
Текст книги "Вера (Миссис Владимир Набоков)"
Автор книги: Стейси Шифф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
Даже мать Набокова узнала о женитьбе сына как о свершившемся факте, только когда в мае приехала в Берлин. Сообщение ее не удивило – и она, и дочери предполагали, что Набоков женится на Вере, – она радушно приняла невестку. Так что здесь никакой неприятности не произошло. Лишь бабка Набокова задала с появлением новой родственницы вопрос, который, вероятно, и объясняет опасения Набокова по поводу возможной «травли»: «А какого она вероисповедания?» Со стороны Вериного семейства сложностей, бесспорно, оказалось больше. Возможно, по чистому совпадению распад семейства Слонимов непосредственно предшествовал Вериному замужеству. Вместе с тем ее отец, скорее всего, был озабочен таким поворотом дел. Реакция Славы Слоним нам неизвестна, но есть все основания предполагать, что Верино отношение к событию оказалось вполне в духе высказывания невесты Лужина в «Защите Лужина». Когда мать сообщает дочери, что Лужин просил у нее ее руки, та отвечает: «Напрасно он с тобой говорил… Это касается только его и меня». Осмотрительность, считала Вера Набокова, должна быть превыше всего. Чем неприятней казалась проблема, тем менее она стремилась ее обсуждать.
Ее непроницаемость предоставляла недоброжелателям огромное поле для толков. Возможно, именно потому, что романтическое прошлое Набокова поражало своей пестротой, в эмигрантских кругах зародилось мнение, будто Вера каким-то образом окрутила Набокова. Поговаривали даже, будто она явилась к нему с угрозами, приставив к груди пистолет: «Женись, не то пристрелю!» Вера слыла строптивой, резкой особой, «на каких не женятся». Поскольку никто, кроме молодого мужа, не был в восторге от «резкого света ее прямоты», этот брак казался совершенно непонятным многим, в особенности антисемитам, которые, по рассказам, составляли значительную (и расширяющуюся) часть русской общины. Тот факт, что Верин отец был некогда владельцем недвижимости, не производил впечатления ни на кого из блюстителей чистоты родословной, считавших, что Набоков этим браком себя скомпрометировал. Даже у друзей еврейского происхождения создалось впечатление, будто Вера была инициатором этого союза: противопоставляя Веру толпе поклонниц поэта Сирина, одна восторженная знакомая вспоминает: «Единственной, кто наконец склонил Набокова к женитьбе, была Вера Слоним… худая и невзрачная блондинка». Скорее всего, дело было не в том, что Вера – из тех, «на каких не женятся», а просто Набоков производил впечатление вечного холостяка.
Следует подробнее остановиться на их романтических отношениях тех лет. До того как женился, Набоков в своей прозе уже давно безжалостно расправлялся со всякими женами. Его книги изобилуют умершими, неверными, пропавшими, полоумными, вульгарными женами, женами неряхами, неудачницами, интриганками. Даже госпожа Лужина, которую с Верой роднит брак с Мастером, человеком необычным в силу своего таланта, не способна, по мысли Набокова, уберечь мужа от его темных страстей. То же относится и к госпоже Перовой, злосчастной подруге пианиста из рассказа «Бахман», которая в своей преданности еще более походит на Веру. Единственной достойной супружеской парой у Набокова оказываются Федор Константинович и Зина из «Дара» – вернее, окажутся, если найдут ключи от квартиры. Герой-повествователь в «Смотри на арлекинов!» находит свое «Ты», но только с пятой попытки; Себастьян Найт бросает вероподобную Клэр с ужасными для себя последствиями. Бойд проводит мысль, что многие из этих браков и женщин связаны с Верой постольку, поскольку являют собой в высокохудожественном смысле ее противоположность. Разумеется, в прозе Набокова мы чаще сталкиваемся с Вериной антитезой, чем с нею самой; в своих книгах Набоков представляет свой брак в кривом зеркале, где Вера обычно ограждена табличкой: «Входа нет». Здесь мы видим автора, способного создать автобиографию, в которой его собственный брак как бы вовсе не фигурирует, даже если этот брак – как настойчиво утверждает Бойд – призван играть существенную роль в сюжетах его прозы.
За всеми этими перестановками, умолчаниями и искажениями, однако, стоят двое, мужчина и женщина, с неприкрытой страстью любящие друг друга. Письма Набокова 1925 года мечтательно пылки, даже в большей степени, чем написанные им до женитьбы. Спустя год после нее Набоков поверяет сестре Елене мудрый житейский опыт:
«Самое важное в любви – это полная и лучезарная искренность (верность), – так чтобы не возникало даже мелких хитростей, этой торопливой лжи, присутствующей в остальных людских взаимоотношениях, – и никакого позирования ни перед собой, ни перед тем, кого любишь: в этом и заключается истинная чистота любви. С любимым нужно стать сиамским близнецом, так чтобы один чихнул, когда другой нюхает табак. И потому тебе следует помнить, что величайшая любовь – любовь наипростейшая, так же как и лучшие стихи те, что пишутся крайне просто» [30]
.
Вера также имела возможность поделиться своими взглядами на этот счет. К тому времени опыта у нее было несколько больше, и после пятидесяти лет совместной жизни с Набоковым она писала: «То, чем мы дорожим, – честность, нежность, открытость, жизнь в искусстве, а также истинная, бескорыстная, трогательная привязанность – есть величайшие ценности». Тому, кому она писала, она не могла в полной мере раскрыть всю полноту достоинств женщины, которая любит «чисто и бескорыстно», которая способна «порой жертвовать своими желаниями и жизненными удовольствиями ради своих интересов». «Бывали ли вы счастливы в любви?» – спрашивала Вера молодую поэтессу, гостившую у них в 1960-е годы. «Мы считаем, что в этом главное», – подчеркнула она.
Судя по всему, в том, что родители разошлись, Вера винила мать; партнерские отношения между отцом и Анной Фейгиной, возможно, возбудили в ней иной взгляд на союз мужчины и женщины. Почти невозможно предположить, чтобы Вере доставляло большое удовольствие общаться с матерью, если учесть ее близость и симпатию к женщине, ради которой отец оставил Славу Борисовну. Набоковы часто общались со Слонимом и Анной Фейгиной в 1925 году, консультируясь с ними по многим вопросам. Планируя отдохнуть в Биаррице, Владимир призвал в советчики Слонима: насколько благоприятен тамошний климат для его дочери? (Последовал отрицательный ответ; отдых на взморье так и не состоялся.) Набоков был буквально покорен достоинствами и образованностью тестя, который зачитывался его прозой и с которым Владимир регулярно сиживал за шахматной доской. В восторге он писал матери, что Евсей Лазаревич «… так хорошо понимает, что для меня главное в жизни и единственное, на что я способен, это – писать» #. Даже практически лишившись средств – а может, именно потому, – Слоним продолжал мечтать. Говорил своему новоиспеченному зятю, что надеется купить дочерям по ферме во Франции. Летом 1926 года молодожены почти на два месяца оказались разлученными: Вера – у которой уже тогда было слабое здоровье – отправилась в санаторий вместе с матерью. Она оставила мужу букет роз, коробку конфет и блокнот с пронумерованными страничками, чтоб смог писать ей каждый день. Набоков свято следовал ее завету. Вера же оказалась менее обязательна. С ранних пор Набоков начал сетовать, что, если им суждено будет опубликовать собрание переписки, Вериной доли окажется не более 20 процентов. Он просил ее писать чаще. Отчаиваясь, пускался в упреки: «Моя душа, я единственный русский эмигрант в Берлине, который пишет к своей жене каждый день» #. Он страшно по ней скучал и почти каждый вечер проводил у Слонима и Анны Фейгиной, у которых, кроме того, регулярно занимал деньги. Набоков посылал Вере новые стихи (на обороте одного из писем можно увидеть ее попытку по памяти воспроизвести их строки), первые рецензии на «Машеньку», словесные игры; смешно описывал проделки их игрушечных зверей. Головоломки и акростихи были для Веры менее желанны, чем уверения Владимира в том, как сильно он без нее скучает. Вере было грустно, она скучала по дому, мерзла, и ее скудные письма были полны жалоб. Владимир предложил писать дважды в день, если это поднимет ей настроение.
Более радостными оказались их совместные поездки в конце того же июля, а также в 1927 году в Бинц, курорт на острове, откуда Вера через морское пространство могла наблюдать Балтийский берег своего детства. В первое лето Набоковы опекали одиннадцатилетнего Йозефа и тринадцатилетнего Абрама Бромбергов, чьим инструктором по теннису был нанят Владимир. Эту поездку организовала Анна Фейгина; она приходилась двоюродной сестрой отцу мальчиков, она и уговорила его предложить Набокову подработать. Владелец процветающей торговли мехами, Герман Бромберг с радостью оказал ей эту услугу. Не позаботившись об устройстве отдыха заблаговременно, Набоковы в 1927 году заявились со своими подопечными на курорт и обнаружили, что свободных комнат нет. В баре «краснорожий малый» предложил Вере переспать с ним; Набоков ответил ему – если верить одному из его воспоминаний – «прямым ударом в челюсть, обдав и себя, и пьяного липкой жидкостью из его стакана» [31]
. Каким-то образом им удалось определиться на постой, однако этот эпизод затем совместился с другими. В романе «Король, дама, валет», начатом сразу после этой поездки, где действие частично происходит на Балтийском море, двое загорелых, самоуверенных иностранцев танцуют в кафе курортного местечка на берегу подобной же бухты. Казалось бы, они заняты только друг другом. В этой паре отражен, пусть отчасти, взгляд на чету Набоковых со стороны, хотя бы и как плод воображения самого Набокова:
«Иностранка в синем платье и загорелый мужчина в старомодном смокинге. Он давно заметил эту чету – они мелькали, как повторный образ во сне, как легкий лейтмотив, – то на пляже, то в кафе, то на набережной. Но только теперь он осознал этот образ, понял, что он значит. У дамы в синем был нежно-ненакрашенный рот, нежные, как будто близорукие глаза, и ее жених или муж, большелобый, с зализами на висках, улыбался ей, и по сравнению с загаром зубы у него казались особенно белыми. И Франц так позавидовал этой чете, что сразу его тоска еще пуще разрослась».
Они, такие непростительно счастливые, деловито изъясняющиеся на непонятном языке, явно сокровенным образом связаны со всем, что касается Франца. Десятилетия спустя Владимир в мечтах танцевал с Верой. В 1964 году он пишет в дневнике:
«У нее открытое платье, причудливо пестрое, летнее. Мужчина, проходя, целует ее. Я стискиваю руками его голову и с такой неистовой силой бью его физиономией об стену, что он, почти как мясная туша, повисает на чем-то торчащем из стены (сверкающий металл, как бывает на пароходе). Отцепился, лицо в крови, пошатываясь плетется прочь».
3
«Так вот: всякое имя обязывает», – провозглашает Набоков на первой же странице своего первого романа. Трудно вообразить лучшее начало для рассказа о двух супругах, если бы Набоков пожелал вывести в качестве героини свою жену. Они стечением согласных соответствовали друг другу, и этот факт не мог ускользнуть из поля зрения писателя, который проведет затем небольшое исследование, как гениально Флобер в перечислении имен раскрывает образ Эммы Бовари [32]
. Набоков и Вера взаимно обменялись в 1925 году инициалами: Вера Слоним, выйдя замуж за Владимира Сирина, получила Владимира Набокова; Сирин, женившись на Вере Слоним, оказался вместе с Верой Набоковой. Как никакая другая супружеская пара, они и менялись вместе в процессе совместной жизни. Не будет преувеличением сказать, что «Владимир Набоков» – литературное детище их союза. Джордж Элиот, как известно, возникла в результате соединения Мэриан Эванс с Джорджем Генри Луэсом; бесспорно, природа появления «В. Н.» аналогична. (Владимир настолько отвык от родного имени, долгие годы называясь Сириным, что, когда впервые увидел на печатной странице свою настоящую фамилию «Nabokov», прочел ее как «Nobody» («ничто»). И даже подумал, будто читает некролог.)
Вера приняла свою новую фамилию почти как сценический псевдоним; редко, когда замужество так явно становилось бы профессией. Была некая ирония судьбы в том, что Вере – рожденной в такое время и в такой стране, где женщина могла бы претендовать на любое социальное самовоплощение, – довелось достичь вершин именно в роли жены. (Со временем талантливый русский поэт, за которого она вышла замуж, завоюет себе новую известность как англоязычный писатель.) Обычно мужчина меняет имя, нацеливаясь на славу; женщина меняет имя, чтобы кануть в забвение. С Верой так не случилось, хотя имя мужа стало для нее плащом-невидимкой, который она ради внезапного эффекта иногда распахивает. Она была не из тех женщин, для которых характерен извечный выбор между любовью и работой. Кроме того, Верочка, как звал ее Владимир, отнюдь не поставила крест на своих литературных способностях, хотя, как оказалось, именно муж стал прямым (и единственным) пользователем этих ценностей.
Считается, что переломным этапом в творчестве Набокова стали 1924–1925 годы, что непосредственно перед женитьбой Набоков еще не был способен создать ни ключевого рассказа из своего первого сборника, ни «Машеньки». Этот роман – который, как вспоминает Набоков, был начат «сразу после женитьбы весной 1925 года» – он посвящает своей жене. Книгу можно истолковать как рассказ о человеке, освобождающемся от тяжкого груза ностальгии; ее герой-эмигрант внезапно обнаруживает в себе способность уйти от прошлого, которое вот-вот подарит ему полную тревоги встречу. Теперь автор проявляет себя маститым писателем, это уже не эмоционально незрелый поэт, блуждающий средь сказочных образов [33]
. Вера в книге нигде не присутствует, как, впрочем, и указанная в названии героиня. Обе женщины отбрасывают длинные тени, одна – к прошлому, другая – в будущее. По выходе в свет романа в 1926 году все эмигрантские газеты откликнулись на него рецензией, по преимуществу восторженной. Прослушав где-то на литературном сборище зачитанные вслух отрывки из «Машеньки», литературный критик «Руля» Юлий Айхенвальд объявил о появлении нового Тургенева. Новый Тургенев неутомимо писал при малейшей возможности, даже во время регулярных поездок на трамвае через весь Берлин от одного ученика к другому. Он уже отметил, что, как правило, во время уроков бывал рассеян и проводил их буквально автоматически.
Вера мгновенно поспешила на выручку Владимиру в его борьбе с реальной действительностью, которая, казалось, на каждом шагу готовит художнику новые козни. Свидетельств нет, чтобы Вера – подобно Норе Джойс, Софье Толстой, а также Эмили Теннисон, связавшей судьбу с полуинвалидом, – когда-либо уклонялась от секретарских обязанностей. Скорее всего, она принимала их безропотно; сестра Владимира, Елена, считала, что Вера этим живет. Она намеренно приняла на себя все выпавшие на ее долю заботы, связанные с материальным обеспечением семьи. Порой ей приходилось нелегко, работы хватало на двоих; как-то, вспоминал Набоков, они с Верой включились в непрерывный восьмичасовой ежедневный марафон, а еще оставалось выдержать пару дней, когда трудиться приходилось по десять часов в сутки [34]
. Какое-то время в 1927 году оба переводили на английский жалкие заметки русского корреспондента для английской газеты, над чем трудились до полуночи, стремясь уложиться в отведенные журналисту жесткие сроки. Деньги можно было заработать также и переводом чьих-нибудь личных писем. Вера полностью освободила мужа от этого вида изнурительной работы; кроме того, вместе с одним преподавателем английского она редактировала ряд политических статей. Постоянную работу иностранцу – а зачастую и весьма квалифицированному – получить было достаточно трудно. Многие молодые эмигранты водили знакомство с Яковом Трахтенбергом, издателем русско-немецкого происхождения, составителем учебника русского языка для немцев. Вера сотрудничала в этом проекте, к которому изначально был привлечен и Набоков; она также участвовала в составлении русско-французского и русско-немецкого словарей. Годы спустя при напоминании о ее лингвистической деятельности она испуганно вскидывалась и тут же принималась открещиваться: «Он [Владимир] никогда не относился к этому серьезно, это была типичная халтура, в основном ради денег. Забудем об этом!» Пособие сохранилось, однако Вере нечего было опасаться. Ни ее имени, ни имени мужа в нем не значится.
К своей способности удивляться мелочам Вера присовокупила умение управляться с ними; этот дар был присущ именно ей, но не Набокову. Забытый в Праге номер телефона уготовил страшные мучения Набокову, поскольку иные средства связи были для Владимира почти немыслимы. «Да боюсь я почты, боюсь!» – вопил он, отчасти в шутку, отчасти как дань привычной беспомощности. Спустя сорок лет перечень его излюбленных нелюбимых дел включал «все, что связано с почтой, – марки, конверты, поиски точного адреса». Номера телефонов вечно играли с Набоковым злые шутки. Предметы имели особенность буквально на глазах исчезать. Человек, отличавшийся завидной памятью в отношении своего прошлого, оказался совершенно не способен запомнить имя субъекта, с которым его раньше не раз знакомили. В Америке он вполне мог сойти с поезда в Ньюарке вместо Нью-Йорка, мог расточать похвалы м-ру Одену вместо м-ра Эйкена [35]
. Он наградил списком своих мучений, почти слово в слово, Вана Вина в «Аде»: «Возмутительное поведение тупых, мешающих жить вещей – не тех что надо карманов, рвущихся шнурков, незанятых вешалок, падавших, качнув плечиком и звякая, во тьму гардероба…» [36]
. Исходя из перечня дел, которые Набоков хвастливо отметал как непостижимые для овладения, – печатать на машинке, водить автомобиль, говорить по-немецки, находить потерянный предмет, раскрывать зонт, разговаривать по телефону, разрезать страницы книги, терять время на общение с обывателем – легко предположить, на что расходовала свое время Вера. Она никогда не составляла списка излюбленных неприятностей, по крайней мере на бумаге. Если бы Вера взялась за это, то ее список включил бы следующее: приготовление пищи; домашнее хозяйство; неискренность; жестокость к животным, даже в мыслях; инертность мужа; змеи; бестолковость во всех ее проявлениях, в особенности при выплате гонорара издательством; всякая не связанная с литературой двусмысленность; разговоры о себе; расходование времени на общение с обывателем.
Возглавляет набоковский список конечно же печатание на машинке. Как и Клэр в «Себастьяне Найте», Вере одной дано было видеть, как «неотшлифованная рукопись вопиет своими погрешностями». Набоков обожал править написанное, и Вера все отстукивала и отстукивала на машинке, сначала короткие рассказы осенью 1923 года, потом «Машеньку» в 1924 году, потом новеллы, пьесы, стихи, потом роман «Король, дама, валет» в 1928 году, почти все постранично из написанного мужем вплоть до 1961 года. Она печатала под его диктовку, отстукивала окончательный вариант в трех экземплярах. Какова же ее доля в создании того, что написал Набоков? Вера была более чем машинистка, но все-таки не соавтор. «Она выполняла роль советчицы и судьи, когда я писал свои первые произведения в начале двадцатых годов. Я читал ей все рассказы и романы как минимум дважды. Она их все перечитывала, печатая…» – отмечал Набоков впоследствии. Не удивительно, что Вера многое помнила наизусть. Слова принадлежали Набокову, но Вера была первым читателем, разглаживавшим прозу, «пока она теплая и влажная». Когда исследователи недоумевали, кому все-таки принадлежит компоновка текста, Вера решительно отрекалась от какого бы то ни было вмешательства, даже если на странице было что-то написано ее рукой. Утверждала, что просто переносила в рукопись набоковский комментарий. Она автоматически исправляла орфографию и ошибки в употреблении слов; по словам Веры, Набоков, принимаясь за книгу, «был весьма невнимателен по части грамматики».
И все же трудно удержаться, чтобы не представить себе Веру в образе Клэр из «Себастьяна Найта», когда та, поднимая краешек зажатого листа, провозглашает:
«„Нет, милый, так по-английски не говорят“. – „Иначе этого не выразить“, – бормотал он наконец. „А если, например…“ – говорила она – и предлагала точное решение».
Еще труднее удержаться, чтобы не связать Клэр с Верой, когда еще один близкий Вере художественный персонаж произносит в берлинском кафе, опустив ресницы, облокотившись, слушая написанное Федором Константиновичем за день: «„Очень чудно, только, по-моему, так по-русски нельзя“, – говорила Зина, и, поспорив, он исправлял гонимое ею выражение» [37]
. Зине, как и Вере, присуща точность в выборе слов; она, как и Вера, служит «регулятором, если не руководством». Уже, пожалуй, вовсе нет смысла отделять Веру от Зины и Клэр, когда примерно лет через тридцать, словно цитируя свой роман, Набоков опишет роль жены в своем литературном творчестве примерно теми же словами [38]
.
Каждому из супругов в разное время задавали один и тот же вопрос: возникает ли Вера в произведениях Владимира? «Многие мои произведения посвящены моей жене, и ее портрет часто каким-то таинственным образом проявляется в отраженном свете внутренних зеркал моих книг», – заявлял Владимир. Он называл это преломлением, Вера – выдумкой; с точки зрения Веры, ни малейшего ее подобия не возникает нигде на страницах произведений мужа. В «Звуках» – рассказе, написанном в сентябре 1923 года, – Набоков впервые выводит сияющую, нежную, с тонкими запястьями женщину, у которой светлые, как будто припыленные глаза, прозрачная кожа с голубыми прожилками и волосы, сливающиеся с солнцем. (Рассказ автобиографичен, однако женщина, явившаяся реальным прототипом его героини – кузина Набокова, Татьяна Сегелькранц, брюнетка, – под это описание не подходит.) Та же внешность характерна и для Зины, в фамилии которой Набоков воплотил то мерцание, которое ассоциировалось у него с женой. Это характерно также и для того образа Веры, что явствует из писем Набокова. Кроме общеизвестного облика-камеи в романе «Король, дама, валет» (где у героини, двойника Веры, серо-голубые глаза, светлые волосы и живая речь) – а также первых проблесков подобного в «Рождестве», прочитанном Набоковым вслух ее отцу, – открыто Вера в творчестве писателя не появляется. В конечном счете не ее образ, а ее влияние ощущается повсюду; она была скорее музой, чем моделью. То, что в творчестве Набокова в те первые годы действительно вызывает в мыслях подобие Веры, сопряжено с образом некой читательницы, обладающей даром понимать литературу:
«И Клэр, в жизни не сочинившая ни одной поэтической строчки, так хорошо видела (и в этом состоял ее персональный феномен) все перипетии Себастьяновых борений, что выходившие из машинки его слова были для нее не столько носителями присущего им смысла, сколько отмечали изгибы, провалы, зигзаги, которые он одолевал, двигаясь на ощупь вдоль некой идеальной линии выражения».
И в этом смысле Вера определенно оставила свой след в литературе. Она столь активно участвовала в процессе создания произведения, что ее высоковосприимчивая пристрастность явилась для Набокова частью сюжета; в этом смысле Вера в какой-то мере была героиней, ищущей своего автора. «Мы с ней – лучшая для меня читательская аудитория, – утверждал, посмеиваясь, Набоков в 1965 году. – Я бы сказал, главная аудитория». Друзья считали, что иной аудитории, кроме жены, Набокову и не было нужно.
С ранних лет Вера явилась для своего мужа основным сгустком читательской аудитории. К началу 1930-х годов, когда взошла звезда Набокова как мастера прозы, русская община в Германии сократилась примерно до тридцати тысяч человек. Для многих молодых писателей стало практически невозможным поддерживать существование, в особенности нелегко было талантливым. Те, кто все-таки в условиях непомерно возросшей конкуренции продолжал писать, получали за свое творчество жалкое вознаграждение. В книгах возросло число орфографических ошибок. Потребность в публикации книг была по-прежнему острой, причем настолько, что даже маститый писатель мог подвергаться обидной проверке на качество. «Войти в литературу – это как протиснуться в переполненный трамвай… А заняв место, вы в свою очередь норовите спихнуть вновь прицепившегося», – жаловался один соотечественник, который как раз сам в отношении Набокова применял ту же тактику. Собственно, в какой-то степени так бывает всегда, но особенно наглядно это ощущалось в условиях эмиграции; скопления изгнанников не отличаются, как правило, духовной щедростью. И в этом смысле отчаяние, горечь усиливались еще и тем обстоятельством, что необходимая компенсация за такой труд отсутствовала. Писатели жили в Европе, их читатели – в Советской России. Как отмечал В. С. Яновский, «рецензии эти воспринимались как последнее мерило, ибо не было еще одной инстанции – читателя!». Книги выходили тиражом от восьмисот до полутора тысяч экземпляров, наивысшая планка сохранялась только для Ивана Бунина, который задолго до получения Нобелевской премии пользовался репутацией бога-олимпийца среди писателей-эмигрантов. Общий тираж лучшего в эмигрантских кругах литературно-критического обозрения «Современные записки», выходившего в Париже, составлял не более тысячи экземпляров. В Советской России дела обстояли так же. Один писатель подсчитал, что для того, чтобы выжить в то время в Петрограде, Шекспиру пришлось бы писать по три пьесы в месяц. Но там русский писатель мог рассчитывать хотя бы на читательскую аудиторию.
Набоков утверждал, что никогда не рассматривал писательство как источник дохода; в той атмосфере, в какой начиналось его творчество, это была не более чем уступка гения реальному положению вещей. Более того, Набоковы оказались в культурном тупике. Наиболее европеизированные русские остро ощущали свою русскость в Германии; в то же время советскими они себя никак не ощущали. В спокойные минуты Набоков радовался этому. Он утверждал, что абстрагируется от жалкой суеты эмигрантского общества, получая удовольствие от своего «почти идиллического затворничества». По его словам, жизнь его отличалась неудобствами, одиночеством, а также «тихой внутренней радостью». Позднее он обосновывал некоторое свое восхищение Эмили Дикинсон тем, что, на его взгляд, поэтесса могла творить, находясь в двойной изоляции: от людей и от идей своего времени. Вера ни словом не обмолвилась насчет неудобств, одиночества или радости. Но она гордилась тем, что талант ее мужа развивался в условиях, близких к вакууму. И весьма ценила тех, кто был способен это понять.
Как писатель Набоков был настолько велик и многообразен, что почти не оставлял места в литературе для новых соискателей. Он неустанно указывал читателю, как его следует понимать; как личность, исповедовавшая верховенство индивидуальности, он великодушно (хотя порой и не слишком) позволял себе выступать диктатором в вводных частях своих произведений. Он насаждал себя повсюду. Мог даже внедриться в примечания («Бледный огонь»); вставить свою собственную рецензию (так и не опубликованная последняя часть книги «Память, говори»); привести надуманную пародию на самого себя («Ада»); добавить надуманное предисловие («Лолита»); отвечать на редакторские поправки в послесловии («Николай Гоголь»); выдумать сбивающее с толку генеалогическое древо (снова «Ада»); даже удалить благонамеренного редактора, собравшегося предпослать роману список ранее опубликованных произведений автора («Смотри на арлекинов!»). Не было такого текста, который не позволил бы Набокову пуститься в свободное плавание. Определенно лишь очень смелый читатель рискнул бы сойтись с автором на его родной почве. Вот тут-то и пригодилась с лихвой Вере ее личная отвага, ее гордое чувство интеллектуальной независимости. «Те, кого я зову к себе на пир, должны обладать крепким, как винный бурдюк, желудком и не просить стакан „Божоле“, если я подношу им бочку „Шато Латур д’Ивуар“», – похвалялся Набоков в зрелые годы. Однако в молодости он не был столь самоуверен в отношении своих способностей – он был более чувствителен как к хвале, так и к критике, что позже предпочел позабыть, – хотя уже осознавал, что ищет для себя смелого читателя. Набоков писал о Клэр: «Она обладала воображением, этим особым мускулом души, – воображением необычным, почти мужским». Он явно опасался, что Вере будет трудно переварить одну особую частицу его творчества – собрание эротических стихов, к немногим из которых она имела отношение. Но Вера привнесла на литературный фронт стальные нервы, которые проявились у нее в поездке на поезде по Украине.
Ее бесстрашие скоро сделалось легендой среди русских эмигрантов, что значительно подкреплялось и слухом, будто в Берлине она носила при себе пистолет. Скорее всего, это был браунинг-1900. Для того времени ношение оружия не являлось чем-то необычным – в период гиперинфляции в городе постреливали и шарили по карманам, – но пистолет Вера приобрела раньше, причем с совершенно конкретной целью [39]
. «Неужели вы и впрямь учились стрелять, чтобы убить Троцкого?» – много позже спрашивал Веру кто-то из друзей. «Ну, в общем, боюсь, что так!» – призналась с улыбкой миссис Набоков, которая в ту давнюю пору еще ею не была. Она с гордостью говорила, что была первоклассным стрелком; утверждала, что била в цель так же метко, как и ее тренер, чемпион Берлина. Некоторым репортерам Вера признавалась, что в начале 1920-х годов была втянута в некий заговор, который по одним слухам имел целью убийство Троцкого, по другим – советского посла. Возможно, Веру вдохновлял пример – во всяком случае, нисколько не пугал – самоубийственного поступка Фанни Каплан, бесстрашной молодой русской еврейки, выстрелившей трижды из своего браунинга в 1918 году в надежно охраняемого Ленина и казненной за попытку его уничтожить. Можно не сомневаться, что Вера Слоним питала похожие надежды, и это подтверждается в стихотворении, написанном Набоковым через несколько месяцев после знакомства с ней: «Я знаю холодно и мудро,/ что в сумке лаковой твоей,/ – в соседстве зеркальца и пудры/ спит черный камень: семь смертей» # [40]
. Далее Набоков представляет себе, как она, застегивая пальто, тихонько поджидает в подъезде свою жертву. Поэтическая идея не в том, что убийца подвергает себя смертельной опасности, но в том, что это грозное дело побуждает ее позабыть поэта и «все песни праздные мои» #.
Но особо тревожиться было незачем. В последующие четыре года о Верином безрассудстве писалось совсем иное. Один из авторитетов старшего поколения эмиграции, Юлий Айхенвальд, рано отметил талант Набокова; он рекомендовал юного Сирина Нине Берберовой и Владиславу Ходасевичу. Мягкий, всеми уважаемый человек, Айхенвальд столь же рано отметил и героизм набоковской половины. На заре брака Набокова Айхенвальд написал стихотворение «Вера»: «Хрупкая, нежная, ценная, /точно фарфор./ Но в силе воле ей не отказать, / И суровы ее суждения против основ». Под «недвижной плащаницей» поэт чувствует движенье жертвенного порыва. Но та, о которой он пишет, не походит на тех, кто замышляет убийство или идет на безрассудный подвиг, подобно Мартыну в «Подвиге», – исполняя миссию, о которой, по словам Набокова, он сам мечтал в годы, когда название «Романтический век» казалось ему подходящим для этого романа. Подобный акт героизма одновременно граничит с самосожжением. Айхенвальд считает Веру бесстрашным проводником Набокова по «поэтической тропе». Она во всех отношениях его сподвижник. Жена другого эмигранта сформулировала это иначе: «Каждый в русской среде понимал, кто и что имеется в виду, когда произносится „Верочка“. За этим именем скрывался боксер, вступавший в схватку и четко бьющий в цель».