Текст книги "Дождливое лето"
Автор книги: Станислав Славич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Тут тетя Женя дала волю своему сарказму: интонация, мимика, жесты…
«Ну конечно! Виноват генерал – появился некстати, виноват начальник штаба, этот – как его? – Николай Николаич, виноват Гриша, потому что не стал больше никому докладывать о собачьем лае, виноваты собаки, что недостаточно громко лаяли, и, конечно, непогода, метель, мороз… Один этот тип ни в чем не виноват!..»
«Он этого не говорил».
«Только этого не хватало! Зато все время твердит: метель, метель, метель… Она-де помешала вовремя увидеть немцев».
«Может, и помешала», – сказал отец.
«Терпеть не могу всепрощенчества! Но они-то спрятались от метели! В кошаре! Что можно увидеть оттуда?.. Если бы находились, где нужно…»
Отец усмехнулся:
«Если бы маршал Груши успел со своей конницей под Ватерлоо…»
«Можно ли сравнивать?!»
«Нельзя, конечно, – согласился отец. – Наполеон все равно был обречен. Но и можно. Тут дело не в масштабах, а в том, что ничего переиграть наново невозможно. Я сам иногда думал: еще бы две недели! Через две недели высадился керченский десант, и немцам стало не до партизан. А там, глядишь, у наших бы и опыт появился. А в тот момент они ни к чему не были готовы. Только чего стоят эти рассуждения!..»
«Значит, этот тип ни в чем не виноват?»
Тетке нужно было везде расставить точки, как гвозди вколотить. А отца оскорбляло происходящее. Он готов был говорить о давнем трагическом случае, отвергая, однако, р а з б и р а т е л ь с т в о. В нем он видел если не склоку, то совершенно ненужное выяснение отношений и хотел бы всех примирить. Да не все ли равно сейчас, много лет спустя, кто был прав, а кто в чем-то виноват? Сколько таких случаев – и крупнее и мельче – было в войну!.. Ему это казалось грызней, игрой самолюбий, ему было стыдно перед сыном, который нередко оказывался свидетелем споров, не говоря уже о других. Молодые хотят видеть стариков с ленточками на груди героями, а старики ссорятся и делят лавры.

«В этих рассуждениях далеко можно зайти…»
«Не дальше истины, – возражала тетка. – Тебя это пугает?»
«А помнишь моего керченского знакомого?» – многозначительно спрашивал отец.
«И что же?» – саркастически кривила губы тетя Женя.
«А ты вспомни, вспомни, о чем он говорил…»
Это уже начинался разговор обиняками. Взрослым кажется, что так можно перехитрить, оставить в неведении детей, но чаще всего они в этом ошибаются. Скрытый смысл, намеки оказываются столь очевидными!
Напоминая о керченском знакомом, отец тоже имел в виду один из бывших в доме разговоров. Вначале он показался скучным, и Санька Пастухов в своем уголке без помех занимался тригонометрией, а потом вдруг насторожился.
Разговор шел о войне, о не раз уже поминавшемся Керченско-Феодосийском десанте. Такое блестящее начало! Серия ударов на разных фронтах. Сначала разгром целой немецкой группировки под Москвой, освобождение Тихвина, Ростова, а теперь вот здесь… Немцы, как потом выяснилось, даже из Симферополя собирались драпать – поспешно паковали барахло, прогревали моторы штабных лимузинов. Так обнадеживающе начался 1942 год, и спустя всего четыре с небольшим месяца – страшная катастрофа…
Три армии были сосредоточены на Керченском полуострове. Изготовились наступать. Чувствовали свою силу. Испытывали воодушевление. Протяженность фронта составляла всего восемнадцать – двадцать километров. Уж тремя-то армиями этот узкий перешеек между Черным и Азовским морями можно было укрепить и, если понадобится, удерживать. А немцы упреждающим ударом разгромили эти три наши армии в считанные дни, взяли десятки тысяч пленных, захватили множество тяжелого оружия, которое использовали потом, кстати говоря, против осажденного Севастополя, ликвидировали важнейший наш плацдарм. Это, в сущности, предопределило и сдачу Севастополя.
Одна из самых ужасных страниц истории минувшей войны. Собеседник отца был участником тех событий и теперь рассказывал о самом, быть может, страшном – переправе через Керченский пролив. Противоположный берег был виден, но как до него добраться? Все-таки несколько километров! А пролив только недавно после суровой зимы очистился ото льда, и вода была обжигающе холодной. Переправа в буквальном смысле залита кровью. Плавсредств не хватало, а на крымских пристанях сбились огромные толпы. Отступающие войска, штабы, тыловые службы, городские учреждения, раненые, женщины, дети… Катера подходили к причалам кормой и даже не заводили концы, чтобы тут же отойти. На палубу сразу обрушивался поток людей – могли и перевернуть, затопить от перегрузки катер. Кое-кто пытался наводить порядок, но кой черт – их тут же сминали. Кто-то падал в воду, кого-то затоптали, кто-то застрелился у всех на глазах, а кто-то отдирал доску и, держась за нее, пускался вплавь… А в небе тучей вражеские самолеты, то здесь, то там прямо в толпе рвутся снаряды и мины. И течение сносит плывущих как раз к мысу, куда уже вышли передовые немецкие части и поставили пулеметы…
Как, как это могло произойти?
Вскоре был издан суровый приказ Ставки. Вина за все была возложена на командующего фронтом генерал-лейтенанта Козлова и представителя самой Ставки армейского комиссара Мехлиса. Они не позаботились о создании глубоко эшелонированной обороны, растянули войска в одну линию, не укрепили танкоопасные участки и направления… Обоих разжаловали, сняли с должностей, но несчастье-то уже случилось…
«Мрачная фигура этот Мехлис…» – сказал, помнится, отец.
«Пожалуй», – согласился собеседник.
«У нас как-то выступал поэт Илья Сельвинский. Немолодой, но крепенький мужик. Крымчанин, между прочим. Из всего, что он читал, запомнилась строчка: «Кровавый мех лесных полян…» Я сперва ничего не понял. Эк, думаю, его занесло: лесные поляны, покрытые кровавым мехом… И вдруг подумал: стихи-то о войне! И эта строчка – «к р о в а в ы й М е х л и с». Вот что он хотел сказать. Как до меня сразу не дошло! Хотел было подойти после выступления, да постеснялся…»
Собеседник молчал, будто выдохся, рассказав о переправе. И то: Санька Пастухов никогда ничего подобного не слышал. То есть знал, конечно, о боях, об отступлении в сорок первом – сорок втором. Кое-что читал, в кино видел, и отец рассказывал, но сейчас словно воочию предстала эта страшная переправа.
«Не могу я только понять, – продолжал отец, – как ему, этому Мехлису, удалось так вот полностью подмять под себя командующего фронтом?»
«А чего удивительного – представитель Ставки, с самим Сталиным знаком».
«И все-таки. Командующий фронтом – это ж величина, фигура».
«А что вы, собственно, имеете в виду – в чем подмял?» – как бы возразил, хотя вроде и не возражал, а только переспрашивал собеседник. Это показалось несколько неожиданным.
«Да вы же сами говорили, и это общеизвестно: подменял командующего, лез во все дырки, а тот мирился с этим. И главное – обеспечить жесткую оборону – прохлопали. Об этом и в «Истории Великой Отечественной войны» сказано. В шестом, кажется, томе. Поддался, выходит, ему Козлов…»
«Попробуй тут не поддаться… – сказал отцов собеседник. В тоне угадывалась насмешка, а лицо почти неуловимо переменилось. Оно было простовато, его лицо. Человек с такой физиономией даже Саньку Пастухова невольно настраивал на снисходительное отношение к себе. А сейчас это лицо то ли от раздражения, то ли еще от чего-то как бы затвердело. – А не уподобляемся ли мы, милейший Николай Петрович, – сказал он, – в этих своих рассуждениях ильфовским пикейным жилетам? Козлов-де голова, но не совсем, а Мехлису палец в рот не клади…»
И уже отец показался Саньке простоватым: удивленно поднял бровь и вроде бы даже слегка опешил. Не ожидал. Хоть и сказано «мы», это ведь ему адресовано сравнение с пикейными жилетами. До сих пор никто, кроме сестрицы Евгении Петровны, так с ним не разговаривал. Но сестрица не в счет, на то она и чудачка. А приглашенный на чаепитие и дружескую беседу отставной полковник уже не казался рыхлым и одышливым – смотрел насмешливо, губы сложил твердо.
«Не понял, – сказал отец, покачивая головой, и будто спохватился: – Шел бы ты погулять, сынок…»
Но Саньке как раз стало интересно.
«Еще пять примеров надо решить – завтра контрольная».
«Тогда, может, пойдешь к тете Жене?»
«А вы мне не мешаете, я и не слышу ничего», – сказал, не оборачиваясь и намеренно шелестя бумагой.
«Я имею в виду, – сказал гость, – что Мехлис сам по себе не мог бы заставить командующего пренебречь обороной. Оба они – и Мехлис и Козлов – конечно, виноваты, но главное не в них…»
«Значит, есть еще причина?» – спросил отец, и теперь Саньке уже в его голосе почудилась ирония: какая, мол, еще может быть причина, когда все ясно и в соответствующем томе описано. Уловил какой-то оттенок и гость, а может, отец позволил себе улыбнуться – Санька-то не видел, не оглядывался.
«Эх, Николай Петрович, Николай Петрович… Я-то думал… – Тут гость не договорил. – Не е щ е о д н а, а г л а в н а я причина. Вы директиву Ставки на сорок второй год знаете?»
«Откуда же? – возразил отец. – Не в тех чинах. Да и вы войну небось старшим лейтенантом или капитаном закончили…»
Похоже, он пытался поставить гостя, так сказать, на место.
«А тут большого секрета нет, – возразил в свою очередь гость. – Первомайский сорок второго года приказ наркома обороны товарища Сталина все читали. В нем и изложена суть этой директивы. Согласно ей 1942-й должен был стать годом окончательного разгрома и изгнания немецко-фашистских захватчиков с советской земли. Ясно? Возможно ли это было? Нет. Реально? Нет. Теперь-то мы можем разводить руками и говорить разные слова, а тогда надо было директиву выполнять. Надо было кончать с оборонческими настроениями, перестраивать психологию. Так это называлось. Да займись Козлов эшелонированием фронта, его и без Мехлиса нашлось бы кому обвинить: хочет-де отсидеться за оборонительными рубежами, не о наступлении думает, а об обороне…»
«Эк вы замахнулись! На самоё Ставку…» – сказал отец, явно не стремясь продолжать разговор, и разговор увял.
Это он и имел в виду, когда говорил потом сестре, что в рассуждениях далеко можно зайти. «Не дальше истины», – отвечала тетка, и, помнится, Саньке это понравилось. Да, именно так: не дальше истины. Жалел отца, который нервически тряс головой, но был все же на стороне тетки. А та вколачивала свой гвоздь по шляпку, до конца:
«Ты морщишься, когда видишь на экране солдата с чубчиком. Как же – неправда. И в то же время боишься правды, готов промолчать, когда дело касается высшего начальства. Извини, но этого я не могу понять. Может, объяснишь?»
Особенно жаль было отца теперь, задним числом, когда понимал: не так все просто. Правы были оба – и отец и его собеседник. Но чтобы понять это, нужно было прожить еще годы и немало узнать. Обычное дело: то, что сегодня вызывает боль, жжет, но не подлежит обсуждению, не может быть даже темой разговора (потому что все делалось как нужно и никаких сомнений в этом не должно быть), по прошествии лет возникает сперва в виде обмолвок или недомолвок, потом все больше проясняется и наконец становится предметом вполне академических штудий.
Директива была, Пастухов-сын сам потом читал выдержки из нее в воспоминаниях одного из маршалов. В этом собеседник отца был прав. Просчет, явный просчет. Жестокая ошибка ценою в миллионы жизней. Косвенным признанием ее было и то, что не так уж и разжаловали командующего и представителя Ставки. Понизили в должности, верно. Был командующим – стал заместителем командующего на другом фронте. Однако и отец, как понял в конце концов Пастухов, тоже в чем-то был прав: все-таки слаб оказался командующий, не по плечу была ноша.
А жаль отца было еще и потому, что теперь-то сознавал: причиной неловкости, скованности Пастухова-старшего в том споре в немалой степени было его, Санькино, присутствие. Отец безмерно дорожил отношением к нему единственного сына, но еще больше хотел уберечь его от преждевременных сложностей, от разрушающих душу сомнений и разочарований. Пытался соединить несоединимое, заведомо ставил себя в невыгодное, проигрышное положение, похоже, сознавал это, страдал и не мог поступить иначе…
«Объяснить? Изволь. – Отец ответил неожиданно высоким, звенящим голосом, в котором не было ничего от обычной его спокойной, несколько даже снисходительной умудренности. – Притчу о Ное и его сыновьях помнишь? Один из них, когда отец заснул и нечаянно заголился, стал издеваться над ним, пользуясь безнаказанностью. Так вот я не хочу быть таким сыном. Его звали, если помнишь, Хам…»
«Неожиданный пассаж, – сказала тетка. – И любопытный. Очень. Но давай доведем твой пример до конца. Это кого же ты с библейским праведником сравниваешь? Ах, конкретно никого!.. Суть не в этом… Ну конечно, конечно… А то я уже бог весть что подумала… Тогда давай глянем с другого конца. Хамство Хама не осталось, между прочим, безнаказанным. Зубоскалил – это верно – над пьяным папашей. Но и поплатился, как известно. Крепко. Чтоб другим было неповадно. Зато другой сынок – Сим был покорным, покладистым и до конца своих дней процветал. И на него ты, братец, тоже не похож. Так что пример твой тут ни к чему. Не годится. Прикрыть срам пьяного отца, конечно, нужно, но не надо переносить это на общество. Сила и зрелость общества определяются, между прочим, и тем, насколько трезво, критически оно относится к себе, имеет ли смелость открыто признавать ошибки…»
– А ты Нику и в Москве знал? – спросил Ванечка, словно бы и не придавая вопросу значения.
Пастухов рассмеялся.
– Чего ты?
– Все время ждал, когда спросишь.
Пастухов и в самом деле ждал этого. Не могло такого быть, чтобы парень не заговорил о Нике!
– Ну и что?
– Ничего. Дождался.
– А чего ржешь?
Грубовато. Не следовало ему позволять говорить таким тоном, но Пастухов решил не обращать внимания.
– Потому что смешно.
– Не вижу ничего смешного.
Он же и обиделся!..
– Да ты не сердись. Я ничего обидного не имел в виду, просто подумал: до чего все мы похожи…
– Кто – все? – спросил Ванечка.
– Люди. На иного смотришь: такой важный господин – не подступись. Не говорит, а изрекает, смотрит сверху вниз… Знаешь, я этого терпеть не могу. Когда не спят, а отдыхают, когда не жена, а супруга… И я тогда спрашиваю себя: а каким он был, этот важный господин, когда парнем вздыхал по своей первой девчонке, томился, а она делала вид, что в упор его не замечает?..
– И что? – с любопытством спросил Ванечка.
– Да ничего. Вот так подумаешь, и легче, проще делается. И быстрее находишь контакт с людьми, когда видишь их суть…
– Так уж по этому и видишь?
– А важность – большей частью одна оболочка. В этом брезентовом плаще ты один, а надень кожаное пальто – станешь другим, а пересади тебя с мотоцикла на «Волгу» – и вовсе начнешь бодаться.
– Я-то не стану…
– Как знать. Есть люди, которых в какую обертку ни заворачивай, будут все те же. Только их ой как мало! Поверь. Уж я повидал многих и разных – работа такая.
– А сюда зачем пожаловал?
– Да так – посмотреть и проверить кой-какие свои мысли.
– И это – тоже работа? Весело живешь.
– Не говори. Вот если бы за Никой примчался, чтобы ее тут какой-нибудь Ванечка не увел, – причина была бы уважительной. А посмотреть и поразмыслить – значит, человек дурью мается.
– Это ты напрасно. Лишнее говоришь. Я и не думал ничего такого. Хотя, по правде говоря, что здесь, наверху, смотреть? Лес да камни…
7
Меня между тем интересовали как раз лес и горы. Не только они – побережье и море тоже. Но лес и горы особенно.
Если говорить откровенно, то и поездку на раскопки я первоначально воспринял прежде всего как возможность пожить несколько дней в горах. Были, конечно, интерес к Зоиным делам и просто любопытство (что там они нашли?), но прежде всего – горы. Лес и горы.
Началось это в одночасье, как-то сразу и, пожалуй, напоминало болезнь. Ну когда человек заподозрит или найдет в самом себе что-то и уже не может забыть, успокоиться – приглядывается, щупает, листает книжки. Речь, правда, в данном случае не о моей болезни, но я ее воспринял как свою. В конце концов, не один я такой – это уже говорю в собственное оправдание. А оправдываться, объяснять («Зачем тебе это нужно?») приходилось не раз с тех пор, как «заболел».
Все началось с того, что после тети Жени осталось множество бумаг. Разбирая их, я однажды добрался до папки, в которой были сложены открытки и фотоснимки. Вначале оставил без внимания. Мотив на всех один и тот же: со стороны моря (с разных, правда, точек) запечатлен наш прекрасный амфитеатр. Общие планы и отдельные детали, подробности. Почти отвесная стена гор нависла над побережьем; с востока и запада, образуя уютные долины, от этой стены к морю спускаются поперечные хребты.
Ничего особенного в этих снимках я сперва не нашел. Разве что удивился множеству повторяющихся, в сущности, кадров. А потом вдруг увидел в них своеобразную летопись: как было – как стало. И прочел в ней укор, заметил тревогу. Тетка неспроста завела эту коллекцию.
Самая ранняя открытка была датирована концом прошлого века. Долины и горы сплошь покрыты зеленью. Маленький городок несколькими своими улицами прижался к берегу бухты. На следующей открытке город разросся, появились дворцы, виллы, отели, доходные дома. Но леса и сады все еще укрывают горы и долины. Чем ближе к нашему времени, тем больше разрастался город, заполняя долины, карабкаясь на окрестные холмы, взбираясь в горы, тесня лес. Городишко разбухал, раздувался, ему стало тесно, словно опаре в деже…
Порубки, раскорчевки, карьеры, склады, гаражи, известковые печи, коптящие трубы, промышленные корпуса, свалки, покореженные оползнями подпорные стены и дома, дома, дома – плоские, почти все однообразно безобразные, неразличимые, безликие – на месте недавно бывших виноградников, зарослей фундука, оливковых и миндальных рощ, на месте старых парков и кладбищ…
«Не сгущай краски, не нагнетай, не преувеличивай!» – словно слышу в ответ (и слышал в самом деле не раз). Ладно, пусть сгущаю и даже преувеличиваю, но что же дальше? Уже не опара, не квашня приходила на ум при виде этого неудержимого, как бы вышедшего из-под контроля роста, а т а с а м а я болезнь – одна из примет века, остановить которую – проглядев – большей частью не удается.
Но, может, еще не проглядели, не пропустили срок? Повернуть что-либо вспять невозможно, но хотя бы чуть-чуть повременить, чтобы прийти в себя, опомниться, чтобы не наделать еще больших глупостей…
Приходя в этот мир, мы принимаем его как данность – это так. Все, что было до нас, воспринимается большей частью умозрительно: история! Прошлое оказывает влияние на наши судьбы, но мы-то над ним не властны. Единственный наш выбор: вспоминать его добром или злом либо старательно вовсе не вспоминать. Даже сравнительно недавнее – лапти, зипун, косоворотка, буденовка, извозчик, паровоз, сабля, примус, керосиновая лампа… – воспринимаются как экзотика. Но, принимая сегодняшний мир как непреложную данность, как реальность, мы – каждый – застаем также какой-то кусочек прошлого, мелькает, оставаясь позади, какой-то последний вагон или полустанок, а там – лица, вещи, запахи, краски. А это заставляет сравнивать, думать о потерях… Да-да. Ведь беспрерывная цепочка человеческих поколений, меняющих среду обитания, – это потери и приобретения, потери и приобретения, утраты и находки – стук колес на стыках, когда один рельс остается позади, а другой тут же стелется перед тобой. И сомнение: не угодить бы в тупик. И вопрос: что ценнее – утраченное или приобретенное?
Недавно я вычитал рассуждение ученого-экономиста из Новосибирска:
«Масштаб события был далеко не сразу понят. Сначала казалось, что мир сталкивается с экологическим кризисом. Затем обнаружилась целая цепь глобальных кризисов: экологический, энергетический, сырьевой, продовольственный, демографический. И наконец мы начинаем сознавать, что стоим у рубежной ступени развития современной цивилизации».
Рассуждение слишком общее и широкое, чтобы применить его к нашему городку, да и вообще к этому родному мне теплому маленькому краю, и все же. Этот маленький, лелеемый, всем известный и многими любимый край можно ведь рассматривать как модель, как пример того, что вообще происходит на Земле. Ничего вроде особенного, но равновесие, извечная гармония в наших отношениях с природой нарушены и здесь. Слишком массированным оказалось человеческое воздействие.
Поэт словно провидел: я царь, я раб, я червь, я бог. Мы по-прежнему боимся штормов, но запросто можем загрязнить, изгадить море – что и делается; страшимся землетрясений, однако точим земную твердь, разрушаем горы, губим ледники; и повсюду сводятся казавшиеся бескрайними леса, обеспложиваются почвы. Пусть не по злому умыслу, но от этого не легче.
Так и здесь. Развернули строительство с самой благой целью: дать возможность отдохнуть, побывать у моря как можно большему числу людей. Но где предел росту и тому количеству людей, которое может принять это побережье? Не подумали, не спросили себя, не знали.
Что-то похожее случалось и раньше, но не было в руках такой мощи и не было нас так много.
Изменилось даже представление о пространстве. Ведь как выглядела крымская степь сто лет назад?
«…Вы охвачены одним бесконечным, необозримым лугом; несколько дней вы едете по нему и не можете из него выбраться. Тут ничего, кроме зеленой травы, ярких цветов, голубого неба и поющих птиц…
Какие тут птицы – не перечислишь и не увидишь… Но ты постоянно слышишь над собой многошумный шорох тысяч крыльев, и все в одном направлении. Только степные туземцы всегда на глазах. Тяжелые дрохвы сидят бесчисленными стадами в нескольких саженях от дороги, точно отары баранов. Горбатые ястреба, пустельги, копчики, как разбойники в засаде, торчат на телеграфных столбах, на верстовых камнях, насторожив жадные глаза; шулики плавают, едва трепыхаясь над степью, высматривая мышей. Выше их, на исчезающей высоте, висят в воздухе черные орлы. Тут их десятки…
Сверху движение и голос, внизу запах и яркая красота: внизу растут великолепные букеты фиалок, не наших бездушных и тощих, а настоящих пахучих фиалок, которыми славится Парма. Эти букеты лилового бархата рассеяны по зеленому бархату степи с щедростью, незнакомою нам, жителям севера…
Хоть очень редко, но попадались пахари. Эту безмерную степь бороздят кое-где плуги земледельца. Но смешно смотреть, как теряются они в степном пространстве. Везде почти дерут новину. Места так много, что не стоит возиться над почвой, истощенной несколькими посевами…»
Такое вот представление о пространстве. «Несколько дней едете и не можете выбраться», «безмерная степь», «места так много»… А теперь едва мелькнет за окнами вагона Сиваш, как в купе начинают собирать вещички: скоро Симферополь. Это если поездом.
Да что наши крымские расстояния, когда нефтяники на работу из Белоруссии в Западную Сибирь летают! Вахтовый метод. Расстояние меряется не верстами, а рублями, не трудными неделями тряского пути, а минутами полета.
Для Мицкевича Чатыр-Даг был «минарет вселенной», «падишах гор», а для нынешних визитеров, повидавших и Кавказ, и Памир, он так себе – горка.
Не стало птиц, степь не кажется безмерной, а усилия распахать ее – смешными. Все давно распахано, и степи как таковой попросту нет. Сказать об этом дурно язык не поворачивается – было бы несправедливо. Но никуда не денешься и от этих жестоких слов: сначала – мир сталкивается с экологическим кризисом, и наконец – мы начинаем сознавать, что стоим у рубежной черты развития современной цивилизации.
Птицы, звери, гады, травы оказались по ту сторону с в о е й черты, сошли на нет тихо, не кляня судьбу и не ропща. Но мы-то так не можем. Мы – умные, у нас историческая память и не просто инстинкт продолжения рода, а осознанная забота об отдаленном потомстве…
Разглядывая теткину коллекцию, я вспомнил и другое: как отец однажды читал вслух записки некой знатной петербургской дамы, путешествовавшей по полуденному берегу Тавриды в сороковых, кажется, годах прошлого века. Тут и о дебрях, и о глухомани, и об опасностях ночного пути. Но главное, что нас развеселило, так это то, что по нашим местам, вдоль побережья, где с интервалом пять – десять минут снуют троллейбусы, когда-то люди не просто ездили, но п у т е ш е с т в о в а л и.
Однако к чему все это? А вот к чему. Меня не покидает чувство, будто на моих глазах рушится старый дом. И, думаю, не один я испытываю это. В новом будет удобней: центральное отопление, горячая вода, мусоропровод и не нужно бегать во двор по нужде. Но не будет самого двора, старой алычи, которую малышня обносила еще зеленой, едва завязывались ягодки в апреле, не будет фонтана с непонятной надписью арабской вязью на светло-сером местном известняке, не будет ежика, который жил под верандой, не будет закутка в углу за сараями, не будет каменной арки с вмурованной в ее замке подковой – многого не будет. Может, и не надо? Может быть.
Но ладно. Это все – настроения и чувства. Ими никого не проймешь. Эмоциональный, так сказать, фон. А есть практическая сторона дела. И она в том, что под угрозой оказалось само будущее края. Края удивительного, прелестного, своеобразного, неповторимого (тут уместны любые слова), который называется Крымом, а еще точнее – Южным берегом Крыма. Состояние этой узкой прибрежной полоски земли вызывает особенное беспокойство.
Все ее богатство в красоте, которая умиляет и привлекает столь многих; в горах, которые прикрывают побережье от холодных ветров; в море, которое вместе с этими горами создает здесь оазис, где зреют гранаты и смоквы; в лесах, которые делают воздух целебным и питают источники и ручьи.
Где-то было сказано, что у всех людей пора надежд чище и свежее, чем пора их осуществления. Наверное, это естественно, потому что осуществление – это уже работа, пот, «грубый материализм», усилия и непременно сопровождающее их: «лес рубят – щепки летят».
Первые башенные краны – непременная примета нынешней стройки – появились у нас на моей памяти в средине пятидесятых годов, и как же мы радовались им! Сейчас – если не впереди этой радости, то рядом с нею – идет тревога: что там еще задумали?
Все чаще удивляет неуважительность к тому, что было построено раньше. В каждом городе есть свои достопримечательности. Мы жили рядом с одной из них – армянской церковью. Понадобилось время (это я говорю о себе), чтобы понять все изящество этой постройки. Недаром ее снимали в стольких кинофильмах, изображали на таком количестве картин. В ней все соразмерно и прекрасно.
В детстве мы просто носились, играя в прятки, вокруг этого здания с множеством потаенных уголков, а став старше, я вдруг увидел, открыл для себя его секрет. Оно монументально, а если смотреть снизу, от начала обсаженной кипарисами каменной лестницы, то просто величественно. Но в то же время оно скромно и в общем-то невелико. Величие, монументальность достигались парадной лестницей, тем, что снизу, с улицы, храм виделся возвышающимся над деревьями на фоне неба. А ведь был не так уж и высок.
И я подумал: какой же умница был архитектор (Тер-Микелов – я потом узнал его имя)! Он не выставил церковь напоказ, не стал гнать ее в высоту (это было бы смешно на фоне гор – их-то ведь не переплюнешь), он даже как бы спрятал ее в неровностях местности, зная, что истинно прекрасное все равно будет замечено. Он был несуетен и рассчитал все верно.
Но что сказать о людях, которые уже в наше время рядом с этой прекрасной церковью, но чуть выше, воздвигли безобразный шестнадцатиэтажный дом из монолитного железобетона и «убили» шедевр своего предшественника?
И ведь говорили им: не надо. И некрасиво это, и для людей плохо. Место-то на семи ветрах, а ветры у нас случаются жестокие. Неуютно будет людям жить в этом доме. Поставили бы лучше где-нибудь в стороне и ниже – хвастать-то нечем. Нет, высунулись…
Нечто похожее случилось и с Ласточкиным гнездом. Я, честно говоря, к этому творению вполне равнодушен, однако же визитная карточка Крыма – на всех обложках, открытках и фотографиях. К тому же будем справедливы: оригинальная, смелая постройка. И вот на одном мысу уже несколько десятилетий красуется Ласточкино гнездо, а на другом, рядом, будто в пику ему, недавно вымахали заурядный, но зато десятиэтажный санаторный корпус: чихать мы-де на все эти красоты хотели. Теперь Ласточкино гнездо не сразу и заметишь.
Не знаю, что дернуло меня заговорить обо всем этом во время нашей поездки с Ванечкой. С горечью, но вполне мирно: он-то ни при чем. Я рассчитывал на понимание. А он вдруг вздыбился. Заелись, мол, вы здесь своими крымскими красотами. Да что она – икона, эта ваша красота, чтоб на нее молиться? Здесь не сядь, там не стань. Радоваться тому, что много строят, надо, а они носом крутят. Тут-де не до жиру – людям жить негде, а они: красота, ах, красота!..
И все это с раздражением, в котором мне почудилось даже что-то личное. С передразниванием. Чего это он? Я опешил, попытался его переубедить. Ведь неправ же, неправ. Я был уверен, что смогу его убедить, но куда там!..
Не впервой сталкиваясь с этим феноменом, все не могу привыкнуть: откуда у нас это стремление отмахнуться от очевидного, от фактов, если они неприятны? И если бы только отмахнуться! Сразу же появляется раздраженность, и разговор уже идет не о существе, не о самих фактах, а о тебе, человеке, напомнившем о них: ты, дескать, такой-сякой, нехороший…
Я даже думаю: феномен ли это или всеобщая человеческая черта? Думая так, понимаю, что тем самым невольно ставлю себя как бы в особое положение: а вот я не такой! Скорее всего, тоже такой, только за собой этого не замечаешь.
В этом случае у меня, правда, мелькнула неожиданная (наверное, для меня только неожиданная) мысль: бывает, что отношение к каким-то очевидностям, фактам мы переносим на человека, который высказывает их (в древности гонцам, принесшим дурные вести, рубили головы), но случается и наоборот – отношение к человеку предопределяет отношение к тому, что он говорит. Но что я сделал этому Ванечке?
Однако обо всем этом я подумал уже потом, а сперва попытался все же убедить. Посмотри, мол, вниз. Когда-то была прекрасная речная долина. Зеленела, благоухала, цвела, кормила. Сейчас вся застроена, да как плотно! Ни дворов, ни площадок. Ты говоришь, людям жить негде. Верно, все верно. Но т а к ли и з д е с ь ли надо было строить? Ведь этак мы все равно никогда не решим проблему жилья. Примеров тому предостаточно.
Впрочем, оставим, говорил я, города и жилье. Вот другой пример очевиднейшего просчета. Посмотри, что сделали с Мисхором…








