
Текст книги "Вера (Миссис Владимир Набоков)"
Автор книги: Стейси Шифф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
Заверения Набоковых, что они собираются возвратиться в Америку, не утихали; редакторам было предложено учесть в материалах для прессы, что их автор просто путешествует, а не живет в Европе. Одного репортера Вера даже просила пересмотреть интервью на этот счет. «Он не намерен навсегда оставаться в Европе и не хотел бы, чтоб у окружающих создалось такое впечатление», – писала она журналисту, высказываясь за двоих. Всю последующую жизнь их адрес так и продолжал считаться временным; «Монтрё-Палас» приобрел особое значение в истории «эмигрантской литературы». Адрес впечатлял, однако тем, кто из роскошных салонов нижнего этажа поднимался на шестой этаж, где жили Набоковы, скопление дверей в старом крыле представлялось чем-то сродни берлинским меблирашкам, разве что с видом на Женевское озеро. Казалось, супруги живут на чемоданах. Общее впечатление можно было представить так: как будто из оперного вида декораций фильма Висконти через пять лестничных маршей попадаешь в викторианскую атмосферу жилища Шерлока Холмса. Образ нарушался укладом жизни супругов Набоковых: в рабочие часы в этом роскошном отеле протекала та, по которой Владимир успел стосковаться с 1924 года, богемная жизнь, когда, кроме солнечного лучика на полу, склянки чернил и Веры, ему не надо было ничего иного.
Вера чаще, чем муж, поговаривала о приобретении дома, хотя – при редких поездках на осмотр, в частности небольшого швейцарского шато, – занималась этим мало. В конце 1963 года Набоковы купили участок земли в тысячу квадратных метров и в сорока минутах езды от Монтрё; они намеревались здесь, в деревенской глуши, построить себе небольшое шале, но до этого дело не дошло. Но виллами они продолжали интересоваться – в Италии, на Ривьере, на Корсике. Уже в 1970 году Вера собиралась приобрести участок на юге Франции. Похоже, ей никак не удавалось подобрать что-то себе по душе и что было бы им по силам, не слишком маленькое и вместе с тем не слишком дорогое. Набоков – к списку его антипатий вполне можно было добавить хорошо известную всем авторам прижимистость издателей – продолжал поддразнивать работодателей пожеланием, что не прочь бы получить аванс в виде небольшой виллы на юге Испании. Вместе с тем жизнь в отеле имела свои преимущества, особенно для женщины, которой недосуг заниматься выбором обоев или ухаживать за садом. Как постоянно твердила Вере Анна Фейгина: к чему такая обуза, как дом, если работаешь по двадцать четыре часа в сутки?
Условия европейского быта оказались гораздо привычней для Веры, чем американские; она лучше понимала Европу, как, безусловно, и Европа ее. Но «Лолита» и вся жизнь, к ней приведшая, сделали Набоковых англоязычными европейцами. Между собой они говорили по-русски, хотя в 1962 году Владимир уже был готов допустить, что английский у него теперь лучше русского. На французском – основном языке в Монтрё – он уже писал «с трудом и тяжело». Вера утверждала, что на английском и ей теперь гораздо привычней писать; именно на нем она отвечала своим русским корреспондентам. Письменный английский сделался у нее естественней, точней, чем французский, хотя временами казалось, знание ни единого языка Веру в достаточной мере не устраивает. (Она позволяла Жаклин Каллье править свой французский, хотя в отношении английского ей такого не дозволялось даже при наличии у Веры грамматических ошибок.) Переписку с Эргаз – в шестидесятые годы она писала французской агентессе в среднем три раза в неделю – Вера вела на причудливом смешении языков, переходя в одном предложении с французского на английский и снова на французский («У нас возникло затруднение avec ce contrat [283]
… C’est un неприятность… tr ès embêtant» [284]
– лишь поверхностная часть этого айсберга трехъязычности.) Английскому всегда отдавалось предпочтение, если речь шла о деликатном вопросе, о тонких материях. Владимир также считал, что ему удобней было бы жить в англоговорящей стране. Даже в 1973 году он утверждал, что Америка – его любимая страна, что он собирается на будущий год в Калифорнию. Америка стала его интеллектуальным домом; там ему комфортней, чем где бы то ни было. (Вера старалась никого не оскорблять. Было бы неверно говорить, убеждала она швейцарского репортера, что Владимиру нравится жить тольков Соединенных Штатах, в Швейцарии он чувствует себя прекрасно. Но как домаон чувствует себя только в Соединенных Штатах.)
Сами себе в этом не признаваясь, Набоковы осели в Монтрё, забираясь подальше в глушь летом, когда наезжали туристы и когда появлялось множество бабочек. Обычно в июне и июле они, сбежав из своего убежища, оказывались где-нибудь у озера или в горах Швейцарии или Италии. Берег Женевского озера стал самым желанным прибежищем для эмигрантов, трижды гонимых историей; эта страна не спешила предъявлять претензии к вновь прибывшим. Для человека крайне неуживчивого, для этого по рождению русского американского писателя, столько раз оказывавшегося под новым государственным флагом, наверное, было благом обосноваться в условиях, так идеально соответствующих эстетическим представлениям иностранца, занимающегося неприбыльным делом. «Монтрё-Палас» предоставлял Набоковым роскошь, какую виллы, к которым приглядывались Набоковы, не могли им обеспечить. Постоянно меняющиеся обстоятельства, проживание в стране, нейтрально относящейся к его ремеслу, дали Набокову возможность раствориться в своем творчестве, что в результате вознесло его к вершинам мастерства.
5
Если по ходу дела требовалось присутствие Набокова или его представителя в Нью-Йорке, туда отправлялась Вера. Так ей пришлось поступить, сосредоточившись на неотложных проблемах, в 1966, 1967 и 1968 годах. При всей своей любви к Нью-Йорку Вере приходилось отклонять все приглашения в театр, в оперу, на балет, чтобы можно было полностью посвятить себя делам мужа. «Только что на пять дней слетала в Нью-Йорк, но что такое пять дней, если приходится решать тысячу разных дел?» – сетовала она в 1967 году. И просила у друзей снисхождения, ограничивая общение до встреч с самыми близкими. Издатели и адвокаты Владимира виделись с Верой гораздо чаще. Владимир продолжал видеть ее перед собой мысленно: «Я все время представляю себе, как ты в своих новых черных сапожках летишь через океан после остановки в туманном Париже. Обожаю тебя, мой ангел, в твоем норковом манто!» – писал он жене на следующий день после ее отъезда в 1967 году. (В отсутствие Веры Владимир был перепоручен заботам своей сестры, называвшей свое пребывание в «Паласе» «уходом за ребенком».) Он невыносимо скучал без Веры, о чем писал ей в письмах, столь же и даже более нежных, чем те, которые писал в двадцатые годы. «Твой отъезд для меня жестокий удар», – объявлял Владимир, когда Вера в 1968 году улетела в Нью-Йорк на восемь дней. Ее возвращения вызывали у него бурный восторг. Владимир, многие годы в Монтрё писавший о времени и пространстве, считал для себя вполне естественным, если Вера отправлялась в Нью-Йорк, переводить время ее деловых встреч в швейцарское, согласуя со своим распорядком дня.
Возобновление переписки стало радостью для обоих. Вера до самой смерти хранила эти послания в верхнем ящике своего письменного стола; после одного такого расставания Владимир с сожалением писал, что воссоединение положит конец упоительной переписке. Хотя в результате нее возникли и некоторые проблемы. Владимир обнаружил, что разучился писать чернилами, писать по-русски и не на карточках. Несомненно, что благодарность той, которая спровоцировала это отвыкание, удваивала глубину его чувств. В конце письма-аэрограммы он запечатлел обескураженно: «Не знаю, как эта штука складывается…» В 1960-е годы Набоков писал Вере и маленькие стихотворения по-русски с посвящением ей, под большинством подписывался «В. Сирин». В ящике ее письменного стола их скопилось множество. В декабре 1964 года он посвятил Вере пять поэтических строк, где поэт обращается к своей музе. Стихотворение заканчивается так: «О не надо так плакать…» Вера написала ответ на той же карточке, что красноречиво, как и в прошлом, демонстрирует расстановку сил в Монтрё: «Я и не думала плакать. Однако ради рифмы – пожалуйста» [285]
. Как раз на следующий день итальянскому издателю Набокова было послано письмо, утверждающее, что все предыдущие переводчики «Евгения Онегина» в угоду рифме искажают реальный смысл.
Владимир публично признавал неоценимую помощь Веры в издании «Онегина»; он свидетельствовал, что все двенадцать лет Вера вместе с ним работала над этим научным трудом. Подобные высказывания были нелегки для человека, взорвавшегося на просьбу редакторов из «Боллинген» включить в издание стереотипную благодарность прежним переводчикам поэмы. «Это еще зачем? – возмутился Набоков. – Чтобы я кому-товыражал благодарность? Ее еще надо заслужить». Ему было далеко в этом смысле до необыкновенной почтительности Дж. С. Милла, назвавшего женщину, которая в течение семи лет была ему женой, оставаясь любимой много дольше, своим полноправным сотрудником, «вдохновительницей лучших моих мыслей». Хотя в редкие для себя мгновения Набоков был к подобному близок. Вера снискала себе поощрение в 1965 году, когда муж более щедро отозвался о ее деятельности: «Она мой сотрудник. Мы работаем вместе, и нас связывают теплые, доверительные отношения». А начиная с середины шестидесятых Набоков в своих интервью постоянно называл Веру своим первым, самым лучшим и единственным читателем, человеком, для которого он пишет [286]
. Теперь эта любовь, или близость, или взаимное уважение ощущались даже сильней, чем в Корнелле, где Дик Кигэн отмечал, что Владимир весь преображался в присутствии Веры, где Карл Майденс наблюдал, как счастливо живут Набоковы, как уважают они друг друга. Сол Стайнберг свидетельствовал, что супруги постоянно ищут физического соприкосновения, Владимир то и дело тянулся к руке жены: «Казалось, он касался ее постоянно, то ловил взглядом, то дотрагивался до ее руки своей рукой, то жадно ждал, что она скажет». Стайнберг считал, что Вера для Владимира была что земля для Антея. Их близость со временем становилась все тесней. Даже тем родственникам, которые считали Светлану Зиверт самой большой любовью всей жизни Владимира, приходилось согласиться, что супруги, которых «Ураган Лолита» занес в Монтрё, были не только неразлучны, но глубоко любили друг друга. В 1973 году Вера попала в женевскую больницу из-за смещения двух дисков позвоночника. Всего за пару месяцев до пятидесятилетия со дня их первой встречи Владимир пишет в своем дневнике: «Одно из величайших мучений в жизни для меня – ощущение горя, désarroi [287]
, безысходной паники и кошмарных предчувствий всякий раз, когда Вера попадает в больницу».
Страх перед разлукой проявлялся у Набокова и раньше, в снах. «Доктора предполагают, что иногда во сне наши мысли сливаются воедино», – утверждает повествователь «Scenes from the Life of a Double Monster» [288]
. Кроме одного крупного обоюдного сновидения, Набоковы видели разные сны, лежа каждый в своей постели в смежных комнатах их жилища в Монтрё. Однако в течение нескольких месяцев 1964 года Владимир вел запись снов, частично для подтверждения собственного убеждения, будто наши сны пророческие, будто заголовки утренних газет могут подтвердить наши ночные фантазии. Каждое утро Набоков изо всех сил старался удержать тающие в памяти образы, часто ускользавшие навсегда. В один из таких моментов для описания своих трудностей он воспользовался метафорой Веры: «Тщетно пытался ухватиться за ниточку». Он и Верины сны стал записывать, но, хотя в собственных снах даже завел определенную классификацию (делил их на профессиональные, вещие, эротические, сны-катастрофы, сны о России; кое-что из этой классификации войдет в «Аду»), Верины классифицировать он не стал. В Верином подсознании прошлое оказывалось куда более реальным. Благодаря записям Владимира мы узнаем, что Вере постоянно снилось, будто она откуда-то бежит; пересекает границу; подкупает чиновников (в одном из таких сюжетов она делает это ради Дмитрия, принимая его вину на себя); будто расходятся половицы у нее под ногами; будто ее выпускают из (португальской) тюрьмы и босая, с маленьким Дмитрием на руках, она предстает перед, как ей кажется, инквизицией. 20 ноября 1964 года Набоковы видели «сходные», наполненные перестрелкой, сны об Октябрьской революции [289]
.
Жизненность снов проявлялась и в иных случаях. В том же ноябре Владимиру приснилось, будто он лежит на диване и медленно диктует – без карточек, импровизируя, – продолжение «Дара», то место, где Федор Константинович говорит об исполнении своих желаний. Владимиру мнилось, что все это он делает, желая произвести на Веру впечатление, что ее «обрадует и удивит», как он способен спонтанно талантливо сочинять. Сорок лет назад Владимир записал сон, где он за роялем, а Вера, сидя рядом, переворачивает ноты. В одном из менее лучезарных видений, в некой разновидности снов-катастроф, Вера в суматохе путешествия уходит к другому мужчине, растворяясь в воздухе. После этих кошмаров Набоков просыпался в холодном поту, но с чувством облегчения, что на самом деле все не так. (Пожалуй, будет только справедливо отметить, что по крайней мере в 1964 году аналогичные кошмары с утратой мужа Вере не снились.) 6 декабря 1964 года в два часа ночи Набокову привиделась подобная катастрофа в образе, наиболее для него характерном: «Я внезапно проснулся. Какое-то ужасное необъяснимое происшествие разрезало надвое нашу жизненную монограмму, мгновенно разлучив нас. Кошмарный герб, профили В. и В. Н. повернуты в разные стороны». Накануне Набоков как раз написал Вере то стихотворение, в котором она позволила ему ради рифмы пренебречь истиной. Набоков считал, что виной сна явился чрезмерно плотный ужин, когда он злоупотребил вкусным мясом дикого кабана. Этот эксперимент с «обратной памятью» закончился сразу после Нового года, однако четыре года спустя Владимир запечатлел в дневнике один из вариантов подобных снов в своем дневнике. «Снится гостиница в огне. Я спасаю Веру, свои очки, машинописную рукопись „Ады“, свой зубной протез, свой паспорт – именно в этом порядке!»
В течение многих лет Набоков являл собой национальное достояние, не определив, к какой нации себя отнести; в некотором смысле государством, в котором он существовал, была Вера. Она и Дмитрий предоставляли Набокову все то, что окружающий мир норовил отнять: стабильность, уединенность, изысканность Старого Света и природный юмор, твердые убеждения и утонченный, неиспорченный русский язык. И именно Вера больше, чем кто-либо другой, позволяла мужу погружаться во внереальную сущность, жить в полном отдалении от самого себя. Рассказ 1932 года «Совершенство», в котором Набоков умерщвляет героя, почти достигшего совершенства в смещении перспективы, был одним из ее любимых. Итак, перемена перспективы стала характерной чертой жизни в Монтрё. Сделав все возможное, чтобы поднять мужа на вершину славы, теперь Вера задумала скрыть его от людских глаз.
9
Взгляни на маски
Он остановился и указал ручкой сачка на бабочку, примостившуюся на нижней части листа.« Обманчивая окраска, – заметил он, имея в виду белые пятна на крылышках. – Подлетает птица и мгновение недоумевает: не два ли это жучка. Где голова? С какого боку смотреть? Тут как раз бабочка и улетает. Одна секунда – и спасена она и весь ее вид».
Роберт Г. Бойл о Набокове, «Спортс иллюстрейтед», 14 сентября 1959 г.
1
Вермер был ее любимым художником и чуть ли не святым покровителем. Жизни Веры Набоковой в Монтрё была свойственна застывшая напряженность, характерная для полотен голландского мастера. Все драматическое спрятано внутри: глубоко личное; полное страстей; приглушенное. И такая жизнь во многом – не считая совместных с мужем принятия пищи и прогулок, шахматной партии или игры в скрабл по вечерам, более длительного, чем принято, сидения у телевизора, а также скудноватого общения с окружающими – составляла незавидное существование женщины, постоянно в одиночестве корпевшей дома за письменным столом [290]
. Вдобавок прослеживается некая связь между колоритными письмами Веры 1960-х годов и мастерскими полотнами Вермера 1660-х. Почтение, с каким Вермер способен отнестись к любому явлению, свойственно и Вере. Она нисколько не сомневалась в том, что целые миры зависят от микроскопической детали, что тени не всегда следуют законам природы. Она разделяла увлеченность голландского мастера перспективой, при критическом отклонении от которой внешний мир приближается к царству сокровенного. Если бы альпийская ворона, взлетев на балкон, прислонила свой желтый клюв к набоковскому окну на шестом этаже в определенное, но не летнее, утро, она бы увидела, как супруги вместе завтракают; как Вера читает Владимиру почту; или Веру за работой у письменного стола в гостиной или в ее бело-голубой спальне. Перед обедом супруги прогуливались вдвоем; после Владимир иногда дремал, а Вера возвращалась к письменному столу. Приходила кухарка, мадам Фюрре; в 1962 году иногда днем Жаклин Каллье печатала на машинке, составляла картотеку. Перед ужином обычно происходил «обмен впечатлениями»; Владимир читал жене что-либо из написанного. После ужина, даже в присутствии нечастого гостя, которого принимали прямо у себя в номере, а не внизу, в гостиничном холле, Вера извинялась и удалялась писать письма. Впечатления многих посетителей были таковы: Вера работает с раннего утра и до поздней ночи. Ее рвение произвело эффект кривого зеркала, достойный романа «Отчаяния»: настолько Вера была привязана к письменному столу в отличие от Владимира, писавшего в постели, или стоя за конторкой, или ванне, что среди торгового сословия Монтрё распространилось мнение, будто миссис Набоков сочиняет за своего мужа.
Вера намеренно чаще выходила на передний план, чем муж. Соучаствуя в этой мистификации, она скорее являлась техническим исполнителем, а не автором проекта. (Как проницательно заметил кто-то из друзей, у Владимира были более важные занятия, чем отравлять себе существование деловыми вопросами.) «Не пойму почему, только профессиональные дела В. Н. всегда оказываются ужасно непростыми», – признавалась Вера, извиняясь перед редактором, что обрушила на него поток противоречивых писем. Дела оказывались сложными и оставались такими всегда; даже написание кратких биографий Набокова было чревато осложнениями. Ситуации с авторским правом в его случае превращались в сущий кошмар. Претензии супругов еще более осложняли ситуацию. Их требования были выше понимания международного издательского сообщества. (Владимир радостно упоминает о своих «веселых потасовках с издателями», да и как ему не радоваться, ведь в потасовках-то участвует одна Вера.) Привычным становится раздражительный тон. В то время как Набоков вслух громко поносит Жиродиа, Вера продолжает за кулисами мужественно использовать легальные каналы. Своему новому парижскому адвокату русского происхождения, Любе Ширман, Вера в конце 1964 года обрисовала долгую и непростую историю взаимоотношений с Жиродиа, от которого по-прежнему мечтала избавиться. Вера считала, что Жиродиа с его адвокатами хитроумно «умудрились отплатить нам той же монетой дважды, когда вина „Олимпии“ была практически доказана». Вера не хотела считать себя одураченной; она негодовала, что противная сторона временно отказалась от иска и готова была расторгнуть договор. Наконец в апреле 1967 года, когда Вера уже судилась с Жиродиа почти столько же, сколько в свое время ее отец сражался с петербургскими властями по поводу права на жительство, дело было улажено, и даже с самыми благоприятными результатами [291]
.
Не все неприятности были столь долговечны. В конце 1962 года Джордж Уайденфелд предложил Владимиру составить иллюстрированный альбом европейских бабочек, на что тот с готовностью согласился. Через три года, несмотря на то что Набоков много часов посвятил этому проекту, мало что из этого получилось. В сентябре 1965 года Вере было поручено передать Уайденфелду раздражение мужа в связи с тем, что задуманное издание «по-прежнему остается у него только в мыслях, поскольку сильно мешают другие крупные дела». Набоков не желал больше возиться с нелитературным материалом, однако ожидал платы за время, потраченное на него. Едва Вера закончила свое категорическое письмо, из Лондона раздался звонок Уайденфелда. Владимир попросил жену объясниться по телефону и все-таки послать письменное заявление по почте, чтобы издатель письменно на него и ответил. К Уайденфелду Вера обращалась неоднократно, если требовалась неотложная помощь в литературных делах, как в прошлом обращалась к Эпстайну и Минтону, как некогда ее муж обращался к Уилсону. С грустью она обратилась к Уайденфелду в 1968 году по весьма досадному поводу:
«Владимира открыли для себя индусы. Они забросали нас письмами с просьбой немедленно дать ответ в отношении перевода „Лолиты“ или „Смеха во тьме“ на языки бенгали, хинди или малаялам. Они публикуют книги без согласия автора. Только что закончилась серийная публикация „Смеха“ в одной малаяламской газете… Как быть, подписать какую-нибудь бумагу, чтобы те издавали легально, или же вообще не связываться?»
Нежданно-негаданно Вера сделалась чем-то вроде эксперта по авторскому праву.
Необъятная масса корреспонденции была в большинстве своем следствием шумной международной известности Набокова, в результате чего его произведения искажались при переводе, издавались пиратски, кем-то присваивались. Утверждалось, что во Франкфурте появились экземпляры «Лолиты», снабженные скабрезными иллюстрациями. Вере приходилось иметь дело с мексиканскими, греческими, израильскими, швейцарскими адвокатами. Зачастую письма к Дусе Эргаз напоминали военные донесения; в одном абзаце Вера с бенгальского фронта переходила на ливанский. Она переписывалась с репортерами; отвечала тем, кто присылал шахматные задачи; строчила ответы поклонникам, авторам диссертаций, любителям автографов, отважным друзьям советских почитателей Набокова, начинающим переводчикам, критикам, обладателям цветовых ощущений. Она составляла тысячи писем со словами: нет, он слишком занят, он не помнит; он с радостью бы написал эту статью, но не может; такая книга задумывалась, но пока не написана; он не имеет политических убеждений; он считает, что найденные вами символы – плод вашего воображения. В результате этих усилий Вера снискала устойчивое негодование тех, кто в ответ на свое письмо мастеру получал письмо от его жены, и отнюдь не такое, какого желал. Даже Кэтрин Уайт считала такой порядок порочным, полагая, что Вера не просто отвечает на письма, адресованные мужу, но и имитирует его бабочковидную подпись. (Уайт ошибалась.) Но в интересах Владимира Вера могла совершить и поворот на сто восемьдесят градусов. Составительнице поваренной книги было указано, что Владимиру нечего добавить к ее изданию, поскольку его интерес к пище ограничивается исключительно потреблением. Что-то заставило Набокова передумать и изложить на бумаге свой коронный рецепт варки яиц всмятку [292]
. Вера покорно его отослала. Набоков подшучивал над теми писателями, которые оставляют по себе кучу всякой переписки, вероятно, не отдавая себе отчета, что и он недалеко от них ушел, только письма свои пишет не сам.
Верина способность к языкам во многом оборачивалась против нее. Кто еще потрудился бы сделать перевод с голландского рецензии на «Дар», обнаружившийся в ее записной книжке 1965 года? Чтение ею произведений мужа на итальянском помогало выявить, что на итальянский он переведен плохо. Именно в ее задачи входило заботиться, чтобы розовые облака, обращенные ее мужем во «фламинго», не превратились во «фламандскую живопись», как случилось в одной французской версии. К подобным промахам она относилась куда серьезней, чем к ошибкам письменных работ в Корнелле. Едва начали переводиться – и перерабатываться – на английском языке ранние произведения, едва новые стали публиковаться за границей, едва начали переиздаваться оригинальные русские книги Набокова, потоки верстки обрушились на Веру со всех сторон. С февраля 1965 года Набоков начал работать над «Адой»; супруги с досадой воспринимали все, что отвлекало Набокова от творчества. В 1969 году работа над немецким вариантом «Приглашения на казнь» осложнилась не только летними неприятностями Веры с глазом, но также и опасениями: хоть ее немецкий и достаточно приличен, чтобы выявить отклонения от смысла, неточности, неудачные выражения, однако недостаточно богат, чтобы предложить альтернативный вариант. Но ни одно из перечисленных изданий не отняло у Веры столько времени и душевных сил, как русская версия «Лолиты», работа, которую Набоков делал не для публикации в СССР, а как упреждение негодного перевода в будущем. Страстный теннисист, проведший свои золотые годы на площадках для сквоша, уверяя, что в теннис играет успешней, Владимир в начале 1960-х годов с изумлением обнаружил, что лучше всего у него получается именно сквош. По признанию мужа, Вера внесла значительный вклад в русскоязычную рукопись. Ее обильную правку он воспринимал крайне болезненно.
Рождественские каникулы 1964 года супруги провели в дождливой Италии, вымучивая русскоязычную «Лолиту». Слух Владимира был лучше, чувственней. Верин русский теперь был в гораздо большей степени пропитан английским и, строго говоря, был уже не совсем русский, тем более не советский русский, так же как и английский Владимира был не типичный английский, а уже его некая дивная версия. (Для родного языка обоих Набоковых современность представляла определенную сложность. Они стоически справлялись с такими новыми терминами, как «glove compartment» или «hitchhiker» [293]
, которые теперь имеют соответствующий русский аналог, какого не было в ту далекую пору, когда родным языком овладевали Вера с Владимиром [294]
.) Работа, с некоторыми перерывами, продолжалась всю осень 1965 года, и в результате Набоков заключил, что английский может то, на что русский не способен, и наоборот. Тщательность подобной переработки была вполне оценена внимательными двуязычными читателями, которых оказалось немного: когда состоялся русскоязычный дебют «Лолиты», Кларенс Браун отметил, что разница между набоковским переиначиванием своих произведений и обычным переводом «подобна маленькой пропасти между нулем и единицей» [295]
. Когда Библиотека Конгресса обратилась к Набокову с просьбой перевести на русский «Геттисбергское послание», то в ответ получила практически набоковский вариант Государственного гимна США с уведомлением, что Набоков всегда считал речь Линкольна произведением искусства. Результат усилий запечатлен Вериным почерком; Владимир отложил работу над «Адой», чтобы отделать наиболее сложные речевые обороты, доверив остальную работу жене. «Поскольку под рукой не оказалось русской пишущей машинки, я писал перевод от руки», – пояснял он в письме в библиотеку, посылая страницу, написанную Вериным почерком. Отказавшись от гонорара, он просил, чтоб имя его как переводчика было указано.
С периодичностью в несколько месяцев новое набоковское издание появлялось на прилавках крупнейших книжных магазинов мира, что означало: примерно с периодичностью в несколько месяцев где-то выявляется очередная ошибка в тексте. (Между выходом в 1962 году «Бледного огня» и выходом в 1974 году «Смотри на арлекинов!» в Америке раз в два года выходило новое набоковское произведение.) Когда в британское издание «Память, говори» 1967 года вкралась опечатка, Вера отмечала в письме, как огорчен Набоков: «Он говорит, что наборщик-преступник должен набрать слова МЕА CULPA тысячу и один раз черным по белому крупными буквами». Набокову не давало покоя, что гадкие опечатки «с упорством наследственной бородавки» попадаются то в одном издании, то в другом. Как величайший акт человеколюбия со стороны Веры и Владимир, и Дмитрий вспоминали то, как она умела утешать их при выявлении опечаток, считая это явление в их жизни в Монтрё чем-то созвучным с гремучками в их прошлой жизни на американском Западе; единственным средством самозащиты для Веры была ее пишущая машинка. Временами казалось, она бьется в одиночку, чтобы не допустить скатывания человечества к «языковой катастрофе».
Вера отличалась взыскательностью – главным образом по отношению к самой себе, – считая во всем эталоном творчество мужа, до которого большинству, тем более издателям, было слишком далеко. Ее горячим, не вполне реалистичным убеждением было, что книги следует точно переводить, должным образом издавать, снабжать подобающей обложкой, активно распространять, энергично рекламировать. Разве это абсурдно – ожидать от издателей, публикующих книги Набокова, чтоб они их хотя быпрочли! На долю Веры выпала неблагодарная работа разбираться в расчетах гонорара; видимо, она требовала ясности и того, чтобы гонорары поступали вовремя. Ее возмущения по этому поводу ядовиты и резки. Когда ни один из служащих не смог удовлетворить ее претензий к весьма приблизительно, на ее взгляд, ведущейся в издательстве бухгалтерии, в отчаянии Вера обратилась к самому Джорджу Уайденфелду. «Дорогой Джордж, – заключала Вера свое письмо, – не смогли бы Вы навести порядок в этом деле?» Даже по прошествии трех лет бухгалтерия Уайденфелда продолжала оставаться для нее загадочным заведением; Вера по-прежнему строчит трактаты на эту тему. Наконец в 1970 году она передает эстафету в другие руки. «Мне надоело надоедать Вам с этим вопросом, поскольку сознаю, что в Ваши обязанности не входит вникать в счетоводство, но я просто не знаю, как поступить, так как Вера в отчаянии и у нее опускаются руки», – с мольбой взывает Владимир. Замечено, что женщины более склонны, более привычны ко всякой нудной работе, к делу, за которое, едва закончив, приходится приниматься вновь. Погоня за точностью в гонорарных расчетах, за тщательностью вычитывания рукописи явно не всеми оценивается как сущий Сизифов труд. Но именно такова была пыльная, опустошающая работа Веры Набоковой.
Скорее всего, она и сама была не рада своей педантичности. Она принадлежала к той разновидности людей, для которых верная запятая чуть ли не дело чести. Такого педантизма многие не понимали. В ноябре 1962 года она, ликуя, сообщает в письме Минтону: «„Мондадори“ вернулся к намерению выпустить в свет двадцатое издание „Лолиты“. „Бледный огонь“ стал в Америке бестселлером. Но все-таки не повлияет ли неважное качество итальянской „Лолиты“, известной как произведение В. Н., на рост популярности „Бледного огня“?» Небезукоризненный перевод тут же называется «безнадежным» или даже «кошмаром». Подобное же фиаско постигло и перевод «Твердых суждений» на французский, сделанный Владимиром Сикорским, сыном Елены. «Кошмар» исправлялся в течение двух уик-эндов. Преувеличенное внимание к огрехам могло показаться желанием поднять бурю в стакане воды, но как заметил очередной проницательный миниатюрист, «если в стакане воды жить, то буря в нем – явление пренеприятное!».