355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Избранное » Текст книги (страница 35)
Избранное
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:07

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)

Он метнулся но кабинету. Она лежала бездыханно – теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, – вытряхнул бумаги и начал махать у ее лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья – стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая ее мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…

Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в ее грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг – она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:

– Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!

Его руки оказались прижаты к ее животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунды, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.

– Помогите! А-а-а!

Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая ее гибкие кисти. Рябинин выпрямился – в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашел ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.

– Пользуется положением… Нахал… Пристает, – гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.

У нее было расстегнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.

– Кхм, – сказал сержант.

– Все в порядке, – ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, все ли в порядке.

Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-сле-зу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала челку и спросила:

– Ну как?

Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щеки уже сами играли – научились у правой ноги.

– Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, – продолжала она. – Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.

– Так тебе и поверили, – буркнул он.

– А у меня есть свидетель – товарищ сержант.

– Разберутся.

– Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» – мол, недозволенные приемы следствия, обманным путем заставил признаться в краже.

– Там разберутся, – зло заверил Рябинин.

– Разберутся, – согласилась она, – а подозрение навесят. Тут я еще одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-ка у следователя.

– Не думай, что там дураки сидят.

– Конечно, не дураки, – опять согласилась она, – обязательно проверят. Во, видел?

Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.

– Это мой свидетель, – разъяснила она. – Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А все-таки подозревает. Жалобы-«телеги» как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?

Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах ее была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, – обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке – только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.

– Да, от тебя можно всего ждать, – задумчиво сказал он.

– Уморился ты сильно, – довольно подтвердила она. – Вон очки-то запотели как.

– Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шелковой стала.

– Шелковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, – отрезала она.

Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребенка или больного, обижаться нельзя.

Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья – ее переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом ее ловили на автомашине, с веревками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе – тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить ее палками…

Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот ее ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксеры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бедрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…

– Чего глаза-то прищурил? – с интересом спросила она.

Значит, темная злоба легла на его лицо, как копоть, – даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.

– Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? – безразлично спросил он.

– Зачем? И видеть его не хочу.

– А-а-а, не хочешь, – протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.

– Чего? – подозрительно спросила она.

– А ведь ты артистка, – осклабился он, напрягаясь до легкого спинного озноба. – Ни один мускул на лице не дрогнул…

– А чего им дрожать-то? – возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.

– Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты ее не хочешь.

– Чего ж тебе не знать, – сдержанно подтвердила она, – пять лет учился.

– Знаю! – крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.

Она тоже встала.

– Садись! – крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.

Рябинин обошел стол и подступил к ней на не-гнувшихся ногах, сдерживая свое напряженное тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.

– Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? – прошипел Рябинин. – Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!

– Чего возникаешь-то? – неуверенно спросила она.

Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на ее красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчетливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:

– Второго июля – в три часа ночи – Курикин – во дворе дома – был убит ножом в спину!

Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:

– Подло – ножом в спину!

Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял – страх был не только в глазах, а лежал на всем лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.

– Как… убит? – неслышно спросила она.

– Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?

– Как же… Он вышел от меня…

– Выйти он вышел, да не ушел.

– Ты же читал его протокол допроса…

– Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошел, на свою смерть пошел. Рассказывай!

– Чего… рассказывать?

Рябинин смотрел в ее побледневшее лицо и краем глаза видел слева еще белое пятнышко – только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно – к ее лицу:

– Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Все рассказывай!

– Так ты думаешь… что я…

– И думать нечего, – осек он ее. – Поэтому в той квартире и денег не нашли при обыске.

– Почему?..

– Да потому, что ты денежки передала через черный ход, – их не могло быть в квартире. Потому, что ты наводчица. Познакомилась, увидела деньги, привела, дождалась ночи и выгнала во двор. Если удается – берешь деньги сама, не удается – он уж действует наверняка: нож в спину. А Курикина убрали, как свидетеля. Понятно, чуть не попались. Могу рассказать, как все было: ты взяла деньги и смылась через черный ход, предупредила своего напарника, чтобы Курикина не упускал. Тот и дождался. Это мы дураки – надо бы Курикина отвезти на машине. Да теперь что говорить… Одного вы не учли: что я успею его допросить в жилконторе.

Рябинин вытер вспотевший лоб и шевельнул плечами, чтобы отлепить со спины рубашку. Ему захотелось сбросить пиджак, но он уже не мог ни остановиться, ни прерваться.

– Неужели я буду сидеть с тобой из-за пятисот рублей весь день?! Да в этом бы и участковый разобрался. Неужели ты раньше не сообразила, что прокуратура мелкими кражами не занимается?! Ты всё-о-о сообразила… Так где убийца?

– Да ты что! Разве я пойду на мокрое дело?

Она была парализована страхом. Слова, которые раньше сыпались из нее неудержно, теперь кончились – их поток где-то перекрылся. Даже лицо изменилось: вроде бы то же самое, но как-то все черты сгладились, расплылись, как четкий профиль на оплавленной монете.

– Отвечай, где соучастник убийства? Тебе же выгодно все рассказать первой. Помоги следствию поймать его – только этим можешь искупить свою вину…

– Зарезать живого человека… Да ты что… Он был у меня, это верно… Деньги взять у пьяного могу. Конечно, теперь это дело мне легко пришить…

– Время не ждет, Рукояткина, – перебил он.

Сейчас бы Рябинина никто не узнал. Легкая задумчивость, из-за которой он казался повернутым не к жизни, а к самому себе, сейчас пропала в каком-то жару. Этот жар все внутри стянул, высушил лицо, опалил губы, замерцал в глазах, и даже очки сверкнули, будто на них пал отблеск глаз. Жар все накапливался и мог разорвать его, как цепная реакция. Ему казалось, что теперь он все может: заставить признаться подследственную, убедить преступника и перевоспитать рецидивиста. У психиатров такое состояние как-то называлось, но у них все человеческие состояния имели названия.

– Время не ждет, Рукояткина, – повторил он. – Чем быстрее его поймаем, тем для тебя лучше. Не найдем – одна пойдешь по сто второй статье.

– Да ты что… Не знаю я про убийство.

– Это расскажи своей бабушке, – перебил он, а он сейчас только перебивал. – Поэтому ты о деньгах и молчала. Сообщи о деньгах – надо рассказывать и про убийство. Не так ли?! Наверное, с деньгами и ножичек лежит, а?

– Зря шьешь мне нахалку… Не могу я пойти на мокрое, я ведь…

Но Рябинин оттолкнулся от стула и рванулся к телефону.

– Тогда поедем.

– Куда?

– В морг, – негромко сказал он, потому что это слово не выкрикивалось, но, приглушенное, оно действовало еще сильней.

– Зачем? – теперь ее страх перешел в тихий ужас, который невозможно было скрыть.

Рябинин швырнул трубку, не добрав нужного номера, и опять бросился к ней, к ее лицу, от которого он теперь не отрывался.

– Предъявлю тебе на опознание труп Курикина, – выдохнул он так, как в мультфильмах Змей-Горыныч выдыхал огонь.

Рукояткина вскочила со стула – он даже отпрянул. Она сплела руки на груди, смотрела на следователя, а руки извивались у ее шеи, хрустя пальцами:

– Не надо! Не поеду! Ну как мне объяснить? По характеру я не такая, пойми ты…

Она теперь тоже заходила по кабинету. Рябинин, чтобы не терять ее лица, двигался рядом, и они были похожи на двух посаженных в клетку зверей.

– Ну пойми ты хоть раз в жизни! Разберись ты… Я вижу, что на мне сходится. Но ты же следователь, ты же должен разобраться. Я все могу, кроме убийства. Ну как тебе… Я же детей люблю.

Страх прилип к ней, как напалм. Рябинин знал, что такое прилипчивый страх, не тот, не животный, который его охватывал в воде, а умный страх, на который есть свои причины и которого боится любой здравый человек.

– Не убивала! – рявкнул он, прижимая ее взглядом к стене. – Если бы не убивала, давно бы выложила про деньги… Врешь ты, милая!

Она метнулась глазами, потом метнулась заячьей петлей по кабинету и, выламывая руки, невнятно предложила:

– Давай расскажу про деньги.

– Теперь дело не в деньгах, – отрезал Рябинин.

– Я расскажу все, и ты поймешь, что не я Курикина…

Он каким-то прыжком оказался у стола, выдвинул нижний ящик и выдернул чистый бланк протокола допроса – уже третий. Взяв ручку, Рябинин швырнул протокол на стол и коротко приказал:

– Пиши сама. Посмотрим. А потом поговорим об убийстве.

Она схватила ручку, как в известной пословице утопающий хватается за соломинку, села и сразу начала писать крупным разборчивым почерком. Рябинин молча стоял за ее спиной, как учитель во время диктовки; только ничего не диктовал – смотрел через ее плечо на прямые строчки, которые складывались в криминальные эпизоды. Она писала сжато, самую суть, упуская всяких цыплят табака и драбаданы. Эпизод шел за эпизодом: описала четыре кражи в ресторане – на одну больше, чем знал Рябинин. Потом две махинации в аэропорту. В конце описала какую-то оригинальную кражу из квартиры, но Рябинин уже не стал вникать.

Рукояткина кончила писать, о чем-то раздумывая.

– А где деньги? – подсказал он.

– Вот и я думаю… Они у меня спрятаны на кладбище, а никак… Я лучше покажу.

– Сколько денег?

– Все.

– Как все?

– Почти все. На еду только брала. Я ведь копила на черный день, безработная же, тунеядка. Телевизор цветной хотела купить…

Рябинин хотел что-то сказать, вернее, хотел о чем-то подумать, но останавливаться ему было нельзя, как марафонскому бегуну на дистанции.

– Что подсыпала в водку?

– Гексинал.

– Ого! Внеси в протокол, – потребовал он.

Рукояткина аккуратно вписала своим чистописанческим почерком, пугливо посматривая на Рябинина снизу.

– Теперь подпиши каждую страницу.

Она расписалась и протянула листки. Он взял их, сел на свое место и теперь внимательно пробежал еще раз – записано было все, хотя и немного сжато. Рябинин размашисто подписал последний лист.

– Ой, забыла, – рванулась она к протоколу, – забыла написать, что убийства-то я не совершала. Дай дополню.

В дверь постучали: он уже знал, что так официально-настойчиво стучал только сержант. Видимо, ему надоело сидеть. На крик Рябинина «Да-да!» сержант приоткрыл дверь и просунул голову в щель:

– Товарищ следователь! Для очной ставки явился гражданин Курикин. Ждет в коридоре.

Он хотел еще добавить, но, видимо, что-то заметил в их лицах, поэтому провалился в щель, скрипнув дверью. Рябинин схватился за стол и глянул на Рукояткину…

Она с ужасом смотрела на него, но не с тем ужасом, который у нее появился при известии о смерти Курикина. Новый ужас был с оттенком изумления и гадливости, будто она вместо следователя увидела огромного мохнатого паука или какого-нибудь неописуемого гада. Так смотрит пугливая женщина в лесу на змею под ногами – хочет крикнуть, а сил нет. В кабинете было тихо, как в морге. Рукояткина хотела что-то сказать, он видел, что хотела, у нее даже рот был чуть приоткрыт, – и не могла.

Рябинин еще держался за стол, когда она начала медленно и прямо, почти не сгибая туловища, подниматься, словно начала расти. Он на секунду прикрыл глаза – сейчас она должна его ударить. Он это понял по ее рукам, которые поднимались быстрей тела, да и по лицу понял, на которое теперь легла еще и ненависть. Сейчас она ударит, и Рябинин не знал, что он тогда сделает. Надо бы снять очки, которые от удара шмыгнут с лица в угол. Надо бы закрыть глаза… Отпрянуть бы надо… Он знал, что будет делать – ничего: примет удар, как должный; примет, как осознавший преступник выслушивает заслуженный приговор.

Рукояткина поднялась, прижала руки к бокам и встала даже на носки, сделавшись выше ростом. Рябинин глубоко набрал воздуху. Она все тянулась куда-то вверх, будто хотела взлететь, а он непроизвольно сгибал колени, стараясь врасти в пол…

Вдруг она вскрикнула и упала грудью на стол, как переломилась в пояснице. Рябинин отшатнулся, ошарашенный еще больше, чем ударом бы по лицу. Рукояткина рыдала, размазывая слезы по обложке уголовного дела, на котором лежала ее голова. Игра кончилась. И допрос кончился – плакал человек.

Рябинин забегал по кабинету, заплетаясь в собственных ногах. Слез он не переносил, особенно детских и женских. Сам мальчишкой в войну поплакал вместе с много плакавшей, похудевшей матерью.

Слезы для следователя священны, потому что он должен откликаться на горе. А если они его не трогают, то надо уходить работать к металлу, к камню, к пластмассе.

Рукояткина плакала навзрыд, толчками, даже стол вздрагивал. И вздрагивал Рябинин, ошалело вертясь около нее. Она что-то приговаривала, бормотала, но слов было не разобрать.

– Ну, перестань, – сказал он и не услышал себя.

Рябинин боялся слез еще по одной причине, в которой он век бы никому не признался: когда перед ним плакали – ему тоже хотелось плакать, будто он мгновенно оказывался там, в затемненном, голодном детстве своем.

– Перестань, слышишь, – погромче сказал Рябинин и легонько дотронулся до ее руки.

Она не обратила внимания. Тогда он взял ее за локоть, чтобы оторвать от стола. Неожиданно она подняла голову и прильнула к его плечу – Рябинин застыл, чувствуя сквозь пиджак ее горячий лоб. Но так было секунду-две: она глянула на него стеклянными от слез глазами, в ужасе отшатнулась и опять упала на стол. Теперь Рябинин разбирал некоторые ее слова и два раз& услышал «какая подлость». Он и сам знал, что это подлость, которая расценивается как нарушение социалистической законности.

– Извини, – буркнул он.

Она плакала неудержимо. Видимо, прорвалось то, что копилось весь день, а может быть, и не один день. Рябинин склонился к ней, беспомощно озираясь:

– Разозлила ты меня… Такая тактика… В общем, прости, – бормотал он над ее ухом.

Видимо, она услышала его слова, потому что теперь в ее всхлипах он уловил снова про его тактику. Рябинин хотел назвать ее по имени, но как-то не повернулся язык. И уж совсем не хотелось называть по фамилии.

– Перестань же… Ну ошибся я.

Рябинин подумал, что лучше бы отвесила пощечину. И еще подумал, что все плачущие женщины похожи на маленьких девочек.

– Ну можешь ты успокоиться?! Я же извиняюсь перед тобой, – чуть не крикнул он.

– На одну женщину, – всхлипывала она, комкая мокрый платок, – и милиция… и прокуратура… все государство и еще обман… подличают…

Рябинин обрадовался, что она заговорила членораздельно. Он решительно схватил ее за плечи, оторвав от стола. Она села безвольно, как огромная тряпичная кукла. Рябинин выдернул из кармана платок, который сегодня дала Лида, и сунул ей в руку. Она взяла, приложив его к багровым векам и покусанным губам, – словно ночь металась в бреду.

– Зря я так сделал, – быстро заговорил он. – Довела ты меня. Прости, что так получилось…

Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.

– Всю жизнь не везет, – бормотала она, всхлипывая между каждым словом, – вот уж… правду говорят… судьба…

Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, – неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся ее жизнь. И текли слезы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.

– Ничего не было… ни детства… ни родителей… – хлюпала она носом.

– Ты без родителей?

Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слезы

наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слез он еще не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому – эти слезы лились и по будущему.

– Ну хоть что-нибудь… ничего… даже матери… – всхлипнула она потише.

– Родители умерли? – еще раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.

Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.

– Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.

Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.

– Дай воды… весь день не пила…

Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана – весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства – Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала все – от начала до конца. Если ее допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала ее в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно – работала, дружила или любила.

После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.

– Я не понял, родители живы у тебя или нет? – осторожно спросил Рябинин.

– Живехоньки, – глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слезы, рвущиеся наружу.

– И где они?

– Отец где-то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, – неохотно сообщила она.

– А дальше? – спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.

– Дальше, – мрачно усмехнулась она и бесслезно всхлипнула, – сначала мать ходила, я даже помню. А потом вообще отказалась. А дальше всего было: и детдом, и интернат, и колония для трудных подростков…

– И мать с младенчества не видела?

– То-то и обидно, что живет от меня в двух трам-ьайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне ее. Мать-то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у нее с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.

– Зайти не пробовала?

– Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу ее, меня аж в жар бросит…

– Может, все-таки объявиться ей? – предположил Рябинин.

– Ну как она может жить… Как может водить собачку на веревочке… Когда где-то ее ребенок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.

Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слез, но сейчас она сидела вялая, будто ее сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.

– Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, – сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше ее семейную историю, так жестко допрашивать не смог бы.

– Единица-то эта мне попалась, – скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.

– Трудно тебе, – согласился Рябинин, хотя это было не то слово. – Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.

– Понимаешь? – вяло спросила она.

– Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек – и погиб.

– Почему погиб?

– Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.

– Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.

– Не знаю, может и проходил бы.

– Хоть правду говоришь, – усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихо, прерывисто вздыхая.

Она вернула платок. Он посматривал на нее сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.

Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счете оказывалась одна – родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…

Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:

– Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребенок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг – человек. Крохотный. Берешь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я ее ребенком представляю. А как чудесно пахнет ребенок, теплом, не нашим, другим теплом…

Она умолкла, о что-то споткнувшись в памяти.

– Говори, – предложил Рябинин.

– Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.

– Дочка у меня, во второй класс перешла.

– С косичками?

– Вот с такими, – показал он косички. – Сейчас за городом. Смешная – ужас. Звонит мне как-то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по-твоему, подавилась?

– Ты тоже детей любишь? – с сомнением спросила она.

– Кто же их не любит.

– Кто любит детей, тот убить никогда не может, – решительно заявила она.

Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксеры после боя. Или как супруги перед разводом, когда имущество уже поделено и осталось только разъехаться.

– Ты вот сказала, что тобой никто не интересовался… Неужели так все и проходили мимо? – спросил он.

– Были, интересовались. Вон участковый чуть не каждый день интересуется. Беседует со мной по душам. Но я-то вижу его, просвечивает он, как пустая бутылка. Делает вид, что мне верит. Когда говоришь по душам, положено верить. А у меня такой характер: как увижу, что только один вид строит, – начну грубость ляпать. Как тебе. У нас в доме один есть, все хочет меня воспитывать. Вы, говорит, при ваших физических данных могли бы выйти замуж даже за морского офицера и жить на благо родины семейной жизнью. А сам все за кофту глазами лезет. О жизни иногда вот как хочется поговорить, – вздохнула она.

– Так уж и не с кем, – усомнился Рябинин не в словах, а в ситуации, где она не смогла найти собеседника. – По-моему, о жизни люди говорят с удовольствием. Особенно пожилые.

– Говорят, – вяло согласилась она. – Да все нудно. Я ведь раньше работала на обувной фабрике. Мастер был, дядя Гоша. Все меня наставлял. Наша жизнь, говорит, есть удовлетворение материальных потребностей, поэтому мы должны работать. Неужели я только для того на белый свет родилась, чтобы удовлетворять свои материальные потребности?

– А для чего?

– А ты согласен? – чуть оживилась она. – Для жратвы да шмуток существуем?

– Нет, – ответил Рябинин, немного подумав.

– Вот и я – нет. А для чего, и сама не знаю, – вздохнула она. – Иногда о жизни правильно говорят, разнообразно, хотя и теоретически.

– Почему теоретически? – спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить – опускаться до ее понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймет, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком – трудом…

– Почему же теоретически? – повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.

– О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала – занудь.

– Значит, эта работа не по тебе. А ее нужно найти, свою работу. Я вот юридический кончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придешь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются – стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?

– От жары.

– Тогда не поймешь, – вздохнул он. – Вот какая несправедливость: сколько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».

– Я в колонии напишу, – горько усмехнулась она. – Поэму о взмокшем ватнике.

Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:

– Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…

– У тебя работа психованная, – вставила она.

– Но тут другое удовольствие от работы. Попадется какая-нибудь дрянь, подонок…

– Вроде меня, – ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.

– Ты не подонок, ты овца.

– Какая овца? – не поняла она.

– Заблудшая, – бросил Рябинин и продолжал: Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.

– Посадить человека хочется? – спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для нее человека.

– Хочется, – честно признался Рябинин, схватываясь все больше тем жарким состоянием, когда человек в чем-то прав, но не может эту правоту внушить другому. – Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребенком бросил, вторую с ребенком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он ее искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белесые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?

– Перед богом, – серьезно сказала она.

– Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет – значит, я вместо него.

– Ты вместо черта, – ухмыльнулась она.

– Потел, потел я сильно, – не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. – Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провел повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.

– Если не посадишь, то и радости у тебя нет? – серьезно спросила она.

Рябинин усмехнулся: знал бы кто, что значит для него арестовать человека, даже самого виновного, но ведь ей объяснять не будешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю