Текст книги "Вера (Миссис Владимир Набоков)"
Автор книги: Стейси Шифф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц)
Весной Вера отпечатала curriculum vitae мужа, а также перечень из восьми тем для его потенциальных лекций; в ту зиму по финансовым соображениям Владимир сделался разъездным лектором. В начале октября 1942 года Набоков отправился в двухмесячное турне с лекциями от Джорджии до Миннесоты. В его отсутствие Вера стала вместо него куратором отдела чешуекрылых в Музее сравнительной зоологии. С юга муж инструктировал, каких бабочек помещать в стеклянные витрины и в каком порядке. «Молодец, – хвалил он Веру письмом из поезда, направлявшегося в Атланту, – что сделала столько коробок» #. На фоне характерной для жизни в Кембридже обстоятельности поездка обнажала в Набокове что-то пнинское, с избытком всей его жизни присущее, – в особенности если рядом не было Веры. Он с удовольствием признавался в своей рассеянности, неумелости, «несобранности, вечно мне свойственной» [107]
. Знакомство Набокова с американским Югом пополнилось событием с предательски исчезнувшими запонками (взамен, как по взмаху волшебной палочки, возникла пара, которая тотчас была прилажена к его накрахмаленным манжетам одной доброжелательной дамой, понятно «далеко не красавицей»), а также случаем, когда в кармане пиджака оказалась не та лекция, и еще случаем, когда его не признали встречавшие. (Долго прождав, пока его отвезут в колледж, Набоков наконец обнаружил, что машину посылали за «господином с бородкой Достоевского, сталинскими усами, в чеховском пенсне и в толстовской рубахе».)
Все эти впечатления стекались в Кембридж с ежедневной почтой, и Вера отвечала на них с равной частотой. Набоков заставлял жену телепатически определять, что за картины висят у него в гостиничном номере; писал, что их совместная жизнь для него счастье. Спешил предупредить малейшие проявления ревности с ее стороны. Лежа нагишом в постели, заверял Веру, что ее во всех отношениях ему не хватает. Время от времени он привносил заключительные штрихи в биографию Гоголя – обещая Лафлину, что продиктовать полный текст Вере займет у него дней десять, – при этом отчаянно боролся с сильным желанием писать по-русски. Из Кембриджа Вера посылает ему наполовину заполненную анкету, с тем чтобы Набоков потом направил заявку в Фонд Гуггенхайма. Она советует мужу написать Агнес Перкинс и Эми Келли в Уэлсли, напомнить, что ему хотелось бы снова получить оттуда приглашение; это обращение возымеет результат следующей весной. Набоковское турне в качестве коммивояжера от литературы явилось последней для супругов длительной разлукой; с тех пор больше чем на несколько дней они не расставались.
12 декабря Набоков вернулся в Кембридж. Вера в тот момент оказалась в больнице с пневмонией. Ее продержали там пару недель, вплоть до начала Нового года. К счастью для Набокова, у них тогда гостила Анна Фейгина, устроившаяся, если можно так выразиться, на веранде. Если бы не Верина родственница, то, как утверждал Владимир, они бы с Дмитрием просто пропали. По причине Вериной болезни печатание Гоголя началось только примерно в середине января. «Она пока еще печатает не больше пяти страниц в день, – оправдывался Набоков в письме к Лафлину, – но скорость все время растет». Работа над рукописью продвигалась медленней, чем ожидалось, равно как и – надо полагать – процесс выздоравливания. Тормозила не только перепечатка: к марту отпечаталось всего 130 страниц, что свидетельствует о значительных доработках. Вере, должно быть, все это напоминало работу над рукописью «Приглашения на казнь», которую ей также приходилось печатать в процессе выздоровления – правда, на иной машинке. У Владимира были все основания, поздравляя своего издателя с предстоящей женитьбой, написать о браке следующее: «Это, исходя из моего личного опыта, весьма приятное состояние».
Мы не знаем, высказывалась ли Вера – медленно приходившая в себя после болезни, лучше других знавшая своего мужа – как женщина, «возведенная в ранг советчицы и судьи» раннего творчества Набокова, по поводу печатаемого ею текста рукописи о Гоголе. Но кое-кто из первых читателей высказался. Ни у Карповича, ни у Уилсона не вызвала полного одобрения эта, самая эксцентричная из написанных биографий, начинавшаяся смертью и заканчивавшаяся рождением главного героя, попутно не пропустившая ни единой из любимых мозолей автора. Лафлин полюбопытствовал: не считает ли Набоков уместным рассказать о сюжетах книг Гоголя? В ответ Набоков помещает в книгу наставления Лафлина. В небольшом томике Набоков вступает в спор не только с имевшимися переводами, но также и с «Тезаурусом Роже»; он даже умудряется вставить в своего «Гоголя» некую рекламу одной из своих будущих книг. Неужели так необходимо, огорчался Карпович, использовать Гоголя в своих корыстных целях? Уилсон считал, что его русский друг переусердствовал по части каламбуров; умствования грозят заполонить собой всю книгу. Вера гораздо лучше знала своего мужа, чем Уилсон или Карпович; Набоков просто не способен отобразить Гоголя так, чтоб в этом не отразить и самого себя. А главное, эту биографию можно рассматривать как начальное руководство по чтению Набокова. Вере было что сказать на сей предмет. «Гоголь был странным созданием, но гений всегда странен», – заявляет Набоков о своем герое. Лафлину он пояснял, что истинные сюжеты всегда кроются за очевидными. Спустя двадцать лет Вера советовала приятельнице, озадаченной поведением юной родственницы: «Художники – люди необыкновенные, и их реакция может порой вызывать разочарование. В большинстве случаев то, что на поверхности, не обязательно истинное».
3
Письма, которые Вера советовала мужу написать профессорам Келли и Перкинс, возымели отклик зимой 1943 года, когда Владимира снова пригласили в Уэлсли читать лекции по русской литературе для вольнослушателей. (По иронии судьбы, востребованность в нем возникла благодаря начавшим разрастаться в Америке просоветским симпатиям.) И снова должность отразила временность его статуса: в факультетской анкете, заполненной за мужа Верой в сентябре 1944 года, он значился как «преподаватель факультативного курса русской литературы» [108]
. В качестве преподавателя филологии Набоков ездил дважды в неделю из Кембриджа в Уэлсли на занятия в служебном автомобиле военного образца. Педагогика потребовала от него больше времени, чем он рассчитывал, не потому, что он был в восторге от своих студентов, а по причине недовольства имеющимися учебными пособиями. Набокову невольно приходилось быть первопроходцем. «Я изобретаю свою собственную фонетику и правила, ибо такой уж я человек, что совершенно не умею пользоваться достижениями других, сколь бы значительны они ни были», – пояснял Набоков. Его «истинная жизнь» принадлежала не Уэлсли и даже не творчеству – тот, кто писал на английском и подписывался его именем, казался Владимиру существом неправдоподобным, «как будто на самом деле это не я сочиняю», – она принадлежала Музею сравнительной зоологии. Он до такой степени не ассоциировал себя с «профессором Набоковым», что, как признавался студенту, бравшему у него интервью, ему даже смешно было слышать, будто он читает лекции.
«Войны проходят, насекомые остаются!» – провозгласил Владимир в ту зиму, не скрывая своих приоритетов, в число которых как раз лекции в Уэлсли не слишком вписывались. К своей работе в музее он относился с исключительной серьезностью, распластывал, пришпиливал, надписывал образцы коллекций, выделяя своих любимых «голубянок» из семейства Lycaenidae, для которых придумал новейшую систематизацию. Он сохранял репутацию оригинала даже в таком крайне оригинальном месте, как МСЗ (Музей сравнительной зоологии), где, собственно, его считали всего лишь талантливым любителем, и не только из-за отсутствия соответствующего образования. Это ничуть не огорчало Владимира, который за двадцать лет до того писал матери из другого Кембриджа: «Люблю почудачить» # [109]
. Он не менее охотно рассказывал о собственных дурачествах, чем его коллеги, один из которых утверждал, что набоковские приветствия в вестибюле звучат тем громче, чем менее ему знаком человек. В 1944 году у Набокова в музее появилась помощница, которая впоследствии стала его преданным другом: то была семнадцатилетняя Филис Смит, тогда первокурсница Симмонс-колледжа. Набоков с удовольствием рассказывал ей байки о своих американских ляпсусах, об оплошностях, на которые способен только тот, кто не знаком с местными нравами. Как будто постоянно спрашивая при этом: «Неужто так в Америке принято?» с подтекстом: «Вы согласны, что это глупо?» Прежде набоковские герои щедро наделялись таким их с Верой жизненным свойством, как исключительность, непохожесть на остальных. Теперь в первый и единственный раз в жизни оба старались соответствовать окружению.
Несмотря на бабочек, в мае Набоков завершил – а Вера закончила печатать – биографию Гоголя. Той весной Вера принялась, как некогда в Европе, рассылать рукопись мужа в журналы, что свидетельствует о ее большей уверенности в своем английском (или в муже, который только что получил первую из двух возможных гуггенхаймовских стипендий). К тому времени она, кроме того, наладила переписку мужа с издателями, главной фигурой среди которых был Лафлин. Прознав про интерес Набоковых к американскому Западу, Лафлин, человек независимый и богатый, пригласил их провести лето у себя на лыжной базе в Альте, в штате Юта. Этот отпуск укрепил здоровье Набоковых, хотя погодой Вера была разочарована; казалось, студеный ветер не переставая задувал в каньон Уосатч. (Для человека, рожденного в Санкт-Петербурге, Вера оказалась необыкновенно чувствительной к холоду. Набоков был выносливей, однако он не преминул заметить, что климатические условия в Америке «не вполне нормальны».) Да и супруги Лафлины особой симпатии у Веры не вызывали; немудрено, что издателю тоже в основном запомнилась ее холодная любезность. В Альте Лафлину даже стало казаться, будто Вера опасается, что он сбивает ее мужа с пути истинного. Ее опасения не оправдались, хотя и были обоснованны: Вере явно не понравилось, что Владимир увлек хозяина с собой за редкими бабочками на вершину Лоун-Пик высотой в 13 000 футов. Преодолев восьмичасовое восхождение, оба едва не погибли при спуске, соскользнув вниз с крутого снежного склона к краю обрыва, где Набоков чуть было не лишился своего издателя. Их ждали на базе к четырем часам; в шесть Вера позвонила в полицейское управление; выехала полицейская машина. Через несколько часов шериф привез обоих скалолазов. Обошлось без сцен. Владимир держался так, будто его гораздо более заботит то, что Вера постоянно выигрывает у него в китайские шашки, которыми они очень увлекались в то лето.
Неожиданно для себя Набоков в июле завел нового приятеля; это случилось на горной дороге в окрестностях Альты. Оставив позади перегревшийся пикап, весь черный от пыли молодой человек окликнул Набокова, который к 1943 году уже научился не судить о человеке по внешнему виду. Молча окинув владельца пикапа сердитым взглядом, Набоков и не подумал замедлить шаг. Джон Дауни оказался не из тех, от кого просто отмахнуться, он атаковал нашего любителя чешуекрылых шквалом вопросов. Тыча сачком то вправо, то влево, Набоков на ходу устроил незнакомцу экзамен по латыни, прежде чем позволил себе убедиться, что этот семнадцатилетний юноша имеет с ним общее, в высшей степени редкостное увлечение. Лишь когда Дауни сдал экзамен на многоцветных летуний, Набоков сбавил шаг и остановился. «Владимир Набоков!» – сказал он и протянул руку. Через пару лет Вера и жена Дауни отправились вместе с мужьями в путешествие за бабочками; как раз накануне бывший водитель пикапа приступил к трудам на соискание степени магистра энтомологии. Вера, в свою очередь, устроила свое испытание. «Скажите, Норайн, – спросила она у миссис Дауни как-то во время пикника в окрестностях Солт-Лейк-Сити, – вашему мужу понятно то, чем занимается мой муж?» – «Безусловно, ведь он постоянно это читает», – ответила Норайн Дауни, имея в виду работы по чешуекрылым. «Это хорошо, потому что многие не понимают», – со вздохом произнесла Вера, имея в виду литературу.
То, что миссис Дауни истолковала вопрос на свой лад, вполне объяснимо. В Кембридже Набоков вернулся к волшебному миру микроскопа; Вера, даже если не одобряла, до поры не вмешивалась. Совсем недавно она печатала текст, где говорилось, что Гоголь стал великим художником, когда «… дал себе волю порезвиться на краю глубоко личной пропасти». Письма Набокова того времени усеяны жалобами, что трудно менять языки, что приходится сдерживать в себе Сирина, о неуклюжести продвижения в английском [110]
. Занятия с бабочками, должно быть, желанны вдвойне: и как страсть, и как утешение – язык науки восхитительно постоянен. Однако это занятие требует полного поглощения. Позже Набоков признавал, что после работы в Музее сравнительной зоологии он уже никогда не подходил к микроскопу, «зная, что, если дотронусь, меня снова затянет в его светлый колодец». Сразу после Нового года Вера определила дальнейший распорядок жизни. 3 января 1944 года Владимир пишет Уилсону: «Вера имела со мной серьезный разговор в отношении моего романа. Неохотно вытянув его из-под моих бабочковых рукописей, я обнаружил две вещи, первое – что он хорош, и второе, что начальные примерно страниц двадцать можно перепечатывать и показывать». И обещал, что это будет сделано быстро, как и произошло: «Я (вернее, Вера) уже отпечатал десять страниц из „The Person from Porlock“ [111]
», – сообщил он через несколько дней. К середине месяца тридцать семь страниц рукописи романа, впоследствии озаглавленного «Bend Sinister» [112]
, были отосланы Уилсону.
После начального рывка работа над книгой застопорилась. Вмешалось преподавание, однако главной виной были бабочки. Набоков понимал, что его увлечение дорого обходится семье. «Я слишком много времени уделяю энтомологии (до 14 часов в сутки), и хотя я в этом направлении достигаю некоторых далеко идущих научных успехов, порой я кажусь себе пьяницей, который в моменты просветления осознает, что упускает массу удивительных возможностей», – признавался Набоков. По причине своей страсти он совершенно позабыл о финансовой стороне жизни [113]
. Его живая самокритика была услышана; комитет русских писателей выделил ему взаймы той весной несколько сотен долларов. Набоков поговаривал о том, чтобы уйти из Музея сравнительной зоологии, однако это случилось только осенью 1947 года. А пока был выработан некий компромисс, о чем Владимир сообщил в письме Гессену в день двадцать первой годовщины их встречи с Верой: «Сегодня воскресенье, и как обычно в этот день, я все еще лежу в постели, потому что знаю – как и Вера, – если встану, то тайком удеру в музей. Так приятно работать там по воскресным дням». Приятели по Кембриджу, вспоминая, как Вера подает Владимиру, подпертому подушками в постели, завтрак, отмечают ее раболепную преданность. В такие минуты, однако, Вера вполне, вероятно, радовалась тому, что муж дома, рядом с ней.
Ей успешней удавалось содержать в порядке счета, чем спокойно относиться к финансовым неурядицам. (Одна плата за квартирку на Крейги-Серкл составляла шестьдесят долларов в месяц, или три четверти жалованья, получаемого Набоковым в музее.) Вскоре после переезда в Кембридж Вера начала давать частные уроки французского языка, что делала периодически и в последующие годы. Одной из ее наименее желательных жертв стала одиннадцатилетняя дочка Изабел Стивенс, преподавательницы колледжа Уэлсли, которая стремилась как-то помочь Набоковым материально. В 1944 году Дмитрий был принят в школу Декстер в Бруклайне, где ему частично оплачивалось образование; Вера, работая секретаршей, доплачивала за его учебу в этой частной школе. В тот год она получила место на кафедре романских языков Гарвардского университета и стала секретарствовать на полставки при профессоре французского и немецкого языков. Опять-таки работа оказалась недолговечной, то ли потому, как впоследствии утверждала Вера, что постоянная секретарша возвратилась из отпуска, то ли, что более вероятно – судя по записям Веры тех лет, – эта работа просто «была несовместима со всем прочим, так как В. занят весь день и надо многое для него делать, так как во многом ему требуется помощь». К 1947 году, когда Вере было предложено место в Гарвардской библиотеке, она сразу же заявила, что для такой работы у нее не хватает квалификации. К этому времени она уже была по уши загружена работой дома.
Объем ее работы возрос в 1945 году, когда Набокову в колледже Уэлсли было предложено читать курс русской литературы в переводах. Со времен стэнфордского лета ему было уже известно, как много потребуется подготовки; отказаться ничего не стоило. Вера убедила Владимира принять предложение, пообещав, что лекции будет писать сама. Избавив мужа от необходимости выискивать даты и биографические подробности, что, как ей было известно, его утомляло, Вера составила краткий курс истории русской литературы. Вместе они отработали лекций тридцать, которые Набоков и читал в Уэлсли дважды в неделю; это заложило основу лекций, прочитанных им в ближайшие пятнадцать лет, и в конечном итоге вошло в состав опубликованного сборника. В разгар дискуссии о романтизме Вера спрашивала: «Володя, не слишком ли тяжело получилось выражение… „так как в средние века любое проявление человеческой натуры подавлялось и все ее содержимое, как нежный персик, подлежало замораживанию, то потребовалось, грубо говоря, четыре столетия, чтобы все это разморозить“?» Много страниц Вера посвятила творчеству русских поэтов, готовя материал к лекциям Владимира. «С некоторым сарказмом» она признавала, что муж столько раз переделывал лекции, что ни слова от ее изначального текста не сохранилось.
По финансовым соображениям Набоковы не уезжали далеко от Кембриджа с 1943 и вплоть до лета 1947 года, когда смогли снова отправиться на запад, на сей раз в штат Колорадо. В эти годы Набоков старался не упустить ни одной возможности, чтобы дополнить – или восполнить – свое жалованье в Уэлсли. Он вызвался в конце академического 1944 года отправиться в очередной тур читать лекции; заигрывал с кинематографистами. В своем письме 1947 года агенту, заинтересованному в приобретении прав на книгу «Под знаком незаконнорожденных», Вера предельно ясно выразила намерения Владимира в отношении Голливуда: «Муж, однако, просит меня приписать, что он романист, а не кинематографист и что его больше интересует финансовая сторона возможной продажи, а не качество будущего фильма». Набоков продолжал надеяться, что Гарвард все-таки заметит его у себя на задворках, и когда этого не случилось, писатель воспринял это как полный крах. Коллеги по Уэлсли вспоминали, как он с заднего сиденья везущего их в колледж автомобиля метал громы и молнии по поводу такой несправедливости. (И Набоков, и Вера громко выражали свое презрение к славистам Гарварда и Йейла, которые не потрудились поддержать Набокова ни в одном из этих университетов.) В 1946 году некоторое время кандидатура Набокова обсуждалась в связи с постом руководителя русской программы в Вассар-колледж, но была отклонена, скорее всего по причине капризного характера Набокова. Он активно пробивался к возможности возглавить русскую редакцию для только что созданного «Голоса Америки», об этой должности он узнал от кузена Николая, который в конечном счете ее и занял [114]
. Ни одна из упомянутых возможностей Набокову не выпала, хотя в июне 1944 года он подписал контракт с журналом «Нью-Йоркер». То лето семейство провело в Уэлсли, где Набоковы столовались в одном частном доме неподалеку от колледжа. Карточная система лишь усугубила лишения, которые они до того испытывали. Преподаватель физики из Уэлсли, столовавшийся с Набоковыми, вспоминал мрачный юмор Владимира – несладко ему приходилось в августе, когда книга «Под знаком незаконнорожденных» не оправдала надежд первых читателей, – но более всего преподавателю физики запомнилось тревожное состояние Веры. Казалось, она только и заботилась, как бы не спровоцировать недовольство мужа. Конечно же она научилась смягчать его резкие заявления. В письме от собственного имени Вера уведомляет редактора журнала о том, что муж не скрывает невысокого мнения о советских поэтах. Выслушав от него изрядную порцию ехидства, она прекращала печатать: «Думаю, если б не одолевший его грипп, он подобрал бы выражения помягче». Она принимала желаемое за действительное, как свидетельствуют другие письма на ту же тему. Чаще Вера не удерживала мужа от высказываний, позволяя буре разразиться [115]
.
Она уже приняла на себя роль его агента. В конце 1943 года Вера на целый день отправилась в Нью-Йорк; Владимир послал ее к Уилсону обсудить свои ухудшающиеся отношения с Лафлином [116]
. В начале 1945 года Вера читала лекции в Уэлсли вместо мужа, когда ему нездоровилось. У Владимира сложилась не слишком приятная манера препровождать пылких собеседников к жене. Стоило кому-нибудь начать распространяться о каком-нибудь новом романе или пьесе, Набоков тут же уходил в сторону, бросая: «Расскажите Вере!» Не желал обременять себя чужими впечатлениями. По уговору, который, очевидно, удовлетворял обоих супругов, а одного, по крайней мере, явно забавлял, от Веры к Набокову перешло нечто более ценное, чем умение чутко слушать. В мае Набоков впервые посетил Корнеллский университет, еще не подозревая, что его американская одиссея должна закончиться в Итаке, штат Нью-Йорк. По пути домой он написал письмо Георгию и Соне Гессен. В поездке он был без жены, однако за письмом следует постскриптум, якобы приписанный Верой. Почерком жены Набоков добавляет: «Вера кланяется вам от души (я уже давно подделываю Верин почерк!)».
После бурных восторгов издательство «Кнопф» отклонило в 1945 году новый роман. В тому времени Вера взяла на себя переписку Владимира с одним заинтересованным издателем, начав первое письмо словами, которыми будет начато бесчисленное множество писем: «Мой муж передал мне для ответа Ваше письмо». Послание, извещающее, что Вера вышлет первые главы романа до конца недели, подписано: «Миссис В. Набоков» – но почерком Владимира. Этот ход шиворот-навыворот не всегда идеально безупречен; временами оба спотыкаются друг о дружку на одной и той же странице. Вера писала письмо иностранной агентессе по поводу контракта, подписанного Набоковым, с просьбой контракт вернуть; Владимир случайно сам подписывает письмо. К этому времени Вера вполне прилично овладела английским, но все как будто не решается показаться из-за кулис. Ее стремление держаться в тени так велико, что уже само по себе весьма красноречиво. Осенью 1946 года приехавший в Кембридж Эдмунд Уилсон приглашает Набоковых на ужин, после чего все трое отправляются к Левинам. Уилсон рассказывает об этом вечере своей будущей четвертой жене, Елене Торнтон: «Вера удивительно относится к Володе; пишет за него лекции, печатает его рукописи и ведает всеми его издательскими делами. Кроме того, она поддакивает ему во всем – мне при этом делается даже как-то неловко, хотя самого Набокова такое чрезвычайно устраивает».
Отчего же эта волевая, независимая в суждениях, теперь прекрасно владевшая английским женщина – скоро Вера стала замечать, что англицизмы проникают в ее французский, – вторит во всем мужу? Причем с течением времени со все большей готовностью; в конце 1950-х годов кто-то из коллег во время шумного факультетского сборища заговорил с Верой об Одене, а потом, пройдя через зал, услышал, как Владимир распространялся на ту же тему и точно в тех же выражениях. Ни в одном из набоковских курсов Достоевский не заслужил у него оценки выше тройки с минусом; Вера к Достоевскому относилась не лучше. Единственным человеком, который истовей Набокова ратовал за чистое искусство применительно к роману, была его жена. Чаще всего Вера просто полагалась на мнение мужа. Долгие годы она жила его убеждениями; оба изначально имели общие вкусы. (Случалось, Вера громогласно протестовала, но только в присутствии тех, с кем это можно было себе позволить. Вера терпеть не могла романы Джордж Элиот, которые ее муж в одном частном разговоре взялся защищать. «Зачем я вышла за тебя замуж!» – возмутилась Вера. Когда их мнения не совпадали, Набоков был столь же непримирим. «Господи, как может такоенравиться!» – восклицал он.) С Уилсоном у Набокова вышло некоторое хождение по кругу. Уилсон оказался упорным спорщиком, под стать Набокову; внезапно он с готовностью уступал, но через час снова принимался спорить; Набоков шутливо замечал: Уилсон – что псориаз у него на локте. Вера была не менее азартна. Случалось, утверждала что-то она, и муж ей вторил. Например, вслед за женой он клеймил «Доктора Живаго», аплодировал творчеству Роб-Грийе, отличался крайним равнодушием к Роберту Музилю. Верино гипертрофированное чувство собственного достоинства, как и ее уверенность в гениальности мужа, способствовало их единодушию. Уилсон, не обнаружив в себе по отношению к книге «Под знаком незаконнорожденных» того же восторга, как к более ранним произведениям Набокова, извинялся в этом именно перед Верой. И надеялся, что она его простит. Как бы то ни было, а Вера действовала в пользу Набокова активней, чем он сам. Набоков настолько был убежден в громадности своего дарования, что почти не прилагал усилий, чтобы пробить себе дорогу. Постоянно твердил, что не умеет подавать себя, не способен организовывать свои дела. На самом деле все обстояло не совсем так, но так было удобней. Вера, обладавшая равной убежденностью, но иным характером, с готовностью брала все на себя.
Воззрения Набоковых – возводимые Владимиром в ранг твердых суждений, а Верой чуть ли не в символ веры – были в начале 1940-х годов редкостью для Америки или для Кембриджа. Находясь в Уэлсли, Набоков словом добрым не удостаивал искусство, создаваемое в советском государстве, тогдашнем союзнике Америки; его просили не слишком громко высказываться на эту тему. Он не собирался скрывать свою убежденность, что русский надо учить, чтобы понять взгляды на войну Толстого, а не Сталина. Он не выказывал ни малейшего энтузиазма в адрес «дядюшки Джо», не испытывал ни малейшей симпатии к американским союзникам на Восточном фронте. Набоковы не боялись высказываться непопулярным образом по поводу СССР, это шокировало окружающих; тут Владимир с Эдмундом Уилсоном сшибались, как бойцовые петухи [117]
. Требовалась определенная тонкость, чтобы понять, что в возмущенном Набокове говорила не любовь к самоварам, а преданность искусству и свободомыслию; но такая тонкость была не слишком в ходу в Америке в 1940-е годы, и на Набоковых там частенько поглядывали как на белогвардейцев. Нелегко было среднему американцу, нелегко было даже Уилсону постичь, что русский – это не обязательно либо советский человек, либо монархист.
Из лучших, хотя зачастую непостижимых побуждений Набоковы после войны приняли непопулярную точку зрения, что помогать Германии встать на ноги – не первоочередная задача американцев. В декабре 1945 года в школе Дмитрия собирали одежду, чтобы отправить немецким детям. Владимир так объяснял, почему они с Верой не разрешают сыну участвовать в подобном сборе старой одежды: «Если бы мне пришлось выбирать между греческим, чешским, французским, бельгийским, китайским, голландским, норвежским, русским, еврейским или немецким ребенком, я бы ни за что не выбрал последнего», и в каждом слове его заявления чувствуется влияние Веры. Умение прощать никогда не входило в разряд ее добродетелей, в особенности когда в Кембридж стали просачиваться слухи о судьбах родных и близких в Европе. Все эти слухи в значительной мере способствовали созданию тоталитарного ада в книге «Под знаком незаконнорожденных», романа, который Набоков считал родственным по звучанию с «Приглашением на казнь», однако «еще более апокалипсичным и взрывным». В той искореженной действительности Набоков воплотил многие из своих кошмарных разочарований и немало душевной боли, пережитой в минувшее десятилетие. Он надеялся изобразить в книге непокорную мощь свободного ума даже под гнетом тирании; как бы широко распахивая клетку, автор – олицетворяя собой высшие силы – в конце романа деликатно вмешивается в события. В отличие от «Приглашения на казнь» роман «Под знаком незаконнорожденных» пропитан ощущением уязвимости, хрупкости жизни и любви. Исчезли Илья Фондаминский и Сергей Набоков; Вериной сестре Соне пришлось в последнюю минуту панически бежать из Франции через Северную Африку; младший брат Владимира, Кирилл, был арестован, но ему удалось освободиться; друзья годами томились в концлагерях. Владимир утверждал, что его неприязнь к немцам буквально беспредельна. Вера была беспощадней: «Наверное, мне никогда не понять, почему вдруг все бросаются помогать „несчастным“ немцам, без которых якобы Европе не выжить. Да выживет она, еще как выживет!» [118]
Сведения, поступавшие из Европы, нисколько не уменьшили укоренившееся в Набокове отвращение к антисемитизму – предрассудку, к которому он относился болезненней, чем его жена. Вера воспринимала это более сдержанно или, во всяком случае, более трезво. Владимир же чуть что готов был требовать сатисфакции. Он выказывал крайнюю чувствительность к малейшим проявлениям подобных предрассудков, равно готовый встать на защиту и убеждений своего отца, и интересов своей жены-еврейки. По приезде в Америку его потрясла помещенная в журнале «Нью-Йоркер» реклама отелей «для ограниченного круга населения», «не для негров, евреев и проч.». Его задевало даже самое ничтожное проявление антисемитизма. Набоков обвинил в расизме даже Александру Толстую, которой он с семьей был стольким обязан. Злосчастное лето 1946 года, проведенное в городке Бристоль, штат Нью-Хэмпшир, куда Набоковы прикатили на такси, стало памятным благодаря одному эпизоду. Условия жизни оказались малоприятными; озеро было грязное, курорт граничил с железной дорогой, бабочек летало немного. От местного кафетерия «Говард Джонсон» [119]
вовсю несло запахом жарившихся мидий. Сидя за столиком тамошнего ресторанного заведения, Набоков заметил вывеску «Милости просим только клиентов-христиан!». Стерпеть это Владимир не мог. «А что, если б сюда подкатил на стареньком „форде“ маленький бородатый старичок Иисус Христос со своей мамашей (в черном платке, с польским акцентом)? Это, да и многое другое, настолько взволновало меня, что я расчихвостил в пух и прах хозяина ресторана, повергнув и его, и всех присутствующих в неописуемый трепет», – вспоминал он впоследствии. Набоков только что закончил «Под знаком незаконнорожденных», и врач утверждал, что результатом явилось нервное истощение; сомнительно, однако, чтобы в более спокойные времена реакция Набокова оказалась иной.