412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 7)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Тут я сел на своего конька и не мог остановиться. Ничего удивительного: конек-то не простой.

Среди теткиных бумаг был дореволюционный еще справочник «Курортные местности России». Рассказ о Мисхоре пестрел аристократическими именами: здесь-де расположены имения великого князя такого-то, великой княгини такой-то, князя такого-то, графини такой-то и снова один, другой, третий члены царской семьи – «их императорские высочества», а в соседних «их сиятельства», «их высокопревосходительства» и т. д. К чему это я? В самом деле – к чему? Ванечка от перечня сиятельных имен уже морщится… Ах, Ванечка! Да не нужны они и мне, эти имена! Вспомнил о них по единственной причине: богатейшие люди империи, которые могли поселиться где угодно, выбрали именно это место. Случайно ли? Нет. Мисхор – одна из лучших курортных местностей мира. А теперь посмотри, во что мы его превратили. Все те же неряшливость и теснота. Непоправимо испорчен прекрасный уголок.

Мой захлебывающийся рассказ не произвел впечатления. Да был ли он вообще нужен? Риторический вопрос. Еще говоря, еще не остановившись, я понял, что все впустую. Слова мои отскакивали, как мяч от стенки. Или того хуже: Ванечка внутренним неприятием словно отбрасывал их. Как вратарь, с азартом сосредоточившись на этом и не думая ни о чем другом, отбрасывает посланные противником шайбы. Но я-то не противник и вовсе не стремлюсь кого-либо победить. Только убедить. Вызвать тревогу, беспокойство.

Так бывало уже не раз, но в этот раз сделалось особенно горько. Наверное, потому, что уж тут я рассчитывал на понимание простодушного (так мне казалось) и по самому роду своих занятий близкого к природе Ванечки. Не получилось.

В другом случае я пытался убедить своих коллег – здешних газетчиков. Представил на их суд опус. И вызвал настороженность. Но тогда все было понятно. Да, конечно, говорили коллеги, против фактов не попрешь, однако что из них следует? Это что же выходит – м ы  так похозяйничали? М ы  все это натворили?.. Под «мы» разумелись не они, братья-газетчики, а нечто более широкое – в с е  м ы. И это пугало. Мы! Нет, мы такого натворить не могли. Вот если бы какой-то отдельный Иванов или Петров… А еще лучше, если бы это было не у нас.

Но я-то не искал виноватых. Не о вине речь, а о беде.

Удивительное дело: во вселенских масштабах мы существование проблемы признаем, но не хотим видеть ее в своей губернии и тем более в своем уезде. А она – вот она, вот.

С тревогой размышляем о войне и мире. Не даем этой тревоге стать чем-то привычным. Не хотим мириться с неизбежностью катастрофы. Но если катастрофы не будет, то следующий самый главный вопрос, который стоит перед всем человечеством (и перед нами тоже), – к а к и м  будет этот мир? Каким – зеленым или серым? Цве́та травы или цвета пыли?

Не мне первому пришло сравнение планеты с головой. Поэт писал:

Земля!

Дай исцелую твою лысеющую голову…


И в самом деле: планета заметно плешивеет.

Отовсюду доносятся дурные вести. Сообщают о скорости, с какой наступают пустыни. Пишут, что некоторые государства потребляют кислорода больше, чем его воспроизводится на их территории. А недавно прочел о том же кислороде и вовсе неожиданное: утверждают, будто стоимость кислорода, производимого гектаром леса, в десятки раз превышает стоимость древесины с того же гектара или продуктов, которые можно получить из этой древесины.

Боюсь, правда, что это никого не убедит. Кислорода, скажут, в общем и целом пока хватает, а целлюлоза нужна позарез…

Меня, однако, интересует сейчас совсем другое: з а ч е м (не «почему», заметим, а «зачем») з е л е н е е т  т р а в а?

Уже слышал в ответ: «Мне бы твои заботы…» Не спешите! Меня ведь тоже интересовало сперва только «почему».

Почему вода мокрая, а трава зеленая? На этом «почему» построено все естествознание. Но разве менее важно – «зачем»?

Зачем выпадает снег, а потом тает?

Зачем каждые три четверти века прилетает на свидание с нами комета Галлея?

Зачем крутится ветр в овраге,

Подъемлет лист и пыль несет,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, тяжел и страшен?..


Иногда вопрос звучит в чистом виде, а то трансформируется и начинает как бы сам содержать в себе подобие ответа.

Неужели этот прекрасный мачтовый лес вырос среди бесплодных скал на горном склоне лишь для того, чтобы досужий турист, небрежно отшвырнув сигарету, предал его огню?

Неужто красавец кашалот преодолевает тайфуны, таранит волны, погружается в пучины и сражается там с гигантскими кальмарами только затем, чтобы попасть в конце концов на мушку китобоя?

Неужели трава зеленеет, чтобы вызывать аппетит у овцы?..

Да она просто не может не зеленеть. И в этом крохотная былинка сродни самому солнцу, которое не может не светить.

Отдаю себе отчет, что все это риторика, конечно. Однако же и правда.

Мы выросли с убеждением, что нам принадлежит весь мир. В какой-то степени так оно и есть – человечество все полнее входит во владение доставшимся ему наследством, и уже нет на Земле уголка, не тронутого нами. Но надо бы умерить гордыню, помнить, что и сам он, человек, – порождение, малая частица природы. Между тем мы никак не можем избавиться от давних, библейских представлений, по которым всякая трава, «какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя», изначально  д а н ы  н а м  и  п р и н а д л е ж а т  н а м. А это не так. «Зелень травная» не просто пища, корм, деревья не только украшение земли, источник получения древесины – они самоценны, сравнимы и с человеком, с тою разницей, что «мы смутно сознаем себя самих – лишь грезою природы», а травам и деревьям это не дано. Что говорить, различие существенное, однако мы «сделаны» из того же материала и «включены» в тот же кругооборот.

Любопытно вспомнить в связи с этим одно рассуждение Гёте:

«…любое создание существует само для себя и пробковое дерево растет не затем, чтобы у людей было чем закупоривать бутылки».

Разум сделал нас хозяевами на Земле. Но сколь ко многому обязывают сами эти понятия: «разум» и «хозяин»! Разумно ли и по-хозяйски ли было истребить целые биологические виды? А это сделано, и теперь остается только сожалеть по поводу исчезновения, например, Стеллеровых коров, огромных морских млекопитающих, которых погубила доверчивость по отношению к людям. Но Стеллеровы коровы жили далеко, а что у нас, на Черном море? За долгие годы я так и не увидел морскую черепаху, тюленя-монаха. Обитают ли они у нас, сохранились ли? А ведь были когда-то.

Может, они и не нужны? Но сейчас к этому делению живого на нужное и ненужное стали, наконец, подходить с осторожностью. Не в частностях – из этого вовсе не следует, что не нужно выпалывать сорняки в огороде. Но существуют ли заведомо вредные виды? Вправе ли мы вообще решать, чему быть, а чему не быть на Земле? И змей уже не истребляют, а даже призывают сохранять. Впрочем, в Крыму, пожалуй, поздновато говорить об этом. Не стало великолепных полозов, медянок и только похожих на змей (а потому – несчастнейших) желтопузиков. Почти каждая встреча человека с этой медлительной безногой ящерицей кончается для нее трагически. Сам видел молодых людей, которые, чувствуя себя отчаянными храбрецами, забрасывали камнями испуганно забившегося под куст безобидного желтопузика так, будто сражались со Змеем Горынычем.

…Зима с шестьдесят восьмого на шестьдесят девятый выдалась небывало лютой. На яйле рано лег и поздно сошел снег. Штормы в нескольких местах разворотили набережную и даже сам мол, картечью гальки перебили фонари на берегу, свернули портальный кран, сорвали с якорей и выбросили на камни баржу. Когда морозы сковали степь и открытые всем ветрам заливы, птицы ринулись спасаться на Южном берегу под прикрытием гор. Первыми прилетели дрофы. «Прилетели» не то слово – приволоклись совершенно обессиленные. Тогда я их впервые увидел вблизи – крупные птицы. Добрые люди собирали их, устраивали как могли; живя у одной тетеньки в Гурзуфе, пугливые, дикие птицы стали совсем ручными, очень скоро научились понимать, что значит «цып-цып-цып». Когда наконец потеплело, дроф собрали по дворам, вывезли в степь и выпустили. Это был праздник.

В восемьдесят втором суровая зима повторилась. Множество разных птиц прилетело опять. На этот раз привлекали внимание лебеди. Что это была за трагическая красота! Сотнями они искали спасения в Ялте, Севастополе, Феодосии и даже в Керчи.

Никогда, наверное, не забуду, как в конце февраля мы с Олегом оказались у Шайтан-Мердвена – Чертовой лестницы. Это одно из исторических мест, которое как бы пережило самое себя. Бывают же места и люди, пережившие – скажем так – с в о й  с р о к. Их, кстати говоря, не так уж и мало. Когда-то был важный перевал, горный проход, соединявший кратчайшим путем наш нынешний Южный берег с Херсонесом. Относительно, конечно, кратчайшим. Потому что дороги древних напоминают извилистые пути вод. Вода тоже ищет кратчайший путь, но далеко не всегда он прост и прям.

Построенное в прошлом, девятнадцатом, веке южнобережное шоссе все изменило, русло человеческой реки как бы спрямилось, и перевал потерял свое значение. Но Пушкин, покидая Южный берег, переваливал еще через Шайтан-Мердвен.

Старое шоссе подходит здесь, как нигде, близко к отвесной кромке голых скал, отсрочивающих яйлу со стороны моря, – до яйлы тут рукой подать. Далеко внизу напряженно пульсировала новая широкая и ровная дорога, а рядом с нами, буквально над нами, высилась стена гор.

Перед этим мы с Олегом побывали наверху, где среди скал тысячу или более того лет назад стояла небольшая крепость, охранявшая горный проход. Сейчас от нее ничего почти не осталось. Я еще, помнится, подумал: с каким напряженным интересом рассматривали, должно быть, греки, а после них римляне этот во многом загадочный для них берег, проплывая из Херсонеса в Феодосию или Пантикапей. Берег уж-ж-жасных листригонов, которые приносили потерпевших кораблекрушение чужеземцев-мореплавателей в жертву своей богине Деве, берег, куда была перенесена Артемидой Ифигения, где она спасла своего брата Ореста и его верного друга Пилада…

Удивительный, думалось, народ эти греки. Их мифология куда более конкретна, чем у большинства других народов. И дающий вдохновение поэтам и музыкантам Кастальский ключ – не только вечный символ, но и вполне определенный родник, бьющий из горы Парнас; и сам Парнас – не просто некое отвлеченное понятие, но гора высотою 2457 метров, которую (как и Олимп – он повыше) можно и сегодня видеть на карте Греции. Вот и этот описанный в лоциях-периплах хорошо знакомый берег был в то же время таинственным и сказочным.

Над нами высилась стена гор. На побережье день выдался ясный, солнечный, но чувствовалась в природе зыбкость, неустойчивость. Высоко над землей норд-ост стремительно гнал за море редкие облачка, и это было предвестием непогоды. Я смотрел на облака, когда из-за гор, словно гигантской катапультой, выбросило стаю лебедей.

Они были выброшены беспорядочно, как горсть пуха, и теперь, казалось, этот пух начнет медленно оседать, падать. Но птицы, вырвавшись со стремнины, тут же начали строиться в клин. Дальше, правда, случилось непонятное: в стае произошел раскол, клин разделился. Не сразу. Был некий миг колебания и как бы раздора, а потом часть лебедей тяжело полетела на запад, в сторону мыса Айя, Балаклавы и Севастополя, а другие, снизившись над морем, так же тяжело двинулись вдоль побережья на восток, к Ялте.

Что их ждало? Но лебедей пока еще хоть что-то ждало. А дрофы вообще на этот раз не прилетели. Дроф в Крыму уже не было.

…Удивительно, как в нас уживаются сантименты при мысли о березках, лужайках и ручейках с безжалостным отношением к этим березкам. Поднимется ли у нормального человека рука на картину, пусть даже не бог весть какого мастера? Каждый понимает, что это варварство, вандализм. А сколько искалечено неповторимых, созданных самой природой пейзажей? То ли не замечают красоты, то ли не видят от нее пользы: а зачем нам она?

Тогда же, в феврале, когда возвращались, к нам подсели попутчики. Тут же стали жаловаться: подснежники в нынешнем году какие-то хилые. Нарвали, мол, а пока дошли до трассы, они увяли, пришлось выбросить.

«А рвать-то было зачем?»

Пожали в ответ плечами.

Под насмешливым взглядом Олега я удержался от проповеди о том, что в воскресные дни нас высыпает на природу столько, что сорви каждый по цветочку – ничего не останется.

«Но  з а ч е м  же они тогда растут?»

Я представляю себе ребенка, который, спрашивая это, сердито топает ножкой. Ребенку я сказал бы просто: «Чтобы ими могли любоваться все». Так ли это? Нет. Однако стоит ли говорить дитяти, что ответа на его вопрос не знает никто? Растут себе, и всё. И мы, разумнейшие, могущественнейшие, должны уважать суверенность былинок. Тем более что исторический опыт говорит: нам это выгодно; не для кого-нибудь, а для нас самих насущно необходимо, чтобы кудрявилась зеленью Земля.

…Да, конечно, не стоит излишне драматизировать… «Рубежная ступень»? А сколько их было уже, этих «рубежных ступеней»?..

Но не будем и упрощать. Жизнь-то все напряженней и стремительней. Одно дело, когда понесли лошади, и совсем другое, когда потерял управление реактивный самолет.

Сказал ли все это я или только подумал?

А возничий Ванечка сказал: «Поехали». Нетерпеливо и раздраженно сказал. Хотя какой он возничий? Сам себе хозяин-барин. И мы затряслись по щебенистой колее, которая могла бы помнить колесницы и арбы, легионы и орды, вьючных осликов, табуны и отары.

Эта дорога напоминала пергамент, с которого соскоблили древние письмена, чтобы поверх них нанести другой – свой – текст. Сейчас на ней были следы траков и резиновых шин. Но кое-где сохранилось и изначальное: узкая, глубокая колея, выбитая в известняке за века прежними деревянными колесами.

А рядом шли, прерываясь и радуя, молодые лесопосадки. Местами выделялись аккуратно огороженные жердочками муравейники. Кто-то, значит, позаботился огородить, и это тоже радовало. Из глубин памяти высвечивали слова: хвалимся и скорбями, ибо из скорби рождается опытность, а из опытности – надежда…

8


«– А тебе сколько лет?» – спросил Малыш, решив, что Карлсон ведет себя слишком уж ребячливо для взрослого дяди.

– Сколько мне лет? – переспросил Карлсон. – Я мужчина в самом расцвете сил, больше я тебе ничего не могу сказать.

Малыш в точности не понимал, что значит быть мужчиной в самом расцвете сил. Может быть, он тоже мужчина в самом расцвете сил, но только еще не знает об этом? Поэтому он осторожно спросил:

– А в каком возрасте бывает расцвет сил?

– В любом! – ответил Карлсон с довольной улыбкой. – В любом, во всяком случае, когда речь идет обо мне. Я красивый, умный и в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил!»

Эту довольно пространную цитату Пастухов терпеливо выслушал от Дамы Треф. Перед этим она сказала:

– А я как раз думала о вас. – И, не давая ему обрадоваться, добавила: – Вот послушайте. Читала и думала о вас.

Ну а после прочитанного радоваться не было причины.

– Так, – сказал Пастухов. – Спасибо.

– За что? – очень естественно удивилась Дама Треф, и Пастухов подумал: «Какое это все-таки ни с чем не сравнимое удовольствие – безнаказанно сказать ближнему гадость…»

– За откровенность. – Он улыбнулся, потому что ничего другого не оставалось. Улыбка, однако, получилась натянутой. Сам это почувствовал. – Жаль, что вы не Малыш.

– Возраст не тот, – спокойно подтвердила она, как бы обезоруживая его, лишая возможности подпустить шпильку.

– И возраст тоже, – согласился Пастухов.

– А что еще? – удивилась Дама Треф – на этот раз искренне удивилась.

– Характер. Малыш, если помните, добрый, даже простодушный.

– Ах вот мы по чему истосковались!..

И тогда Пастухов спросил:

– За что вы меня так?

…Эта новая встреча с Елизаветой Степановной оказалась для Пастухова совершенно неожиданной. Не то чтобы он и думать о ней перестал, напротив – хотел спросить у Зои ее московские координаты, был уверен, что она уехала. И вот – пожалуйста. Даже подумал о Зое: «Ну, Заяц, погоди!» Хотя, собственно, ей-то чего «годить»? Она тут при чем? А при том, что предвидела эту встречу, но ничего не сказала. И в глазах этой Дамы все выглядит теперь так, будто он, Пастухов, тут же примчался в город вслед за нею.

Но ведь если бы знал, то, пожалуй, и в самом деле примчался, чтобы еще раз увидеть…

В конце пути по яйле Пастухов с Ванечкой попали в туман. Вернее, это было облако, которое обессилевший к концу дня бриз успел подогнать к кромке гор, но уже не смог перетащить через горы. Так оно и застряло, зацепившись за скалы и верхушки деревьев, а кое-где выплеснувшись все-таки на плоскогорье. Застряло до поры, пока наберет силу другой работник – ночной бриз и неторопливо, как бычка на выпас, погонит его лунной дорожкой опять на средину моря.

Со стороны это выглядело красиво: подсвеченное закатным, уже налившимся кровью солнцем облако и торчащие над ним червонно-золотые зубцы Ай-Петри. Но мотоцикл, нырнув в облако, сразу стал похож на муху, безнадежно бьющуюся в паутине. Похолодало. Машина покрылась испариной, и кожа сделалась липкой. И главное – пропало четкое представление о пространстве, а время словно замедлилось. Туман был густым и ограничивал видимость несколькими шагами. Еще хуже стало, когда, выбравшись на шоссе, начали спуск по знаменитому ай-петринскому серпантину, петли которого местами висят поистине над пропастью – если свалиться, костей не соберешь. Ванечка включил фару и сам подался вперед, двигаясь самым малым.

Шоссе к тому же не было пустынным. Время от времени появлялись встречные, тоже с зажженными, слезящимися фарами машины. А то вдруг обогнал внезапно сзади вынырнувший из тумана, как привидение, велосипедист. Сумасшедший! Его-то куда несет?!

Сосны в тумане казались заснеженными.

Все переменилось мгновенно. Треск мотоцикла поднялся на ноту выше и зазвучал явно веселей, распахнулся простор – бескрайний, но однообразный, морской и несравненно более богатый красками (от ярко-зеленого перед глазами до голубого и серовато-голубого на дальних мысах) простор побережий.

Полоса тумана осталась позади. И подумалось: как же все-таки прекрасно это до мелочей, до крохотных подробностей известное побережье! Можно, конечно, чертыхаться, ругать одно, другое, третье, но с чем сравнить эту гармонию моря, гор, неба и леса! Особенно в отдалении от человеческого жилья, на горной дороге и в такой предвечерний час, когда возвращается свежесть, начинается игра теней и все вокруг кажется светло печальным.

В город после гор всегда возвращаешься обновленным, будто не был здесь, внизу, бог весть сколько. Так было и на этот раз. Пастухов с невольным превосходством смотрел на разомлевших курортников, на очередь возле бочки с квасом, на переполненный встречный автобус. Что они видели?! Что они знают?! Это ли жизнь?!

С Ванечкой расстался коротко, но вполне дружественно. Подумал: мало ли из-за чего можно поспорить! Парень-то, в сущности, неплохой. Как говорится: друзья моих друзей – мои друзья.

К дому подходил, когда уже смеркалось. Их, Пастуховых, окна были темны: мама, как видно, на дежурстве. Но горел свет у Зои и Олега. Удивился. Несколько даже встревожился. Хозяев-то всего несколько часов как оставил наверху, в горах. Проходя мимо двери, постучался и спустя минуту-две после удивленных восклицаний слушал ту самую цитату из Малыша и Карлсона.

Любопытно, что его, Пастухова, вполне искреннее удивление от встречи выглядело (чувствовал сам) фальшиво, а ее, Елизаветы Степановны, явно наигранное (это он видел), усмешливое, казалось вполне естественным. Что поделать! Оставалось принять как должное всепобеждающее женское лукавое актерство. Не уходить же с обиженной миной. Это было бы совсем смешно.

Последний раз, когда Пастухов был здесь с Олегом, они оставили беспорядок, как всегда после поспешных сборов (внизу, на улице, их ждала машина). С Дамой Треф воцарился уют. Впрочем, может быть, это были только штрихи, намекающие на возможность уюта в тесной квартире: скатерть вместо обычной клеенки, розы, особенно пышные в это дождливое лето, собранные в стопки книги и журналы, убранная посуда, не без изящества уложенные в вазе фрукты и даже сияющая чистотой, пустая, вопреки обычному, пепельница.

Елизавета Степановна сидела в кресле за письменным столом, была в очках – это почему-то тоже удивило Пастухова. Вообще она выглядела совсем не так, как в горах. И дело даже не в одежде – там она была в брючках, кедах, в косынке поверх подобранных, заколотых волос – вид свойский и простецкий; назвав ее тогда Дамой Треф, он, похоже, скорее что-то угадал, нежели обозначил, а сейчас перед ним была точно Дама, которая держала дистанцию, а он, Пастухов, чего греха таить, терялся.

На столе перед нею лежали какие-то бумаги, и теперь она закрыла их папкой. Постаралась сделать это непринужденно и как бы случайно, но не вышло. Поняла это, заметив взгляд Пастухова, и словно бы рассердилась.

– Вы что же – так и будете стоять у порога? Проходите, садитесь.

Черт знает что! Давно он не чувствовал себя таким болваном, тем более в этой знакомой с детства комнате.

– А вы знаете – я здесь как дома…

– Знаю, Зоя мне говорила.

И опять получилось неловко. После смерти золовки и окончательного переезда сына в Москву мать уступила эту комнату Зое и Олегу – у них как раз родилась девочка. Вышло, будто Пастухов этим хвастает: вот-де мы какие. Хотя ничего особенного в том не было: комнату все равно отобрали бы, могли подселить кого-нибудь чужого, а так все вышло по-доброму, почти по-семейному.

– Зоя очень любит вас. Я даже удивляюсь – за что?

– А разве любят за что-нибудь? Это когда перестают любить, начинают выяснять причины.

Несмотря на бесцеремонность ее тона, он обрадовался приглашению пройти и сесть.

– Вы так и сыплете сентенциями… – сказала она. – Это всегда? – И тут же: – Сейчас поставлю чай.

Поднявшись, она показалась ему еще меньше ростом. Спросила:

– Чему вы улыбаетесь?

– Боюсь и говорить. Скажете: опять сентенция.

– А все-таки.

– Да вот подумал, что мужчине небольшого роста приходится самоутверждаться. Особенно в молодости. Маленький рост воспринимается как недостаток. «Недомерок». А женщина может чуть ли не бравировать этим…

– «Бравировать», наверное, не совсем то слово в данном случае?

– Наверное, – согласился он. – Тогда – «кокетничать»? Тоже не то…

– А что нового у нас наверху?

Разговор был пустой, но так не хотелось, чтобы он оборвался! Это бывало и раньше, но в молодости. Вдруг оказывалось самым важным даже не сказанное, не смысл, а то, что он длится, этот разговор, чреватый неожиданным всплеском, разрядкой, полный напряженности и ожидания. Случалось, правда, что ожидания были пустыми, а напряженность не взрывалась, а как бы увядала, вязла в словах…

– Собираются испытывать трубу, а потом засыпать траншею…

– Какая же это новость?..

– На несколько дней придется прервать раскопки и уйти. Зоя это переживает, по-моему, даже острей, чем разлуку с дочкой.

– Не злословьте, тем более что в этом вы ничего не понимаете. А вас что привело вниз?

И тут он неожиданно для самого себя сказал:

– Хотел повидать вас.

Прозвучало это совершенно нечаянно с каким-то фатовским, что ли, легкомыслием. Но вот интересно: если вначале Елизавета Степановна делала вид или на самом деле не поверила в случайность их нынешней встречи, то теперь скептически поморщилась, когда Пастухов сказал, что она не случайна и он специально приехал, чтобы повидать ее. Тоже не поверила. Поистине женская логика. Сюда бы этого свихнувшегося математика Сашу с его законом исключенного третьего. Пусть бы еще раз убедился, сколь зыбок этот мир… Вполне возможно, впрочем, что гримаска Дамы Треф означала и что-нибудь другое.

– Хорошая у вас мама… – Елизавета Степановна как бы подчеркнуто игнорировала его ответ. Но ясно стало, что с мамой познакомилась.

– И тоже любит меня. С чего бы это?

Елизавета Степановна оставила и это без внимания.

– Садитесь пить чай.

…Мама была и осталась прекрасным человеком. То, что отец прожил после войны столько лет, конечно же ее заслуга. Да и вся семья держалась на ней. Ее, простой женщины, чутье и ум оказались достаточно изощренными и тонкими, чтобы не возревновать к золовке. А поводы и основания были. Что говорить – мама есть мама. И все же тетя Женя в чем-то существенном, главном была Пастухову ближе. И сейчас, между прочим, приехал, чтобы основательнее порыться в теткиных бумагах. Однако вряд ли стоило говорить об этом кому-нибудь, той же Даме Треф…

– Долго вы будете здесь? – спросил Пастухов.

Она пожала плечами:

– Погода покажет. Сегодня первый день без дождя…

«Первый день без дождя» – хорошее название для рассказа», – подумал Пастухов. Это тоже с ним бывало, особенно в прежние времена. Приходили идеи, планы, названия, целые замыслы и подробности с деталями и характерами. Приходили, горячили, но в конце концов оказывались ненужными – и таяли, как мороженое в жаркий день, выдыхались, как шампанское в открытой бутылке (сравнения из того же приходившего на ум ряда). А что толку в растаявшем мороженом или выдохшемся шампанском! Их не восстановить, не вернуть – они, считай, умерли…

Все верно, толку нет, но прежняя привычка не оставляет. И думаешь невольно: а в чем причина? Почему дальше этого не пошло? «Быт задавил»? Смелости не хватило? Настойчивости, упорства? Или везения? Да нет же, однажды тихо ответил себе, – не хватило таланта. Потому что талант и есть умение преодолеть все, найти смелость, проявить упорство, почувствовать, когда ветер начинает наполнять паруса, и «поймать» этот ветер. Потому и стихотворство не только оставил, но и не любил, когда, случалось, напоминали о нем. Как не любят взрослые напоминаний о некоторых своих детских болезнях и слабостях.

Словом, «комплексы». Мысль о них не вызвала, однако, никаких особенных чувств, потому что с некоторых пор понял, что так называемые комплексы – не чья-то индивидуальная особенность, не признак ущербности, а всеобщая норма. Собственно, «комплексами» они становятся, когда ломают личность, причиняют страдания, а так – обычное, естественное недовольство собой. Поводов же для такого недовольства у каждого, даже самого преуспевающего, человека предостаточно. Другое дело, что иногда поводы бывают смешными, а то и просто глупыми (кстати говоря, чаще всего это случается с людьми, которые всячески демонстрируют благополучие и процветание, ведут себя наступательно, самоуверенно – у них недовольство собой принимает форму шумного недовольства окружающими), но бывает же здравая, нормальная неудовлетворенность какой-то стороной своей жизни… Впрочем, стоп. Тут лучше не утверждать безоговорочно, а спросить: бывает ли она вполне здравой, нормальной и безболезненной, несмотря на свою всеобщую распространенность?

Но Дама Треф, Дама Треф, милая Елизавета Степановна… Она-то почему решила, что он, Пастухов – этакий самодовольный Карлсон? Неужто дал повод? Ну что же – так тому и быть: «Я красивый, умный и в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил!» Так ли уж это плохо?..

Им обоим случалось потом вспоминать этот первый (да, в сущности, первый) их разговор – не считать же разговором те фразы, которыми обменялись ночью, когда, проводив Ванечку, возвращались в лагерь!

Странным образом потом этот разговор стал казаться и напряженным, и волнующим, полным скрытого смысла. Елизавета Степановна, к примеру, напоминала:

«Вы заметили – ну конечно, заметили, я видела, – как я спрятала что-то на столе, закрыла папкой?.. Знаете, что это было?»

«Письмо, которое прятали от нескромных глаз?» – усмехнулся он, и теперь ему казалось, что действительно подумал тогда о таком письме, адресованном  к о м у – т о.

Она покачала головой, светясь от предвкушения того, что скажет ему, и слегка досадуя на его недогадливость.

«Какой-нибудь рисунок?» – пытался угадать Пастухов, не очень, однако, сказать по правде, любопытствуя.

«Нет! Вот это… – И она показала листочек. – Зоя сказала, где прячет папку, но предупредила, что вы не любите…»

Она не договорила, чего он не любит, но Пастухов уже понял: стихи. Опять эти его юношеские стихи…

Как объяснить, что ему действительно неприятен разговор о них! Не потому, что он их стыдится – стыдиться там как раз нечего. Но вот, скажем, мама с умилением разглядывает, а то и показывает кому-то чудом сохранившуюся сморщенную соску-пустышку, которую когда-то сосал ее Саня, и просветленно возвращается мыслями к далекому прежнему времени надежд и мечтании, когда сама она была молода, а ему, Александру Николаевичу Пастухову, ныне сорокалетнему, разведенному, жителю города Москвы, приехавшему сейчас в отпуск на милую родину и решившему по велению, так сказать, души заняться некоторыми разысканиями, эта соска не то что неинтересна – сам вид ее раздражает. Да и никому, кроме мамы, она не интересна. И думаешь: слава богу, что сохранилась соска, а не что-нибудь еще.

В этом случае было, конечно, не совсем так. Зоя – не мама, стихи – не соска. Зоя гордилась его сочинительством, все ждала (ей-богу, больше, чем сам он) каких-то результатов, но их нет и давно ясно, что не будет, – так хватит об этом! Хватит!

Однако что там извлечено на этот раз? Пастухов взял листок.

О порт Находка – он не за горами.

Лет двадцать, и не более, пройдет —

Кораблик мой бумажными бортами

Раздвинет холод этих серых вод.


Я наберу балласт черновиков —

Как тяжелы отброшенные строки! —

И налегке, как в лучший из миров,

Отправлюсь в установленные сроки.


Для плача есть причины и для смеха —

Бумажные властители морей!

Конечно, это сущая потеха.

Но я не знаю лучших кораблей…[3]


С трудом припоминалось: что стало поводом для написания этих стихов? Прошло-то с тех пор  б о л е е  двадцати лет…

Пастухов с любопытством рассматривал листок; его привлек почерк – его собственный неустоявшийся юношеский почерк. Написано чернилами – шариковые ручки были тогда в редкость. На этом же листке еще одни стихи:

«Осторожно, двери закрываются!» —

Каждый день я слышу голос строгий.

Он неодинаков, он меняется,

Этот глас невидимого бога.


Он бывает и мужским, и женским,

Но одно и то же повторяется

Грустно, озабоченно, небрежно:

«Осторожно, двери закрываются!»


Я умру, и ты умрешь наверное —

В мире все когда-нибудь кончается.

Но сквозь век проносится нетленное:

«Осторожно, двери закрываются!»


Люди суетятся и толкаются

И за безделушки, в общем, борются,

Потому что двери закрываются,

Кажется, вот-вот они закроются…[4]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю