Текст книги "Вера (Миссис Владимир Набоков)"
Автор книги: Стейси Шифф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)
Лишь ближе к весне 1970 года кембриджские друзья Рольф обнаружили, что же на самом деле с ней происходит; Набоковы не единственные получали ее аномальные спиралеграммы. Кто-то из преданных друзей устроил ее в больницу, где она провела этот столь необходимый для себя месяц. Позже ей поставили диагноз: нарушение психики, паранойя, мания величия; было предписано соответствующее лечение и абсолютный покой. Подлечившись, Рольф опубликовала вскоре в «Партизэн ревью» свою первую прозу на английском языке. Набоковы по-прежнему получали от нее по два послания в день. В 1978 году она регулярно посылала свои письма и сочинения Вере, а также стихи, в которые вплеталась тема Набоковых, та самая, с которой Рольф так и не смогла расстаться. В августе того же года у Рольф обнаружился скоротечный рак почки, и через пару недель она умерла; наверняка слух о ее смерти дошел и до Швейцарии, однако там никак не был отмечен. Вся эта эпопея вызвала истощение уже и так подточенных жизненных ресурсов в Монтрё, где столь высоко ценилось здравомыслие, что Вера даже при виде восхитительного, нежаркого летнего дня могла заметить: «Наконец-то погода взялась за ум» [312]
. Рольф была из тех немногих людей, кто провоцировал Веру сбросить маску, заговорить собственным голосом с другим человеком. Вера пыталась утверждать, что все происшедшее – плод больной фантазии, но это было не так. Уже давно отказывая в доверии людям, в данном случае она целиком уклонилась и от личной ответственности. В живом общении такая тактика оказывается менее успешной, чем в литературе.
6
В начале октября 1967 года ассистентка Владимира по Музею сравнительной зоологии Филис с мужем-энтомологом Кеном Кристиансеном оказались проездом в Монтрё. Кристиансены с восторгом смотрели на того самого мальчика, за которым Филис (тогда Филис Смит) временами приглядывала в Кембридже и который теперь вымахал ростом в шесть футов пять дюймов и стал профессиональным певцом. К своему изумлению, супруги обнаружили, что Вера практически с тех пор не изменилась. И совершенно поразило их то, что она помнила, как звали кокер-спаниеля, который был у Филис двадцать лет назад. Набоковы не забыли ничего; и в воскресенье за обедом (говяжья вырезка, клубника) они засыпали Филис расспросами о ее родных, о которых были наслышаны за годы работы в музее. Особый интерес Набоковы проявили к тридцатишестилетней сестре Филис, с которой у нее трудно складывались отношения и которая оказалась душевнобольной. Владимир то и дело возвращался к этой теме, выясняя причину душевного расстройства сестры Филис. Бывшую ассистентку так изумило преувеличенное внимание к этой теме и прямота, с которой задавались вопросы, что она даже путалась с ответами. Вряд ли подробное набоковское выспрашивание 1967 года имело отношение к лавине писем от Филиппы Рольф. Однако совершенно очевидно, что Набоковы были проникнуты пониманием и глубоким сочувствием к людям с нарушенной психикой. Визит оказался обоюдно приятным. Кристиансены прежде всего отметили немеркнущее взаимное обожание четы Набоковых. Владимир по-прежнему говорил Вере «дорогая», и, по наблюдению другого гостя, произносилось это без малейшей тени обыденности. После обеда в гостиной Владимир, кладя сахар в кофе, просыпал его мимо чашки. Белые кристаллики аккуратной горкой осели на поверхности его мокасина. Вера с озорной улыбкой воскликнула: «Милый, ты себе подсластил туфлю!» Владимир расхохотался.
Филиппа Рольф не единственная из навещавших Набоковых считала, что им одиноко на своих европейских выселках, потому, она полагала, они и позвали ее к себе в Ниццу. Обозревательнице «Тайм» Марте Даффи, вылетавшей в Монтрё, чтоб собрать материал для статьи, заявляемой на обложке номера 1966 года, тоже постоянно бросалось в глаза одиночество Набоковых. Нине Аппель представлялось, что одиночеством веет от них постоянно. Филипп Холсмен, фотографировавший В. Н. в 1966 году, спросил Набоковых об этом напрямую. «Нет, мы не чувствуем себя одиноко. Мы совмещаем гостиничную суету с покоем», – убеждала его Вера, переводя свое недовольство в сторону погоды, оказавшейся, по ее словам, устойчивей самого упрямого из издателей. Скорее всего, Вера не лукавила. В конечном счете Набоковы были из тех людей, кто прекрасно себя чувствовал в обществе словарей. Сестра Владимира Елена, овдовевшая в 1958 году, раз в две недели приезжала к ним из Женевы; она считала, что Вера будет совершенно счастлива с Владимиром даже на необитаемом острове. Что во многом соответствовало действительности. Во время мертвого сезона вмещавший 350 номеров «Палас» пустовал – в коридорах и гостиных блуждало человек двадцать, не более, – что-то во всем этом было от фильма «В прошлом году в Мариенбаде». Жизненно важными для Набоковых также были приезды Дмитрия, которому Вера звонила по нескольку раз в неделю. На вопрос о круге общения Владимир привел небольшой перечень, начинавшийся с уток-хохлаток, чомг, а также героев его нового романа. Уилсону, в 1964 году впервые посетившему Монтрё, а Набоковых в последний раз, он говорил, что за всю зиму они почти ни с кем не встречались, потому и голова ничем пустым не забита.
Наряду с более бесцеремонными звонками старых и новых почитателей начались постоянные звонки интеллектуалов – первых набоковедов. Как-то весенним утром 1964 года бывший студент Корнелла, собравшись с силами, атаковал из засады Веру в Монтрё. Выдвинувшись из-за самого популярного в Монтрё газетного киоска, он напомнил Вере, как в 1958 году Набоков с жаром проповедника ему внушал, что, если он хочет стать писателем, стоит приучаться запоминать всевозможные названия. Просияв, Вера заверила бывшего студента: «Мы постоянновсем рассказываем эту историю!» Она была неизменно любезна с такого рода посетителями, хотя многие замечали игру на публику, описанную Рольф: Вера подхватывала у сетки неизменно посылаемые Набоковым низкие мячи. Осенью 1968 года Леонард Лайонс практически не ошибся, заметив, что «все крупные киностудии шлют посланника к Владимиру Набокову в Швейцарию, чтоб прочесть его новый роман», поскольку рукопись, завлекавшую двумя нимфетками, он не позволял выносить из дома. Не без участия Лазара были оговорены условия, по которым запрос принимался лишь от главных лиц киностудий. Первым в этом списке явился Роберт Эванс, представлявший «Парамаунт». Увидев его, Набоковы заартачились и стали подвергать Эванса перекрестному допросу. «Вы же дитя еще!» – заметил Набоков. «На вид вам не больше двадцати! – подхватила Вера. – Неужто вы действительно возглавляете „Парамаунт“?» (Кончилось тем, что Эвансу пришлось предъявить паспорт в обмен на 881-страничную рукопись «Ады», которую он прочел за один день не без помощи амфетамина. Но покупать отказался.) В январе 1969 года к Набоковым на неделю приехал Эндрю Филд, который в свои двадцать девять лет уже выступил первопроходцем, опубликовав исследование творчества Набокова. В том же году он приезжал повторно, а потом в 1971 году провел у Набоковых весь январь. Его восторги и разговоры были приняты, должно быть, благосклонно, однако Вера постоянно была начеку, следя, чтобы ни одно слово, слетавшее у них с языка, не стало впоследствии достоянием публичной библиотеки. Ее взгляды на сей предмет были предельно очевидны: в такой ситуации нельзя произносить ничего лишнего.
С другими исследователями Вера держалась не так напряженно, по большей части впечатляюще отыгрывая свою роль заднего плана, даже если ей приходилось предпринимать некий выпад, чтобы удержаться на нем. Впервые Эллендея и Карл Проффер посетили Набоковых в Лугано в конце июля 1969 года по возвращении из Москвы. В ту пору Проффер был молодым преподавателем и страстным поклонником русской литературы; обе супружеские пары провели три часа в увлекательной одухотворенной беседе за обедом, во время которого Эллендея была поражена, с каким нескрываемым интересом Вера относится к людям. Особо Вера отметила двадцатичетырехлетнюю студентку-выпускницу в мини-юбке, задававшую интересные вопросы и не проявившую особого почтения к человеку, чей портрет уже красовался на обложке журнала «Тайм»: обычно Вера милостиво взирала на женщин, не пасующих перед Набоковым. В один из последующих визитов, обсудив ряд сложных вопросов, Эллендея обмолвилась, что просто для себя интересуется обстоятельствами первой встречи Набоковых. Владимир с готовностью принялся рассказывать. Именно в этот момент Вера прервала его своим выпадом: «Вы что, из КГБ?» И вообще, что это за расспросы! Говоря, она сохраняла на лице некоторую улыбку, однако в мастерстве кинуть ложку дегтя ей было не отказать. Через полчаса чуть смущенно Вера вернулась-таки к поднятой теме. «А когда выобрели свое счастье?» – спросила она у Профферов. Вера умела быть милой и любезной: Стивен Паркер с женой-француженкой Мари-Люс, супруги Аппель, Саймон Карлинский из Беркли, ученый Геннадий Барабтарло и его жена – все помнят смешинки в Вериных глазах, ее изящные, живые речевые обороты; но при этом – ни единого слова о себе [313]
. Нина Аппель отмечала, что Веру было практически невозможно заставить говорить о себе. Паркер, рассчитывая, что станет отвечать Вера, научился маскировать свой интерес расспросами о В. Н. Те, кому удавалось усыпить ее бдительность или обойти ее хитростью, узнавали о Вере из уст Набокова. Одна агентесса, сотрудничавшая с Верой, когда той уже было за восемьдесят, отозвалась о ней как о самой интересной в ее жизни личности, что перекликается с высказыванием Элисон Бишоп, сделанным ею по поводу супругов Набоковых в Корнелле. Пожалуй, лучше всех на этот счет выразилась Джейн Ровольт. Номера в Монтрё были объявлены зоной для некурящих; Джейн была страстная курильщица. Но как она утверждала, у Набоковых она забывала о сигарете. Куришь, когда не знаешь, чем иным себя занять, а с Верой такой мысли не возникало.
Однако перечисленные дружеские связи скорее напоминали библиографический перечень. За пределами творчества близких людей было немного. В середине жизни Вера с Соней стали гораздо ближе, чем прежде, хотя все еще и той и другой ничего не стоило, вдруг разозлившись, хлопнуть дверью. После того как в середине 1968 года Соня переехала из Нью-Йорка в Женеву, сестрам удавалось видеться довольно регулярно. Вместе они организовали в начале года Верин полет в Нью-Йорк таким образом, чтобы перевезти больную и беспомощную Анну Фейгину в Монтрё. Соня с готовностью помогала в этом переезде, но вся ответственность по заботе о Фейгиной неизбежно падала на плечи старшей сестры; Анна с Соней ругались буквально через день, и случалось, что годами не разговаривали. Фейгина считала Соню эгоисткой и максималисткой и доверяла только Вере. Когда в марте 1968 года Вера прилетела в Нью-Йорк, семидесятивосьмилетняя Фейгина уже стала поговаривать о том, чтобы отправиться в Швейцарию на такси. При всей своей хилости она сохранила в себе боевой дух. Во время испытаний, связанных с перевозом Анны, Вера оставалась невозмутимой в своем сером костюме и жемчугах. Она поместила кузину вместе с dame de compagnie [314]
в квартиру в Монтрё и навещала каждый день. Эта новая забота дополнительно отнимала немало времени. Пришлось даже прибегнуть к стандартному ответу корреспондентам, объяснявшему долгое молчание ухудшением здоровья кузины.
Значительно меньше времени Вера уделяла Лене, манера которой ее раздражала даже на расстоянии более тысячи миль. Ей не нравилась взвинченность в письмах сестры, отношения сестры с сыном Михаэлем, ее непомерное самомнение. Перемалывания проблемы, разделявшей их, все продолжались. Едва Лена в 1966 году опять затронула вопрос о вероисповедании, Вера резко заявляет, что их разногласия определены: «К чему ворошить прошлое, о котором ты пишешь? Тебе известно, что я об этом думаю, а ты изложила свою точку зрения. Так зачем будоражить воспоминания, которые для тебя мучительны?» Не прибавило у Веры любви к сестре и заявление Лены – хотя та должна была бы понимать, что задевает самые болезненные струны, – что Вера позволяет шведам обводить себя вокруг пальца, поскольку книги Владимира в Швеции переведены чудовищно. Лена, очевидно, была уязвлена – как и Вера ее выпадами, – что сестра не пожелала советоваться с ней в этом вопросе. Мы видим, что Вера редко, даже с просьбой о газетной вырезке, обращалась к Лене, переводчице, входящей в узкий круг таких же специалистов, знавшей, о чем та неоднократно упоминает, многих самых первоклассных шведских переводчиков. Каждая сестра на свой лад продолжает утверждать свое превосходство. У Веры это проявляется в подчеркнутой сухости, равнодушии, крайней невозмутимости.
Отношения ухудшились в начале 1967 года, когда Лена без особой теплоты сообщила сестре о своем внуке-первенце, родившемся семимесячным, к тому же спустя три месяца после свадьбы сына. Вере тон сестры показался неподобающим, о чем она и написала, добавив: «И, слава Богу, мы живем во времена, когда сумели избавиться, хотя бы частично, от средневековых предрассудков, – какая разница, когда родился ребенок, важно, что он родился!?» К середине года сестры переместили свою вражду в плоскость, наиболее для обеих удобную. « „Avorton“ [315]
по-французски – человеческое существо, животное или растение, преждевременно явившееся на свет. Это слово становится уничижительным, только если употреблено не по прямому назначению или в отношении взрослого человека. Поскольку я по неделе дважды в месяц вожусь с бедняжкой, я знаю, о чем говорю», – не унимается Лена, описывая внука, весившего два фунта и четырнадцать унций. (Малыш оказался вполне здоровым.) И в раздражении бросает в заключение: «Ты просто ничего не понимаешь!» Взглянув на присланные фотографии, Вера дает задний ход, не преминув пальнуть напоследок: «Действительно, я не понимала – ведь ты не способна ничего объяснить по-человечески!» Она изобразила крайнее изумление, узнав в 1968 году, что Лена, достаточно стесненная в средствах, не только не обращалась за возмещением ущерба, но даже не подозревала о такой возможности. Ее собственное дело благополучно решилось, Гольденвейзер обеспечил своей клиентке крупные, даже превзошедшие его ожидания ежемесячные компенсации. Для Лены, наверное, это были огромные деньги. Вера даже в свое явно заботливое письмо по этому поводу постаралась ввернуть колкость насчет разницы между евреями и неевреями; она не простила сестре, что та нашла прибежище в чужой вере. Как и не простила ей того, что Лена, с умыслом или без оного, умудрилась оскорбить Гольденвейзера, с которым Вера ее свела, чтоб тот помог возбудить иск в ее пользу [316]
.
Вере было приятней общаться с немногими, тщательно отобранными друзьями. В 1964 году Джеймс Мейсон, кубриковский Гумберт Гумберт и сосед Набоковых в Швейцарии, познакомил их с Вивиан Креспи. Креспи сразу же понравилась Вере, которая постоянно восторгалась рассказами этой недавно расставшейся с мужем особы и приняла в ней материнское участие. Практичная, искрометная, политически консервативная, дерзкая Креспи обеими руками ухватилась за это знакомство. Она была из тех женщин, к которой Владимир мог обратиться с таким важным для себя вопросом: «Что вы думаете об отношениях между братом и сестрой?» – «Знаете ли, у меня никогда не было брата», – ответила Креспи [317]
. Она могла подтвердить, что Вера имела талант дружить – та давала советы Креспи, как вести себя с Мейсоном, чье выдворение приветствовала, как приветствовала и появление вместо него Луиджи Барзини; с Креспи Вера делилась своими мыслями в отношении будущего для Дмитрия, – но одновременно Креспи казалось, что по существу Вере мало кто нужен. Грубоватый юмор Креспи Вере пришелся весьма по вкусу; она хохотала, когда та описывала прелести новой жены их общего друга, в прошлом циркачки. Кроме того, Веру также восхищало и умение ее молодой подруги одеваться, потому и зазывала ее в магазин дамской одежды в Веве, где Вера приобретала свой немногочисленный гардероб. Ходить по магазинам Вера не слишком любила, признаваясь Креспи, что одной ей это проделывать ужасно скучно. Наверняка так оно и было; однако дотошная Креспи полагала, что у этих приглашений были и иные причины: она обнаружила, что Вера чудовищно, болезненно стеснительна. В присутствии Креспи Вера чувствовала себя более раскованно, чем обычно позволяла себе миссис Набоков. Узнав, что дочь Мейсона встречается с участником рок-группы «Кровь, пот и слезы», Вера язвительно заметила: «Надеюсь, он у них не второй компонент!» Когда ее спросили, что она думает о портрете, написанном Мейсоном, Вера сказала: «Очень похоже на карлика из журнальчика „Псих“».
Креспи оказалась в самом, мало для кого уловимом, центре ограниченной общениями жизни Набоковых в Монтрё или около того. «Я в любой момент могла их выдать за американцев», – утверждала Креспи; что она и делала. В меньшей степени удавалось ей выманить их из дома куда-нибудь подальше. В 1973 году вскоре после похищения Поля Гетти III, сопровождавшегося ужасной запиской о выкупе, Креспи уговаривала Набоковых съездить в Рим. «Нет уж, спасибо, – отказалась Вера, – Владимир предпочитает поберечь свой слух». Именно Креспи Набоковы приглашали вечерами, когда их посещали Сол Стайнберг или Джордж Уайденфелд; именно она познакомила супругов с Уильямом Бакли, одним из немногих американцев, которых Вера считала просвещенными в политическом отношении. Набоковы редко соглашались выходить из дома, да и приглашали к себе неохотно [318]
. Все это понимала итальянка Топазия Маркевич, в прошлом жена русского дирижера, позвав как-то вечером Набоковых в свой прелестный дом в Веве. Познакомившись с супругами вскоре после их приезда в Монтрё, Топазия ломала голову, кого бы еще пригласить в компанию к ним. Это должен был быть кто-то образованный, сведущий в области литературы и к тому же антикоммунист. И Топазия остановила выбор на швейцарском писателе Дени де Ружмоне, которого перед событием соответствующим образом проинструктировала. Швейцарец не должен был даже в шутку заговаривать о деятельности левых. Сначала все шло как по маслу, Ружмон придерживался данных ему инструкций. Примерно посреди ужина он брякнул что-то антисемитское. Воцарилась гробовая тишина. Несмотря на все усилия, Маркевич не смогла в тот вечер спасти ситуацию.
Вера делилась с новой приятельницей и мелкими неприятностями. Как-то раз Креспи привезла из Нью-Йорка и подарила Набоковым скрабл с русскими буквами, и на этой доске супруги каждый вечер устраивали свои профессиональные состязания. (Вера отличалась в игре скорее оригинальностью, выносливостью, чем истинным талантом. Владимир в большей степени сосредотачивался на восхитительной trouvaille [319]
.) Эту игру Набоковы считали самым приятным из подарков, хотя она и сделалась в некотором роде источником недовольств: «Своим подарком вы оказали на Владимира пагубное воздействие, – с легким смешком говорила Вера Креспи. – Он мухлюет. Изобретает заведомо несуществующие слова!» Пожалуй, впервые Вера жалуется на то, на что, можно сказать, положила всю жизнь. Бакли отметил, что Владимир предпочел бы, чтоб Вера поумерила свою активность; Вера занималась учетом далеко не только выигранных в скрабл очков. В своем дневнике Владимир старательно помечал, сколько выпил спиртного, потребление которого ограничивал в связи с проблемой веса. У Веры были иные заботы. Уже в 1950-х годах, когда бутылка токая была привычным явлением на кухонном столе в домах Итаки, Вера предостерегала, что алкоголь разрушает мозг. Мэри Маккарти считала Веру истовой сторонницей сухого закона. В результате между ними временами возникали стычки. Однажды в 1971 году, часа в два пополудни, к Набоковым явился Хорст Таппэ фотографировать Владимира. Фотографу пришлось ждать Набокова. Чтобы развлечь его, Вера занимала фотографа разговорами, затем предложила ему выпить вина; бутылки нигде не оказалось. «Вина нет», – заявил, появившись, Владимир. На вопрос, что же такое с вином стряслось, Владимир ответил: «Я выкинул его с балкона» – так, как будто ничего особенно и не произошло.
7
В Монтрё Набоковы сделались ревностными американцами. В 1967 году Вера без промедления прервала отпуск в Шануа в знак протеста против выхода Франции из НАТО. И горячо выразила свое возмущение воинственными заявлениями де Голля в адрес США в отеле «Савой», откуда ее письмо было отправлено в «Фигаро», где и было напечатано. То же она заявляла и агенту по недвижимости, подыскавшему для Набоковых дом на Корсике; ему в конце 1967 года Вера признавалась, что они с Владимиром всячески стараются бойкотировать французские товары. «Сейчас просто нельзяпокупать что-то во Франции или из Франции!» – с жаром уверяла она. Подобный патриотизм усилил разногласия между Набоковыми и многими из их друзей в Штатах. «Мы расходимся с вами в отношении Вьетнама, – заявляла Вера Бишопам, считавшим действия правительства США позорными. – Возможно, оттого что мы за границей, нам все это видится несколько иначе. Ничего не может быть хуже подобной войны, но мы, честное слово, не видим другого выхода для президента, и не только для него. Как можно отдавать эту страну, да и всю Юго-Восточную Азию, коммунистам! Все закрывают глаза на то, что это Россия воюет во Вьетнаме против Соединенных Штатов. Если бы не Россия, Северный Вьетнам был бы сломлен в два счета. Это война с коммунизмом не на жизнь, а на смерть, а не какая-нибудь там, увы, незначительная стычка где-то на краю света». Вериным давним убеждением было, что к коммунистам применимы только крайние меры; многие американцы, оказывавшиеся в Монтрё, – ученые, редакторы и журналисты – были в большинстве своем либералы и считали Веру приверженкой экстремистов, призывавших бомбить Ханой. (Подобных американцев Владимир называл «немыми интеллигентами», их оказалось довольно много среди его друзей.) Набоковы с радостью восприняли в 1969 году инциденты на советско-китайской границе; они бы с готовностью одобрили войну между этими странами. В 1972 году Набоковы всецело поддерживали Никсона, будучи убеждены, что Макговерн – «безответственный демагог» и способен принести Америке сплошные беды. Ничто так не возбуждало в Вере ярость, как студенческие демонстрации. Свое недовольство по этому поводу она в основном изливала в письмах Елене Левин, которая находилась в своем Кембридже в самой гуще событий и которую Вера считала своей единомышленницей; как и Вера, Елена помнила, что революция в России стала зарождаться через студенческие кружки. Вера негодовала, что администрация Гарварда не проявила должной суровости по отношению к возмутителям спокойствия. Гражданские права – это одно, но «хулиганов» следует упрятывать за решетку – навсегда. В 1969 году актовый день в Корнелле проводил Моррис Бишоп, и ему пришлось спихнуть церемониальной булавой с трибуны зарвавшегося горлопана [320]
. На расстоянии в три тысячи миль Вера ликовала.
Многие беды Америки Вера связывала с опрометчивым либерализмом. «Ох, Лена, дорогая, если бы не этот пунктик с „прогрессивным образованием“; если бы они без насмешки, серьезней, как и подобает, отнеслись к тому, что коммунисты замышляют уничтожить американскую систему просвещения и растлить молодое поколение; если бы Тимоти О’Лири был объявлен преступником», – читаем мы в письме, полученном Левин в 1969 году. Если бы письмо было написано не по-русски – да еще в дореволюционной орфографии, – оно читалось бы совсем по-иному. Владимир только что ответил отказом на приглашение вернуться в Корнелл; на следующий день после его отказа пришла газета с фотографией, на которой протестующие студенты выходят из центрального корпуса Итакского университета, где предъявили свои требования администрации, невзирая на угрозу разогнать демонстрантов с помощью оружия. «Мы не жалеем, что отказались!» – писала в Америку Вера. В своих убеждениях она оставалась непреклонна, впрочем, никто с ней особенно в спор не вступал. Разве что Джейсон Эпстайн; его выступления в «Нью-Йорк таймс» настолько возмутили Набоковых, что те разжаловали его из своего доверенного по литературным вопросам [321]
. «Мы – крупнейшие авторитеты в оценке коммунистической утопии, и по этому поводу никто ничего нового нам сообщить не сможет!» – заявляла Вера Елене Левин, которая, надо сказать, тоже была в этом вопросе большой авторитет, только мыслила шире. Владимир также высказывался более осторожно, впрочем, он никогда целиком и не жил в этом мире. То и дело спрашивал: что там случилось с этим «Уинтергейтом»? Или: что такого натворил «этот самый мистер Уотергейт», отчего поднялся такой скандал? По мнению Артура Шлезингера-младшего, В. Н. просто был совершенно несовместим с политикой.
Как и всегда, политические воззрения Веры окрашивали ее литературные вкусы. По поводу книги «Душа на льду», бестселлера одного чернокожего автора, крайнего радикала-марксиста, Вера, что не удивительно, высказалась так: «Когда я вижу, как миловидная молодая особа, американская туристка, одетая по последней моде, с трепетом читает в поезде книгу этого бандита Кливера, мне так и хочется задать ей вопрос: что у нее с головой, способна ли она вообще мыслить, если читает такую макулатуру?» В отношении истории Вера придерживалась тех же несгибаемых принципов. Даже мудрый Саймон Карлинский не мог убедить ее в достоинствах поэзии Марины Цветаевой, одной из величайших поэтесс русской эмиграции, кроме того, сочетавшей брак, материнство и поэтическое творчество. Цветаева, возражала ему Вера как бы от имени обоих Набоковых, ничуть не хуже всех прочих представителей эмиграции, да и печаталась довольно часто. «В ее письмах постоянно слышится какой-то крайне неприятный скулеж», – добавляла она. Но важней всего то, что Цветаева как художник не могла быть настолько слепа. Неужели она не подозревала, живя в такой тесноте, впритык друг к дружке, что муж – советский агент? Когда Карлинский приустал от собственных восторгов, Вера выдвинула еще более серьезное обвинение:
«Надеюсь, когда-нибудь Вы согласитесь со мной, что она злоупотребляет русским языком, охаживая молотком слова по головам, чтоб стали на место, убежденная, что им так удобно, хотя тут и там торчит то вывихнутая ножка, то сломанная ручка. В русской поэзии самая щадящая манера обращения со словами – пушкинская, потому-то они у него и звучат радостно».
Оба Набоковы не терпели в адрес Америки никакой критики. «Немцы обычно совершенно правы, выражая неприязнь к Германии, – безапелляционно провозглашает Вера, ссылаясь на ближайшую историю. – Американцы всегданесправедливы, выражая неприязнь к Америке». Именно Вера озвучила недовольство мужа обложкой, предложенной «Галлимаром» к изданию его «Пнина», где профессор Пнин изображался стоящим на американском флаге:
«При том, что она [обложка] ему не слишком понравилась, В. Н. готов ее принять, за исключением одной детали: как американец он против, чтобы звездно-полосатый флаг использовался как ковер или дорожное покрытие. Просто после всех этих сожжений знамени и других надругательств над государственным флагом со стороны так называемых „недовольных“ ему это представляется неприличным».
Америка, которую Вера столь горячо защищала со своего насеста в Монтрё, которую Набоковы теперь считали центром вселенной, имела столь же мало общего с реальной Америкой, как и та, что описана в «Аде», где она соединяется с Европой беспосадочным рейсом «Женева-Финикс». Рассказы о расовых волнениях, поступавшие от Анны Фейгиной, Сони, разных знакомых, слагались в уже слишком знакомую картину. Набоковым казалось, что Нью-Йорк охвачен пожаром. Они боялись возвращаться, утверждая, что теперь, в конце 1960-х, это очень опасно. «Я постоянно получаю от друзей известия, что вечером ни при каких обстоятельствах нельзя выходить из дома в одиночку», – писала Вера Креспи, которая сообщала ей, что Нью-Йорк уже совсем не тот, каким был раньше. Набоковы по-прежнему пристально следили за событиями в Америке, расспрашивали у приезжих о последних новостях, последних сплетнях: Неужели Джейсон Эпстайн разлагает американскую молодежь? А не голубой ли тот ученый, который только что приезжал? Что собой представляет мистер Пинч-ОН? Правда ли то, что поговаривают о Джойс Мейнард и Дж. Д. Сэлинджере? Но при этом они уже полностью оторвались от жизни страны, отделенные от нее предрассудками, устоявшимися десятилетия назад.
В Швейцарии Верины представления о приличии служили последним защитным рвом после политико-географических. (В состязании с политикой приличия побеждали. Мейсон подарил Набоковым красно-бело-синий галстук с изображением Дяди Сэма. На оборотной его стороне значилось: «На хрена нам коммунизм!» Шутка Вере не понравилась.) Когда их посетил Минтон с дамой, впоследствии второй его женой, Вера устроила им два отдельных номера в разных концах отеля. Она чуть не упала в обморок, когда приехавший в Монтрё Ирвинг Лазар, ласково ее обняв, назвал запросто по имени; они переписывались уже больше десяти лет. Подобным же образом Вера долго приходила в себя от дерзости незнакомки в лифте отеля, пожелавшей ей спокойной ночи. Она считала, что люди должны знать свое место, и восхищалась теми, кто это понимал. Исключения делались только для тех, чей восторг ее мужем был столь огромен, что можно было позабыть про этикет и благопристойность. «Мне совершенно не нравятся рубашки, какие вы носите», – сказала Вера биографу, чья манера казалась ей слишком раскованной. В ответ тот звучно расхохотался. Похоже, Вере это даже понравилось. У нее и самой не было ни умения, ни склонности завоевывать чье-либо расположение.
Да и на особое понимание она не рассчитывала. Постоянно утверждала, что роли ее никакой во всей истории нет, так что рассказывать не о чем. В этом проявлялось недоверие скорее к будущим читателям, чем к себе самой. Она прекрасно понимала, что открытость всего лишь поза, что самые захватывающие произведения живописи, эти кристально прозрачные миры, наполнены иллюзиями. Используя мужа, для которого предназначалась в качестве прикрытия, Вера вела свою игру в прятки. Это не означало, что она вовсе не присутствует. Веру не распирало от чрезмерной гордости при словах, что муж хотел бы свою книгу – после переезда в Швейцарию это касалось каждой выпускаемой книги – посвятить ей. Однако Дмитрий считал, что два слова: «Посвящается Вере» – составляли для нее всю вселенную. Она вычеркивала себя по воле того, кто острее всех чувствовал ее присутствие. «Чем старательней вы меня будете исключать, мистер Бойд, тем ближе к истине окажетесь», – уверяла Вера. Во время того же разговора она признала, невзирая на дурной вкус Бойда в отношении рубашек и не снисходя до подробностей: «Я всегда здесь присутствую, но надежно скрыта».