в квартире-студии на рю де Сайгон, в нескольких шагах от Булонского леса. Это приблизило их к русскому Парижу; соседний, шестнадцатый район был, по словам Веры, «местом обитания многих русских беженцев – в большинстве своем, по крайней мере, интеллигенции». В этой квартире на краю одного мира, причудливо смыкавшегося с краем другого, Набоков начал писать свой первый роман по-английски. На этом языке он говорил с детства; в Кембридже он учился. Когда пришлось взяться за английский, практиковался на собственных произведениях: отложив «Дар», стал переводить «Отчаяние» для издательства «Хатчинсон», снова переделывать перевод для «Боббс-Меррилл». В какую бы страну ни суждено было переселиться Набоковым, с русским языком об успехе нечего было и мечтать. Пожалуй, этот переход происходил на естественной скорости, хотя как-то раз Набоков, как утверждает надежный источник, признался, что Вера заставила его поднажать. Мы видим много ее пометок в рукописи «Себастьяна Найта», но при всей их уместности они, пожалуй, не помогли до конца выправить шероховатости набоковского английского.
В последующее десятилетие Набоков то с горечью, то с юмором сетует на загвоздки, которые случались у него с переводом на английский: «чемпион по фигурному катанию переключается на роликовые коньки». Вера смотрела на это иначе. Муж не просто «переключился с очень своеобразной и сложной разновидности русского, полностью им созданной, которую он многие годы доводил до результата, им самим признанного уникальным и особенным, до истинного „произведения искусства“, но объял „английский, которым затем воспользовался, подчиняя своей воле, пока и он тоже не стал под его пером явлением, невиданным до тех пор по своей мелодике и гибкости“». Вера утверждала, что Набокову удалось взамен своей страстной любовной связи с русским языком создать un mariage de raison [74]
, который, «как иногда случается с un mariage de raison – становится, в свою очередь, нежным любовным романом». (Отметая подспудный смысл, который, как она прекрасно понимала, припишут ее выводам, Вера предупреждала: «Эти слова не имеют– повторяю, не имеют– отношения к нашему с В. Н. браку». «Себастьян Найт», бесспорно, величайший из созданных на английском языке романов, был написан поверх биде – ибо набоковский восхитительный новый английский литературный язык рождался на чемодане, установленном именно на этой подставке чисто европейского образца, – что свидетельствует как о чисто русской несобранности и привычке к неудобствам, так и о бедственном положении семейства [75]
. Должно быть, Владимир сам не осознавал, что хотя бы в смысле обустройства он вполне вписывался в традицию эмигрантского существования. Двадцатью годами раньше на противоположном конце Парижа Джеймс Джойс закончил своего «Улисса» на чемодане, пристроенном поверх ручек кресла.
При всех языковых сложностях продвижение Набокова в английском не сбивало темпа его творчества. «Истинную жизнь Себастьяна Найта» – этот искусно построенный в духе «Дара» роман, очередное заигрывание с жанром биографии, – он написал за два месяца, окончательно завершив его к концу января 1939 года. Этот роман, рассказывающий о поисках повествователем истины о покойном сводном брате, писателе Себастьяне Найте, восхитителен не столько своим языком, сколько своими отражениями, обманами и иллюзиями [76]
. В этом произведении нет и намека ни на материальные неурядицы семьи Набоковых, ни на сгущающиеся тучи грозящей войны; это одна из самых веселых книг Набокова. Бойд узрел притаившуюся тень Ирины Гуаданини в некоторых уголках, именно в тех, в которые герой этой биографии заглядывать не желает. Разумеется, Себастьян Найт отваживается на то, на что Набоков не способен, оставляя свою вероподобную Клэр ради Другой Женщины и с предсказуемым результатом. Брат Себастьяна не представляет, кто бы еще из писателей мог загореться идеей ослепить читателя резким светом собственных откровений сквозь призматический объектив романа. Читатели «Себастьяна Найта» способны назвать такого писателя. Достойно внимания то, что, если абстрагироваться от эффекта преломления, оба наиболее явных образа Веры в творчестве ее мужа появляются один за другим в «Даре» и «Себастьяне Найте» сразу после того единственного момента в их браке, когда Набоков подумывал оставить жену. Что же конкретно до зеркальных коридоров, то в 1938 году Вера перепечатывала строки, повествующие о том, как жизнь Клэр четырнадцать лет тому назад обратилась для нее «в белые листы, заползавшие в каретку, чтобы выкатиться наружу сплошь в черных и лиловых буковках». Вводя эти лиловые слова, Набоков наделяет Клэр увлеченностью Донном, любимым поэтом своей жены [77]
. На Рождество 1938 года он подарил Вере красивое, в твердой обложке издание «Любовной лирики Джона Донна».
Темная, притаившаяся в уголках романа тень может иметь отношение к родному брату Набокова, Сергею [78]
. Сергей, который был на десять с половиной месяцев моложе Владимира, оказался столь же обделен вниманием родителей, сколь Владимир был ими обласкан. Сергей обладал теми свойствами, которые Владимир с трудом переносил: он заикался, любил музыку, был гомосексуалистом и с 1926 года принял католичество [79]
. При том что братья вместе учились в Кембридже, особой близости между ними не было. Лишь в Париже они виделись регулярно, причем контакты сдерживались колебаниями с обеих сторон. Сергей был человек ограниченный и продолжал сетовать, что Владимир не женился на роскошной Светлане [80]
. Он часто поговаривал о скандалах в семье у Набоковых: считал Веру вздорной, бывать у них не любил. И вообще Сергей считал, что Вера оказывает на брата пагубное, подавляющее его личность воздействие. Похоже, Сергей своими бестактными заявлениями лишний раз доказал, что в жизни, как и в романе, есть предел откровениям одного брата в отношении другого: он считал, что Дмитрий не только избалованное, но и ужасно еврейское на вид дитя. «Слава Богу, что они уехали из Германии, – делился он с Еленой. – Нелегко бы им пришлось, теперь тут просто страшно».
В родственных отношениях с другой стороны также далеко не все было гладко. Сестра Веры, Соня, уже с конца 1920-х годов жила в Париже. Имела хорошее место секретаря-переводчицы, работала с семью языками. (Удалось раздобыть с помощью своего работодателя труднодостижимое разрешение на работу, когда это еще можно было сделать.) Оба Набоковы считали Соню занудой – у нее было повышенное чувство собственного достоинства – и общение с ней свели к минимуму. Соня могла быть и совершенно очаровательной, и совершенно невыносимой. Заключенный в 1932 году ее брак распался через восемь месяцев, муж – прекрасно устроенный в период ухаживания, но уже к 1935 году работавший на кухне при «Нормандии», от нее ушел. Соня с ним развелась и больше замуж не выходила, хотя, по сдержанному утверждению Веры, «всегда хорошо одевалась» и в общении недостатка не испытывала. Лена, перейдя в католичество, осталась в Берлине и даже имела возможность работать, пока в 1937 году ее не лишили этого права. Заключенный в 1930 году ее брак с князем Николаем Массальским также оказался несчастливым, и она ушла от мужа еще до рождения в июле 1938 года сына Михаэля. В Германии ее жизнь отличалась одиночеством и, хотя Лена и звалась княгиней Еленой Массальской, все равно так и осталась еврейкой без права на гражданство. По навету приятелей убийцы Набокова-отца ее дважды допрашивали в гестапо. В какой-то момент после ноября 1938 года, когда в Берлине разбивали витрины еврейских магазинов, Набоковы обратились в Брюссель к Зинаиде Шаховской. В некотором замешательстве Набоков ходатайствовал за Елену: не может ли Шаховская посодействовать вызволению его невестки из Германии? Шаховская оказалась бессильна. В конце концов Лене удалось бежать в Финляндию. (Осенью 1938 года Вера обменивалась с Шаховской гомеопатическими лекарствами, а также заручилась ее пособничеством в некоем деле. Она выразила княгине глубокую признательность за присланное поношенное платье. Какая прелесть! Как бы в трансе Вера пишет: «Так и хочется на бал – так давно не бывала на балу!») Больше всего супругов заботило, что мать Владимира оказалась в Праге больная, без средств к существованию. Отправиться туда при гитлеровском режиме было невозможно. В марте Набоков шлет мольбу о помощи Александре Толстой, младшей дочери писателя, возглавлявшей в Нью-Йорке комитет по делам беженцев. Финансовое положение Набоковых из ужасного переросло в катастрофическое, Владимир ничем не мог помочь матери, у которой обострился плеврит. Может, Толстовский Фонд посодействует? С аннексией Гитлером Чехословакии в этом месяце мать Владимира лишилась пенсии, единственного источника существования. В конце марта состояние ее здоровья ухудшилось. Ее положили в больницу, оплачивать которую никто в семействе не имел возможности.