412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 9)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Или мальчик Володя, еще один из экспедиции, самый, может быть, тихий и незаметный. По комплекции взрослый, сильный мужчина, а щеки розовые, лоб чист, глаза бесхитростно ясны, лицо покрыто светлым пухом. Он добродушно возился с восьмилетней Зоиной дочерью Машей. Девчушке нравилось дружить с ним – таким большим, почти взрослым. Глядя на них, я узнавал наши детские отношения с Зоей, но я не был так терпелив и трогательно заботлив. Володя сказал, что пошел в экспедицию, чтобы заработать денег. Но в городе это можно было сделать проще – матросом-спасателем на пляже, разносчиком телеграмм, как я сам когда-то подрабатывал, рабочим в парке. Нет, пошел сюда.

А сам я! Меня что сюда привело? «Прощаться с молодостью» не обязательно на высоте полутора километров над уровнем моря. Сенсационность находок, которые пробуждают журналистский зуд? Нет. Но что же?

Как оказалась здесь и наверняка снова приедет на следующий год, когда начнутся раскопки, Елизавета Степановна – Дама Треф? Почему не рвется в мисхорский пансионат, где ей явно было бы уютней, старая учительница? Почему не бежит отсюда в поисках более легких рублей мальчик Володя? Почему именно это место выбрал для схваток с самим собой бородач Саша? Почему я, маясь своими заботами, знаю, что непременно вернусь сюда? Главная причина – Зоя.

Понял я это с удивлением. До чего же сильна в нас инерция уже отживших представлений о том или ином человеке! Особенно когда человека знаешь давно. Мою маму до сих пор беспокоит то, что когда-то, в далеком детстве, у меня в сердце прослушивались подозрительные шумы, а в характере наблюдались скверные замашки, упрямство и строптивость. Таким, с подозрительными шумами и тяжелым характером, я остался для нее и сегодня, хотя отслужил в армии, бывал в трудных командировках и, кажется, научился ладить с подавляющим большинством людей. Но мама – все-таки особь статья. Наш учитель-словесник Николай Иванович до сих пор не может примириться, что я, делавший ошибки в диктантах и наскоро списывавший домашние упражнения у Любочки Якустиди, ныне подвизаюсь на поприще отечественной журналистики. Он только хмыкает, когда Зоя при встречах, случается, говорит о каком-нибудь новом моем опусе.

Не помню уже, где приходилось читать, что новые истины побеждают вовсе не потому, что противники убеждаются в их правильности и прозревают, а лишь по той причине, что противники постепенно вымирают, а новое поколение усваивает эту истину буквально с молоком матери. Так и в отношениях между людьми. Человек изменился, вырос, стал другим, но только не для соседей, соучеников, сверстников. Ту же Зою эти соученики и сверстники помнят растерехой, неуклюжей девчонкой, которая так и не превратилась в очаровательную девицу (утенок не стал лебедем), забывчивой и рассеянной. В доме постоянно слышалось: «Зоя, не грызи ногти» или «Не грызи волосы – это еще что за манера…» И я ее помнил такой. Ценил за привязанность ко мне, отдавал должное смышлености, рад был, что хорошо училась, а сейчас вдруг увидел в совершенно новом качестве – как бы в центре круга, излучающей ровный и сильный свет.

Удивительное все-таки дело – пример человека. Сколько слов и призывов расходуются впустую, когда они не подкреплены образом жизни, собственными поступками. У Зои это вот наиболее важное совпадало.

В отличие от мужа она была немногословна. Олега нередко распирало желание высказаться. Нет, это не была суетная болтливость, ему в самом деле было что сказать, и он попросту не любил держать это в себе. По тому, как вела себя при этом Зоя, я думаю, что нередко он говорил за них двоих. И, может быть, даже в большей степени за нее, чем за себя.

В ней, Зое, беспрерывно шла работа мысли. И не только, так сказать, по нисходящей, вглубь, что совершенно естественно для археолога, который, оказавшись лицом к лицу с первым веком, хочет углубиться еще больше, докопаться до донышка, выбрать, выработать по возможности до конца рудоносную жилу. Боюсь, что эти мои рассуждения звучат совсем уж по-дилетантски, но археологию в этом отношении можно, наверное, сравнить с той частью ботаники (не знаю, существует ли такая часть), которая занимается изучением корней. Однако Зою интересовали также и стебли, и листья. Сужу об этом по нашему мельком возникшему разговору о Партените, по тому, как она, идя на раскоп, останавливалась иногда над каменным развалом, в котором увидела руины маленького средневекового храма, поставленного неведомо кем и когда.

Или вот пример: ее упоминание об Оммер де Гелль, когда разговор пошел о том же Партените. Не тогда ли впервые возникла у меня мысль о переплетении судеб-ниточек, о пестротканом ковре, вышитом историей по канве этих мест?..

Помнится, сначала я не понял, о чем речь. Оммер де Гелль? А потом – да-да-да!.. Томик из теткиной библиотеки, привлекший меня сначала, по правде говоря, только своей скабрезностью – дети в определенном возрасте непреодолимо тянутся к такого рода литературе. Я стыдился своего интереса и снова листал книгу, особенно некоторые наиболее пикантные ее места, пока однажды не попался с нею в руках на глаза тете Жене. Она и объяснила – суховато и с некоторой брезгливостью, – что эти якобы письма и записки странствующей по южной России француженки есть плод забав аристократических шалунов-мистификаторов прошлого, девятнадцатого, столетия. Подделка вполне в духе века. Не помню уже, кто были эти мистификаторы, сочинившие целый том от имени заезжей дамы, но розыгрыш им удался вполне, на него клюнул даже такой человек, как писатель Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Мудрено было, впрочем, не клюнуть. Поди знай, что «записки» поддельные, если такое солидное издательство, как «Academia», публикует их под рубрикой «Иностранные мемуары», снабдив соответствующим комментарием, предисловием и послесловием. И – главное! – в них говорилось о Лермонтове. О том, будто он тайно побывал в Крыму – в Ялте, Мисхоре и здесь, у подножия Аю-Дага. Сам Сергеев-Ценский жил неподалеку, и соблазн написать повесть о неизвестных страницах жизни Лермонтова оказался для него, увы, непреодолимым…

Когда я начал выстраивать канву, еще неосознанно протягивать ниточки, Зоя с усмешкой подбросила и это имя – Оммер де Гелль.

Она с особенным вниманием выслушивала возражения или сомнения по поводу Олеговых идей или предположений, будто примеряла, что сама может ответить на них. А иногда и отвечала – коротко, точно, отбрасывая неизбежно нараставшую вокруг таких споров шелуху. Ее, кажется, раздражила наша с Олегом попытка сравнивать Митридата Великого с Митридатом Третьим. Вот-де каким героем был один и слабаком – другой. Ее вообще раздражают попытки беллетризовать историю – слишком серьезно она относится к ней.

Когда кто-то из нас сказал, что Митридат Третий был выставлен в Риме на Форуме, она как бы между прочим заметила: «У ростр». Казалось бы, какая разница? Трибуна, украшенная рострами, носами трофейных кораблей, стояла-то на Форуме. И все-таки разница, уточнение есть. Митридат был выставлен на самом приметном месте. И о том, как он вел себя с императором Клавдием – дерзко, вызывающе, она тоже напомнила, словно говоря, что нельзя в угоду собственным построениям толковать историю так и сяк.

Вспомнив сейчас об этой ее строгости, о нелюбви к небольшим, извинительным, на мой взгляд, историческим вольностям, я подумал: а не роднит ли это ее с бородачом Сашей, который тоже восстает против «беллетристики» – но в математике? Правда, бородач раздражителен и владеет им одержимость, а Зоино состояние я бы определил другим словом – истовость. В нем и ревностность, высокая степень готовности совершить все, что человек считает своим призванием, и твердость, уверенность в себе. Уверенность высшего порядка. В том, что дело, которым она занимается, – наиглавнейшее из всех дел, выпавших на ее долю. Я даже позавидовал. А зависть, что бы там ни говорили, – великий раздражитель, если она не замыкается на самой себе, не сосет сердце, а пробуждает энергию, мысль, напоминает о том, что тобою еще не сделано.

(Кстати вспомнились пушкинские слова: «Зависть – сестра соревнования, следовательно, из хорошего роду». Вспомнились и вызвали усмешку: Александр Сергеевич написал ведь не только это, но и «Моцарта и Сальери»…)

На свете счастья нет, но есть покой и воля… Ни того, ни другого, как я понимаю, Зоя тоже не знала. Чего стоило хотя бы то, что дочь Машенька побыла с нею только неделю, а потом снова – на второй срок – пришлось отправить в оздоровительный лагерь: жизнь в продуваемой всеми ветрами палатке – не для ребенка. Перед отъездом девчушка потребовала устроить и ей «отвальную». Как всем. Сначала это вызвало всеобщее веселое изумление, а потом загорелись. И устроили. Был пирог – Маша пекла его вместе с Никой; был Володин сюрприз – собранная на лугах земляника; был букет цветов посреди стола, и рядом с ним стоял Гермесик. Пили чай, заваренный на горных травах, и пели песни – для всех и особо по Машиному заказу. Мило и трогательно. Но и грустно тоже. Какой уж тут покой!..

А чего стоили щипки коллег! Раскопки-то свалились как снег на голову. Никакими штатными расписаниями они не предусмотрены. А маленький городской музей – это вам не Эрмитаж, который снаряжает каждый год экспедиции.

Удачей считают, когда в нужный момент человек оказывается на нужном месте. Для Зои – и, значит, для Олега – тут все совпало. Ну а остальные, оставшиеся внизу, в конторе, люди? Та часть бумажных забот, которую раньше тянули эти двое, легла на них. А у каждого ведь тоже свои планы, свои амбиции, заботы и дети.

Ни покоя, ни воли не было, но Зоя, как мне кажется, скоро поняла, что их и не может быть. И это если не облегчило жизнь, то помогло осмыслить ее и неколебимо сосредоточиться на главном.

Любопытно, что наш строитель – влюбленный в Нику Ванечка, постоянно имея дело с Олегом, истинную хозяйку на раскопе и в лагере видел в Зое. И обращался соответственно: к нему – просто Олег, а к ней по имени-отчеству. Со мной он быстренько перешел на «ты», а к Зое неизменно обращался как к старшей и даже, более того, – как к стоящей на порядок выше в какой-то непонятной, необъяснимой, но тем не менее существующей неформальной иерархии. Кстати говоря, такое отношение (простых людей, начальство ее не жаловало) я в свое время видел и по отношению к тете Жене. Вообще, все чаще, думая о Зое, я вспоминал тетю Женю. Особенно в последние дни.

Их и в самом деле сближало многое. Тут можно, правда, добавить, что разделяло их еще больше, но это закономерно, естественно; с некоторых пор мне, грешным делом, при полном понимании необходимости различий между людьми гораздо более важным кажется то, что их соединяет или хотя бы сближает.

Тетка была резче, категоричнее. Хотел было добавить: независимее, но запнулся. Тетя Женя время от времени демонстрировала свою независимость, заявляла о ней. А сейчас я думаю, не было ли это всего лишь формой самозащиты, самосохранения личности? Вроде того, как дети: не получив желаемое, одни хнычут, а другие (и это моя тетка) говорят – ну и пусть! и не надо! и не больно хотелось! Я думаю, что тетя Женя не обиделась бы на такое сравнение.

Нужда в самозащите была. Жизнь оказалась по всем статьям трудной. Правда, бывают времена (это я невольно возражаю самому себе), когда почти невозможно представить чью-либо  л е г к у ю  жизнь. Но у тетки рушилось все. Ученая карьера, к примеру, не просто не задалась, но едва ее не раздавила, рухнув, будто каменная плита, из-под которой выбиты подпорки.

К сожалению, судить об этом я могу только по обрывочным разговорам, изредка возникавшим в доме. Вот их примерная канва.

Начало было обнадеживающим. Студенткой написала работу, которая называлась «Капитанство Готия». Имела успех. Работа была включена в сборник студенческих исследований. Публикация в столь юные годы сама по себе приятна, но еще приятнее было то, что ее заметил поэт, художник, чудак, в представлении окружающих, легендарная в наших краях личность – Максимилиан Александрович Волошин и пригласил мою тетю Женю к себе в Коктебель.

Как самую большую ценность хранила она до конца жизни подаренную ей тогда Максом (так она называла его) акварель – традиционный для Волошина восточнокрымский, одухотворенный, полный изящества пейзаж. Дорожила этой акварелью безмерно, справедливо, на мой взгляд, считала, что она – из лучших волошинских акварелей. Однако если кто-нибудь начинал хвалить ее (а это случалось нередко), тут же говорила: «Ах, Макс их написал несколько сот, если не тысяч, и дарил каждому, кто ему нравился…» Вместе с тем не выносила ни малейшей критики в его адрес. В этом она была вся. Кстати, после того визита тетя Женя сама пристрастилась к рисованию.

Понравилась же она Волошину будто бы еще и тем, что была похожа на столь любимую им  М а р и н у. Марину Цветаеву. Было ли в самом деле сходство? А какое это имеет значение? Худоба, острый профиль, короткая стрижка, папироса в зубах, независимость (опять эта независимость!) суждений и беспомощность перед мордастой, мускулистой и туповатой Жизнью…

Да простит меня тетя Женя, но мне кажется, что это действительное или воображаемое сходство льстило ей. Так или иначе всю жизнь она сохраняла обостренный интерес к Цветаевой («Где лебеди? А лебеди ушли. Где вороны? А вороны остались. Куда ушли? Куда и журавли. Зачем ушли? Чтоб крылья не достались…»), а портрет Марины Цветаевой (в профиль, разумеется, – это подчеркивало сходство) висел над теткиной кроватью.

Называя Волошина Максом, тетя Женя не фамильярничала, он в самом деле просил называть себя так. По воспоминаниям многих, он был удивительно прост с людьми, которые ему полюбились. И был в то же время кладезем горестной мудрости, высокой образованности. Это он ей сказал, что поскольку капитанство Готия значится главным образом на итальянских картах и в итальянских документах давно минувших веков, то, чтобы рыть глубже, девочке надо всерьез браться за итальянский, ехать в Геную («Да-да!») и глотать пыль в архивах банка святого Георгия, который, как известно, был истинным хозяином генуэзских колоний в Крыму. Галантные итальянцы не смогут отказать очаровательной синьорите в доступе к старым, изъеденным мышами бумагам…

Рассказывая, тетя Женя смеялась. Макс, по ее словам, тоже смеялся, хотя ничего смешного в этом не было. Просто оба понимали, что все это несбыточно.

«А почему бы вам, – будто бы сказал он, – не зарыться в таком случае еще глубже? «Капитанство Готия», в конце концов, всего лишь отголосок более древних времен. Уже в восьмом веке после хазарского нашествия само это название было анахронизмом, не говоря о веке тринадцатом, когда здесь появились господа из Генуи… Правда, – будто бы добавил он, – я не то где-то читал, не то слышал, что еще в конце восемнадцатого века, после присоединения Крыма к России, в глухих горных селах встречались люди, говорившие на одном из древнегерманских наречий… Словом, почему бы вам не взяться за самих готов? Работы на эту тему есть, пионером не будете, а все-таки интересно…»

Так возник замысел исследования «Готы в Крыму». Макс посоветовал и умер тогда же, в 1932 году. А синьорите пришлось хлебнуть с этим замыслом всякого. Были и такие, к примеру, разговоры:

«Готы в Крыму… Готы – это кто же? Немцы?» Какое-то представление о предмете собеседник все-таки имел.

«Да нет, древние германцы. Остготы, вестготы, король Аларих, который пошел завоевывать Рим…»

«Вот то-то и оно. Значит, предки современных немцев?»

«Да нельзя же так однозначно. Союз древних германских племен, вторгшихся в третьем веке в Северное Причерноморье. А если и предки, то что это меняет? Жили они в Крыму? Жили».

«Вот видите, как однобоко вы рассуждаете. И льете воду на мельницу фашистской геополитики».

Это было уже не предвестие грозы, а первые ее раскаты. Тетка, однако, упрямилась:

«При чем тут геополитика? Это история. Средневековье».

«Тем более. Несвоевременно. И не советую настаивать».

Почему «тем более»? Какой «своевременности» хотят от античной истории или медиевистики? А может, они вообще не нужны? Почему она, Евгения Пастухова, должна внимать каждому совету, когда у нее готова диссертация? Приходите на защиту и спорьте…

Внять между тем следовало. Более того, нельзя было допускать до того, чтобы ее уговаривали. Ведь это говорит о том, что человек  з а к о р е н е л. А с диссертацией все просто: сегодня она рекомендована – и, значит, готова, а завтра  н е  рекомендована – и, значит, н е  готова. Глядишь, и темы в плане нет, будто вообще никогда не бывало. И тебя самой, глядишь, нет ни на кафедре, ни на факультете, ни… До самого последнего «ни», к счастью, не дошло. Догадалась тихо и быстро уехать в родной свой маленький городишко, затеряться учительницей начальных классов в школе.

Много позже пришло понимание того, что легко отделалась, а тогда чувствовала себя пришибленной и несчастной. Наверное, это естественно: с высоты прожитого видишь, как наливались кровью тридцатые годы, пока не взорвались второй мировой войной, а «изнутри», в контексте, так сказать, самих этих лет все ли можно было понять и оценить?..

Любопытно, что эта история с готами еще несколько раз настигала ее. Когда стало ясно, что немцы придут в Крым, просилась в партизанский отряд: «Знаю окрестные горы и леса, изучала немецкий и итальянский – могу быть в разведке, могу переводчицей». «Да-да, – сказали ей. И полувопросительно: – Вы какую-то работу писали о немцах в Крыму…» – «Не о немцах, а о готах!» – «Какая разница! Ждите. Если понадобитесь, позовем».

Так и не позвали. И опять по свежим следам восприняла это как унижение и оскорбление недоверием. За что?! А в конечном счете это сохранило ей жизнь. Ведь переводчица наверняка была бы в роковой для отряда день 13 декабря при штабе и погибла бы вместе со всеми…

Отец, правда, говорил, что со временем ее непременно нашли бы и конечно же позвали бы, просто поначалу не до того было, а потом случилась эта катастрофа… Но отец был известный утешитель.

Зато немцы вызвали сразу. Сначала вместе со всеми учителями – в комендатуру, а потом отдельно – в СД. И не просто вызвали – прислали машину. Принимал вежливый господин в черном кителе. Даже привстал и улыбнулся, когда она зашла. Заговорил по-немецки, что рад-де столь неожиданной встрече с коллегой-германисткой, о которой был немало наслышан. Удивил. Не ожидала. В то, что наслышан, не поверила. Она боялась другого: что прикажут быть переводчицей. Однако теперь, после всех передряг, была настороже. Сказала по-русски, что немецкий, к сожалению, знает плохо и боится, что без переводчика многого не поймет. Тогда, продолжая улыбаться, он сам перешел на русский: «Скромность украшает. Но как же ваша работа о готах в Крыму?» Ответила сразу же: «По русским источникам. Да и можно ли считать серьезной работой студенческие упражнения?..» Однако он, как видно, не хотел принимать ее отговорки всерьез: «Говорят, что готы принесли вам неприятности. Их потомки могут все исправить. Крым со временем станет частью великой Германии и будет называться Готенланд. Вы слышите? Готенланд – страна Готов. Севастополь в честь короля Теодориха мы переименуем в Теодорихгафен. Так что есть смысл вернуться к теме…»

Последнюю фразу он сказал по-немецки, все еще дружески и ободряюще улыбаясь. Только что не подмигнул: нечего, мол, дурочка, бояться – с нами не пропадешь.

Это было ужасно. Фашист, негодяй, палач из СД (все они тут палачи) обращается к ней  к а к  к  с в о е й. Она по-настоящему, панически испугалась. Что, в сущности, есть у нее, кроме доброго имени? А сейчас покушались и на него.

Надо было взять себя в руки. Улыбнувшись в ответ, сказала, что наука не женское дело – это она поняла еще в молодости, когда, не зная ни языка, ни материала, полезла в высокие материи и получила щелчок за то, что перепутала этого самого Теодориха с кем-то еще. Нет уж, спасибо – это не для нас…

Маска любезности сошла с лица немца. Он посерьезнел и несколько секунд разглядывал (видимо, изучал, пытался понять, оценить) собеседницу. Потом поскучнел и пренебрежительно махнул не рукой даже, а одной кистью: убирайся.

Это был единственный, может быть, случай, когда унижение и пренебрежение обрадовали.

Отец посмеивался: «Выходит, прав был тот ваш деятель, который рассуждал о геополитике?» А тетка сердилась: «Занимались бы лучше делом – танками и самолетами, а не с тенями воевали…» Потом добавила: «Он был так же прав, как и те, кто запрещал в то время Есенина». «Извини, – говорил отец, – но не вижу связи…» – «А это потому, что близорук. Надень очки, подкорректируй зрение».

Конца у этой дискуссии никогда не было. Дальше разговор мог зайти о розовых и темных очках и соответствующем взгляде на жизнь; тетка могла вспомнить о зеленых – цвета надежды, а отец возразить, что зеленые прописывают, между прочим, больным глаукомой…

Ее особенно сердило, когда отец говорил, что не может понять, почему она так тогда испугалась.

«Ты не знаешь немцев. Тем, кто не видел их в оккупации – наглых, самоуверенных, абсолютно безжалостных, – этого не понять».

«Но мы, когда начали наступать, видели, что они наделали».

«Все равно не то. Одно дело мясо на прилавке, и совсем другое – видеть, как забивают скот…»

«Ну и сравнения у тебя…»

«Неудачно. Понимаю. Люди не скот. Сказала первое, что пришло в голову. Но я не могу думать об этом спокойно».

Однако готов тетя Женя оставила. Вернее, как сама говорила, не смогла к ним вернуться после войны. И произошло это на сей раз без всякого давления извне – по собственным, внутренним причинам. Внешними препятствиями можно было бы и пренебречь – мало ли на свете чудаков, которые в свободное от работы время занимаются полюбившимся делом! Беда в том, что само дело перестало быть таким, и тетя Женя уступила его кому-то следующему после себя, кто будет жить в более уравновешенное время (если оно когда-нибудь настанет), а сама «углубилась еще более, перешла на следующий горизонт, перебралась из средневековья и античности в безопасный и нейтральный каменный век», стала искать, и небезуспешно, стоянки неолитического человека. Это был жест. Никем, впрочем, не оцененный.

О Зое в связи с этим. В весьма относительной, конечно, связи. Внутренней, тихой, но упрямой, оберегающей себя независимости в ней не меньше. То, что обходится без деклараций и жестов, могло быть следствием и общей, так сказать, эволюции общества и особенностью характера.

Тетя Женя любила звонкую, парадоксальную фразу, любила вычленить, подчеркнуть необычное, странное, само по себе выделяющееся; ее, я бы сказал, больше интересовали крайности. Зоя, как мне кажется, старается искать равнодействующую. Не хочу судить, кто тут прав, тем более что правота, правда проявляют себя по-разному. Правы обе, вопреки Сашиному закону об исключенном третьем. По мне, важнее другое – их незаурядность, способность к состраданию, способность удивляться, глядя на этот уже старый мир.

Сразу, однако, оговорюсь: разрозненные записи тети Жени чаще всего ни о чем таком не свидетельствовали. Чтобы увидеть подтекст, второй план, надо было знать ее саму, события ее жизни. Вот, к примеру, ее «Тетрадь ботанических наблюдений». Что может быть бесстрастнее!

Открывается январем 1938 года.

24/I Chimonanthus – начало цветения.

27/I Миндаль – начало цветения.

Февраль.

7/II Кизил – начало цветения.

14/II Миндаль – полное цветение.

17/II Chimonanthus – полное цветение.

25/II Слива – начало цветения.

И так далее. Порывшись в памяти, я вспомнил, что химонантус – кустарник (он и сейчас растет в нашем дворе), который большую часть года не привлекает внимания, кажется совершенно невзрачным. Я упрямо называл его жимолостью, а надо бы – зимоцветом ранним. Невзрачен он и в разгар зимы, когда на нем, истерзанном ветрами, появляются вдруг кремовые с красной сердцевинкой мелкие цветочки. Но что за дивный и удивительно сильный аромат у этих невзрачных цветочков! Идешь мимо под зимним моросящим дождем – и вдруг на тебя пахнёт летней безмятежной прелестью…

Есть соблазн задать самому себе риторический вопрос: не такова ли была и моя тетка? Не о том, однако, сейчас речь.

Далее записи в тетради становятся все подробнее, и можно узнать, что начало цветения дикого винограда тетя Женя увидела 10 мая в ущелье Ай-Димитрий, неподалеку от едва сохранившихся развалин древней церкви святого Димитрия, где она нашла обломок верхнего края пифоса и кусок черепицы с клеймом, напоминающим букву «В», а гранат в полном цвету – 13 июня в городе, на Ломоносовском бульваре. Это уже не у себя во дворе, где под окнами растут и миндаль и жимолость. Значит, пришла в себя, начала выходить из дому, бродить по окрестностям…

Дело в том, что начаты записи, когда тетку посреди учебного года вышибли из аспирантуры, а закончены, о б о р в а н ы (хотя листы в тетради еще были) 20 августа, когда она увидела по дороге на Ай-Петри полностью созревший терн. В тот день она узнала, что принята на работу. И прощайте, ботанические наблюдения!.. Ее взяли учительницей в школу села Дерекой. Теперь и села этого нет – речная долина застроена блочными пятиэтажными домами, давно стала частью города.

Ботанические пристрастия, прикосновения к травам, цветам – к природе – были, как я понимаю, попыткой обрести устойчивость в жизни – может быть, даже неосознанным протестом против ее безумия. Обычная история: когда нет истинного дела, надо найти хотя бы его подобие.

С занятиями археологией получилось иначе. Тетя Женя пристрастилась к ним. Наверное, они изначально были ей ближе. Тогда же, весной тридцать восьмого, появляются первые карточки с записями о находках и наблюдениях. Эти карточки она заполняла до конца своих дней. Об устойчивости интереса говорит и то, что она снова и снова возвращалась на одно и то же место, что-то уточняла и проясняла для себя.

Сначала, к примеру, писала: «Стоянка доисторического человека на яйле возле горного татарского поселка Узенбашское Беш-Текне над спуском к родникам Беш-Текне». Стоянка! Потом это утверждение, как видно, показалось ей слишком смелым, и тетя Женя пишет осторожней: «Местонахождение кремней». Она была здесь несколько раз и собрала немало: ножевидные кремневые пластинки, обломки кремней, каменные ядра, черепки.

Уже на моей памяти тети Женины находки превращали жизнь аккуратистки мамы в кошмар, поскольку грозили заполонить всю квартиру. Но сейчас подумалось о другом: а ведь мы с Ванечкой сегодня были в местах, где когда-то находился тот горный поселок. Ни следа. Хотя для будущих археологов что-то, конечно, осталось…

Привлекут ли эти карточки кого-нибудь, кроме меня, интересующегося не столько сутью сказанного, открытого, найденного тетей Женей, сколько ею самой?..

Вскоре на карточках и на приложениях к ним появились рисунки, сделанные тушью, а то и акварелью. Сдержанно и строго. Никаких навеянных чувствами либо душевным состоянием экспрессии. К черту чувства и экспрессии! Фотографическая точность, и ничего более. Это напомнило мне виденную как-то выставку пейзажей некого человека, работавшего изыскателем на прокладке дорог. Инженер в этих пейзажах задавил художника. У тети Жени в рисунках пробивается все же почти задушенная лирическая струя – море, небо, облака, тени… без этого она не может.

В местности, именуемой Атбашское Беш-Текне (есть и такое, но это гораздо западнее, уже над Симеизом), мою строгую тетю занимают только следы и орудия доисторического человека. Прорывается, однако, и кое-что, к доисторическому человеку отношения не имеющее.

«Татары говорят, что здесь была церковь…»

«От подножия скалы вытекают два родника. Здесь находятся пять корыт, от которых местность получила свое название – Беш-Текне…»

«Правый вход в пещеру очень длинный, низкий и узкий, так что идти по нему можно только оглянувшись, а местами – ползти. Через несколько десятков метров пещера делается совершенно непроходимой от жидкой грязи, покрывающей ее пол…»

Ай да тетя Женя! Увлечения спелеологией я за ней не знал.

Не знал, впрочем, и другого. Составляя перечень своих находок и опись того, что отправлено в Институт антропологии в Москве, тетя Женя мельком упоминает, что небольшое количество кремневых орудий найдено ею и на Гурбет-богазе – в районе нынешних Зоиных раскопок. Протянулась еще одна ниточка…

Было около двух, когда я кончил листать первую папку. А их было еще десятка три – сверху и в обеих тумбах письменного стола, старого, тех времен, когда были столяры-краснодеревщики и у них хватало времени и терпения украсить свое изделие хотя бы незатейливой резьбой. Как лихо мы расправлялись с этими столами, комодами, шкафами лет двадцать назад!.. Дрова! Гробы! И у нас, я думаю, все это уцелело не от свойственного Пастуховым консерватизма, а просто потому, что не нашлось денег на современную, сверкающую лаком и вскоре разваливающуюся древесностружечную прелесть.

Ложиться спать? Но сна ни в одном глазу. Я разобрал стоявшую за шкафом постель, над которой по-прежнему висел в овальной, ручной работы рамке Маринин профиль, и вернулся.

За окном была вполне романтическая ночь: рваные облака, луна, возникавшая в разрывах, зубчатая стена кипарисов на этом фоне. Куинджи.

Дождь, как видно, давно перестал, потому что цикады пели во весь голос и время от времени прямо перед окном прочерчивала свой зигзаг летучая мышь.

Только теперь заметил на столе под стеклом закрытый ранее папками листок, исписанный стремительным тети Жениным почерком.

ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ Я подымаюсь по белой дороге,

Пыльной, звенящей, крутой.

Не устают мои легкие ноги

Выситься над высотой.


Слева – крутая спина Аю-Дага,

Синяя бездна – окрест.

Я вспоминаю курчавого мага

Этих лирических мест.


Вижу его на дороге и в гроте…

Смуглую руку у лба…

Точно стеклянная на повороте

Продребезжала арба…


Запах – из детства – какого-то дыма

Или каких-то племен…

Очарование прежнего Крыма

Пушкинских милых времен.


Написано в Ялте осенью 1913 года

Стихи не произвели на меня большого впечатления, хотя я и понял, кто автор. Разве что последние две строчки… Как жестоко расправляемся мы с этим очарованием! Будто мстим кому-то за что-то. Но кому? Не себе ли?

Интереснее всего были для меня собранные в несколько тетрадей тети Женины записки, но от них в конце концов пришлось отступиться. Сначала торопливый и малоразборчивый почерк меня не особенно смущал, я просто перескакивал через то, что не мог разобрать, и, вполне улавливая смысл, шел дальше.

«…На спуске с яйлы видели замечательный закат, какой не часто приходится видеть. Солнце заходило в полосу тумана и окрашивало деревья в кроваво-красный цвет. Буки казались раскаленными. Такую картину не скоро забудешь…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю