Текст книги "Дождливое лето"
Автор книги: Станислав Славич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Лет десять назад.
– С тех пор многое переменилось…
– Переменилось, – согласился Василий. – Года два назад в одном степном колхозе опять встретил татар…
– Везет тебе на них, – иронически заметила Тусенька.
– …Удивился, хоть и слышал, что кой-куда они вернулись. Живут, дома даже купили, но не прописаны, официально не оформлены. Живут в подвешенном, так сказать, состоянии. Председатель мне сам говорил, как приходилось их отбивать, просить милицию закрыть глаза на то, что не прописаны. Но у председателя колхоза свой резон: работать некому. Пришел сезон стричь овец – некому. А татары умеют. Вот председатель и отстаивает свой интерес. Но вопрос-то сам по себе – глубже. Не только о том, кому стричь овец. Стыдно! Стыдно, что люди не могут жить там, где хотят, а тем более там, где их родина. А мы ухмыляемся: так им и надо. Неприлично. Мы же великий народ, а великому народу должно быть свойственно понимание страданий маленьких народов, широта души, милосердие. А мы делаем вид, что ничего вообще не произошло. Это и есть то табу, о котором я говорил…
– Очень трогательно, – сказала Тусенька. – Особенно про старичков, которых ты по близорукости за цыган принял. Только не всегда они были старичками. Ты бы с партизанами, которых выдавали татары, поговорил… А как зверствовали!
– Не горячись, мать. Хватит, в свое время погорячились – до сих пор расхлебать не можем. Не так все однозначно. Были татары, которые служили немцам, а были, которых немцы расстреливали. И у нас в городе тоже. Только о расстрелянных мы не вспоминаем. По той же причине – табу. Особенно почему-то не любим вспоминать здесь, на месте.
– В доме повешенного не говорят о веревке… – Пастухов бросил это как бы полувопросительно.
– Какие там повешенные! – фыркнула Тусенька. – Очень неплохо, между прочим, устроились. Я говорила с некоторыми. В Самарканде, говорят, вся торговля в их руках… Не пойму, чего и рыпаются.
– А ты, мать, и не поймешь. Не дано тебе понять. Вот когда у тебя самой крышу сорвет, и ты придешь в жэк, а там тебя слушать не захотят, – это ты поймешь. Тут ты потребуешь справедливости…
Вопреки ожиданиям, Тусенька промолчала, только поморщилась и ручкой махнула: что, мол, тебе доказывать!.. А Пастухов, глядя на нее, подумал, как причудливо и в то же время естественно переплетаются иной раз в человеке самоуверенность с готовностью, получив отпор, тут же стушеваться; хитрость, сметливость – с недалекостью; как прячется иной раз наше естество, наша суть за обманчивыми внешними проявлениями.
Мимикрия? Но тогда всему остальному живому далеко до человека… Экая современная женщина эта Тусенька – и решительна, и речиста, и цену себе знает, а присмотреться – курица. Окуни ее в воду, и сразу перестанет квохтать.
– Что ж до пословицы о доме повешенного и веревке, – продолжал Василий, – то она здесь не подходит. Дело не в боязни совершить бестактность. Бояться некого. Нас с тобой? Так мы же свои. По-моему, все проще: не желаю говорить и слышать об этом, и баста. Не желаю. Табу. Кстати, выслали не одних татар, а здесь, в Крыму, также армян, болгар, греков…
– Это правда? – удивилась Елизавета Степановна. – А греков и армян за что?
– Вот именно, – хмыкнул Василий. – «За что?» Итак, выслали. Потом разрешили вернуться всем, кроме крымских татар, хотя сам акт высылки признали неправильным, беззаконным. Есть специальный указ от шестьдесят седьмого года[5]. В здешних газетах, кстати говоря, опубликован так и не был. Почему? И почему, если выслали незаконно, нельзя вернуться? А теперь главное. Выслали-то не предателей, а весь народ. А что такое народ? Большинство любого народа составляют женщины, дети и старики. Теперь добавь к ним тех, кто был на фронте, в эвакуации, кто партизанил либо просто тихо сидел в оккупации…
– Вы говорите – вернуться, а куда? – спросила Елизавета Степановна. – Найдется ли после стольких лет место? В одних домах живут другие люди, а каких-то домов вообще нет…
Василий согласился:
– Не только домов – нет целых деревень. А место найдется. И дома можно построить. Главное – чтоб нашлись желание и воля решить вопрос. Я, как вы понимаете, отнюдь не зову во имя восстановления справедливости учинять новую несправедливость…
– А я предлагаю, – сказал морячок, – выпить за тех, кто в море. Не чокаться, – строго предупредил он, – и рюмку держать левой рукой…
На этот раз не стала возражать и Тусенька.
Возвращались не поздно, но город в этой окраинной своей части притих. Жизнь сгустилась на набережной, возле курзалов, клубов, танцплощадок, в ресторанах. Там были огни, музыка и движение. А здесь – почти пустынно. Изредка навстречу попадался автомобиль. Движение было односторонним. Улица выросла из протоптанной в незапамятные времена на горном склоне тропы, соединявшей прибрежные деревни. В 1820-м по ней ехал Пушкин, покидая Полуденный берег, а пятью годами позже – другой Александр Сергеевич, Грибоедов… Тропа расширилась в конце концов в проезжую дорогу, обстроилась домами, подпорными стенами, заборами, раскустилась переулками, но петляла, как и встарь, потому что спрямиться, раздаться сначала не было сил, а теперь просто было некуда. Узка проезжая часть, а тротуары и того уже – местами их просто не было. Была, однако, в улице своя прелесть. Думалось: почистить бы ее, освежить, снять печать неухоженности, трущобности, и, глядишь, заиграла бы, преобразилась, стала бы, чего доброго, в ряд достопримечательностей прославленного курорта. Но кому это нужно?
Небо затянуло дымкой, и звезд не было. Они словно остались вовне. Повисшая над отрогами гор и подсвеченная городскими огнями, эта дымка выглядела фантастическим перламутрово-розовым шатром – нет, скорее сводом. Казалось: подай сейчас трубный глас стоящий в порту корабль-левиафан, и твердь этого свода не просто отзовется, но и усилит его, как усиливают звучание органа своды храма.
– Вчерашней луны все-таки не хватает… – сказала Лиза.
Пастухов помнил вчерашнюю куинджевскую луну, но, по совести, так не считал. Да и подумал совсем о другом:
– Вы что – тоже не спали?
Нет, для луны сегодня места здесь не было, с луной было бы нечто совсем другое.
– Почему – тоже? Я всегда поздно ложусь. – И в свою очередь совсем о другом: – Знаете, чему я не перестаю удивляться? Нашей самонадеянности. Печемся о высших материях, об интересах чуть ли не всего человечества, а простейшие собственные дела не умеем уладить. Получится ли при этом что-нибудь?
Кого она имеет в виду и что это: упрек? намек? Уж не говорила ли она с мамой о его, Пастухова, делах?
– А это всегда было вопросом вопросов, проблемой проблем. И в то же время обычным делом.
– То есть?
– Да вы же сами говорите. Иной миллионами людей командует, судьбы народов вершит, а со стервецом сыном или собственной женой не справится. Как тут быть?
– А обязательно надо справляться?
Пастухов пожал плечами: опять что-то не так?..
11
Дался мне этот Каллистон! Я вдруг понял, что не прощу себе, если опять не побываю там. Именно теперь.
Блажь? Каприз? Да нет, пожалуй. Появились и мотивы. Когда еще вырвусь так вот вольным казаком, который куда хочет, туда и скачет? Оставалась все-таки надежда захватить с собой как-нибудь сына. А его на Каллистон пока не возьмешь – далековато. С ним разумнее быть ближе к дому. В лучшем случае поднимемся на яйлу, пересечем ее и спустимся к каньону. Я заранее начинал улыбаться при одной мысли, чем может стать для моего Генки эта прогулка. Увидеть отвесные пропасти с мысов каньона, затем пройти его весь, цепляясь местами за карнизы, переночевать на берегу горного ручья под звездами, приготовить похлебку на костре… А этот восторженный визг, с каким кидаются не то что дети, но и взрослые в естественные ванны-промоины каньона, заполненные обжигающе холодной водой… Сколько лет прошло, а я никогда не забуду собственную такую прогулку с отцом.
Этого с него пока хватит. Да еще, может быть, поднимемся по Шайтан-Мердвену, Чертовой лестнице, пройдем до Беш-Текне, где когда-то искала кремни тетя Женя, спустимся старыми тропами до наклонившейся в сторону моря гигантской Шаан-Каи и выйдем к Алупке.
Кроме сына, захвачу, пожалуй, еще каких-нибудь мальчишек.
А пока надо воспользоваться тем, что я один, и махнуть на Каллистон. В горы не следует ходить одному, это верно. Но туда можно. Я-то ведь не пойду прежним нашим с Василием путем через Караби, хотя и в том пути для человека знающего и аккуратного нет ничего особенного.
Василий прав: чтобы почувствовать Каллистон, надо идти с севера. Надо сперва увидеть издали два зубца – Шуври и Хриколь – и впадину, проход между ними.
Сначала доберусь до Симферополя, постою на обочине Феодосийского шоссе, проголосую, заберусь в кабину попутного грузовика, брошу рюкзак под ноги, и покатим на восток. А спустя час с небольшим выйду на развилке, накину, как встарь, свой рюкзачок одной лямкой на плечо и поверну в горы.
Да здравствуют одинокие путники! Нет над тобой никого, кроме памяти, воображения и ожиданий. Ты – всадник и ты же конь, который несет этого всадника – бодро поутру и устало к вечеру…
Сначала дорога будет скучна. Но я готов к этому, и даже более того – само однообразие первых километров поможет войти в ритм, позволит все время весело и с нетерпением поглядывать прямо и вверх – на сдвоенный клык Шуври-Хриколя и конечно же вправо – на милую моему сердцу Караби, где лет через семь-восемь, когда, даст бог, подрастет Генка, мы еще побываем.
Кстати. Услышь я от кого-нибудь такие чувствительные слова, окрашенные в розовое и голубое, в романтику и минор («одинокий путник»), наверняка поморщился бы. Посмеивался же над самим названием гриновской «феерии»: «Вялые паруса». А себе самому позволяю…
Был и другой мотив. Соглашаясь или не споря с Олегом о том, что касается дороги, которая, быть может, соединяла в древние времена посуху Херсонес с Пантикапеем, я думал, что наиболее важными и напряженными участками на ней были ее пересечения с местными перевальными путями. Тут-то, на перевалах, и завязывались узелки.
Не будем поддаваться излишним эмоциям и впадать в преувеличения. Это – не великий шелковый путь и не путь из варяг в греки. Если говорить нынешним языком, – дорога местного значения. Но что из того? И на них случаются открытия.
Я вовсе не рассчитывал что-нибудь найти, поскольку не обладал удачливостью Олега, просто хотел побродить, посмотреть. Побережье изрезано долинами, и из каждой тянулась ниточка в горы. И даже з а горы, в недалекий Карасубазар, само название которого («базар» – торжище) говорит, чем некогда был этот город, и дальше, дальше… Похоже, что некоторые ниточки переплетались на Каллистоне.
Было и личное побуждение, сродни тому, что заставило неизвестного мне автора читанных Василием отрывков сначала искать следы Каллистона в старых книгах, а потом стремиться увидеть его въяве.
Люблю Восточный Крым, а он начинается отсюда. Собственно, «люблю» – не то, пожалуй, слово. Надо бы скромнее. По-настоящему любили его Богаевский, Волошин, которые слились с ним под конец, сами стали одним из пластов трагической истории края. Здесь и духовная их родина (особенно для Богаевского), и почва, взрастившая (скажем так) их пейзажи, а у Волошина – и многие стихи. Я же любил бывать здесь. Предпочтительно в одиночестве. А может, просто так получалось – места эти, к счастью, лежат пока в стороне от популярных туристских маршрутов.
Мне всегда нравилась дорога от Алушты до Судака и особенно сопровождающая ее на всем почти протяжении прибрежная кордонная тропа. Пунктир этой тропы напоминает наши крымские речушки. Начинаясь от родника, иногда бьющего прямо из замшелой скалы, такая речушка может вдруг снова уйти под землю, спрятаться в собственные наносы, чтобы потом так же неожиданно где-нибудь опять явиться на белый свет. Нечто подобное происходит, кстати говоря, и с известной нам историей края. Она тоже то старательно прячет свои приметы, то вдруг выставляет их будто напоказ. Пряча – задает работу археологам, выставляя напоказ – нередко ставит перед ними загадки.
Да вот одна из таких загадок – Чабан-куле, Пастушья башня, руины замка на обрывистом прибрежном мысе. Некоторые историки считают, что здесь было феодальное гнездо генуэзцев братьев ди Гуаско, другие дипломатично отмалчиваются… Если спуститься с Каллистона к морю, то до этого разрушенного замка будет по берегу километров шесть-семь пути. Может, и там побываю?
Обо всем этом я начал думать еще у Василия. Тогда же подумал, что не суть важно, доберусь ли я до этой башни. В конце концов, ничего потрясающего в ней самой сейчас нет. Она привлекает тем, что будит воображение. Мыс, одинокая полуразрушенная каменная башня, стиснутая холмами долина без какого-либо человеческого жилья… А между тем неподалеку, помнится, раскопаны древние гончарные печи. Да и башня не стояла же сама по себе, наверняка была частью замка. И вообще вокруг на этой пустынной ныне земле кипела когда-то своя жизнь…
Среди выписок тети Жени, посвященных капитанству Готии, мне как-то попалась такая:
«На море, от Керсоны (Херсонеса) до устья Танаида (Керченский пролив), находятся высокие мысы, а между Керсоной и Солдайей (Судак) существуют сорок замков, почти каждый из них имел особый язык; среди них было много Готов, язык которых немецкий».
Это из «Путешествия в Восточные страны» Гильома де Рубрука. Тринадцатый век. Я отыскал книгу в нашей домашней библиотеке, и сама личность Рубрука, сподвижника Людовика IX и Бланки Кастильской, крестоносца и великого путешественника, пересекшего континент и добравшегося до Каракорума, поразила меня.
Выписка сопровождалась меланхолическими, но и полными внутренней энергии стихами Блока:
На небе зарево. Глухая ночь мертва.
Толпится вкруг меня лесных дерев громада.
Но явственно доносится молва
Далекого, неведомого града.
Ты различишь домов тяжелый ряд,
И башни, и зубцы бойниц его суровых,
И темный сад за камнями оград.
И стены гордые твердынь многовековых.
Так явственно из глубины веков
Пытливый ум готовит к возрожденью
Забытый гул погибших городов
И бытия возвратное движенье.
Тетя Женя находила, что последние две строфы, особенно третья, удивительно точно передают существо, содержание работы археолога.
Но не о том речь. Башня вполне могла быть одной из сорока, упомянутых Рубруком. К концу пятнадцатого века она могла сменить хозяев, стать пристанищем генуэзцев, эдаких рыцарей-разбойников ди Гуаско – бог с ней и с ними. Руины и уцелевшие крепостные стены, башни Судака и Феодосии куда величественнее. Для меня важнее было другое: вспомнил. И о Чабан-куле, и об этих ди Гуаско, и об усобице, сваре, которая раздирала прилегавшую к Каллистону округу в последние годы владычества генуэзцев, перед захватом побережья турками. Не забыл, не стал чужим, могу ходить, не спрашивая дороги… И от этого становилось светло на душе.
Мамы, когда мы пришли домой, еще не было, и я предложил Лизе зайти к нам попить чаю. Она, сомневаясь, помедлила, но все же согласилась. А я обрадовался и даже не стал этого скрывать. Лизу, по-моему, это позабавило. Хотя, пожалуй, не только позабавило. Но тут все ясно: кому из нас не льстит такого рода внимание – пусть даже в нем и нет нужды? Позволительно, правда, спросить: а бывает ли такое, что в нем н е т нужды?
Вместе с тем она, похоже, испытывала некоторую стесненность. Но и тут все понятно: поздний час, мой достаточно откровенный интерес к ее особе… Допускаю, что, согласившись посетить нашу скромную обитель, Лиза сразу же подумала, что проявила слабость, и, может быть, об этом пожалела. Но я был рад.
Мамина кухня, куда мы прошли, располагала к успокоению, однако некоторая скованность оставалась. Я это чувствовал. Не потому ли Елизавета Степановна и сказала, чтобы завязать разговор, разрядить напряженность, нечто, как ей, должно быть, казалось, необязательное, нейтральное: о том, что Василий любопытный-де человек.
«Любопытный?»
«А вы находите в этом что-нибудь обидное?»
Я пожал плечами. Пожалуй, и любопытный. В том смысле, что он занятный, интересный человек. Но это же пустое, так можно сказать о каждом пятом или десятом. Так говорят, когда нечего больше сказать. Что касается моего отношения, то для меня Василий – человек непредсказуемый. Вот и сегодня неожиданностью было то, что пришлось выслушивать от него мысли, столь близкие моим собственным. Признаться, странно себя чувствуешь при этом. Надо бы радоваться: не один ты так думаешь. Ан нет, и ревность тут как тут: выходит, не так уж они и оригинальны, эти твои мысли, если их высказывает еще кто-то. Но это – бог с ним. Главное другое: когда говорит кто-то, начинаешь видеть то, чему раньше не придавал или не хотел придавать значения. А Василий шел до упора, так что и резьбу можно сорвать.
«У Ибсена есть пьеса «Враг народа», – сказал я Лизе. – Главный герой – доктор Стокман. Можно подумать, что списан с Василия. И ему трудно – и с ним тяжело…»
Это мне опять вспомнилась история, которую хотел было рассказать Василию (и повод был), но так этого и не сделал. Может, и правильно.
Несколько лет назад мне пришлось брать интервью у некого профессора о нынешнем состоянии Азовского моря. Скверное, надо признать, состояние, но задание было четким: показать сдвиги в лучшую сторону.
Профессор, простоватый на первый взгляд мужик лет сорока с небольшим, мне понравился: все понял и принял правила игры. Приятно иметь дело с умным человеком. Сказал, где построены очистные сооружения, где введено замкнутое водоснабжение, назвал цифры, привел примеры, которые на публику действуют наверняка: бывший отстойник, в котором плавают лебеди, заводской пруд, где теперь разводят рыбу. Создана-де автоматизированная система контроля, которая позволяет то-то, разработана математическая модель, которая дает возможность прогнозировать то-то. Да, конечно, есть и недостатки, недоработки, просчеты. Сказали и о них. Но, как водится, аккуратно.
Встреча проходила в Москве, я поймал профессора в командировке. Он вообще, как я понял, много ездил. Когда текст интервью был вычитан и завизирован, поговорили о последней его поездке в Штаты и Канаду. Он с уважительным удивлением рассказал о чудаках из «Гринпис» – зеленых, которые на утлых суденышках выходят в океан, блокируют китобойные базы, рискуя собой, кидаются наперерез судам, преследующим китов, устраивают демонстрации. Наивные чудаки, спасая природу, пытаются устыдить людей, занятых д е л о м… Но вот что самое удивительное: иногда, оказывается, устыжают, чего-то добиваются.
Мне было интересно, я бы поговорил еще, но он заторопился. С извиняющейся улыбкой объяснил, что хочет успеть на хоккейный матч. У них-де на юге хоккея нет, видел только по телевизору, а теперь решил посмотреть, так сказать, вживе. Меня растрогало простодушие, с каким он это сказал. Ведь мог же соврать, сослаться на занятость, придумать деловую встречу…
– А кто играет?
– ЦСКА – «Спартак».
– И за кого вы?
– За «Спартак», конечно.
– Почему – конечно?
– Не люблю любимчиков, которым всегда подсовывают лучший кусок, и не разделяю пиетета перед людьми в погонах.
– И какой прогноз? – спросил я, не испытывая, по совести говоря, большого интереса к этому прогнозу.
Все это, разумеется, с взаимными улыбками: взрослые дяди говорят о своих невинных и простительных слабостях. А он вдруг открылся:
– Прогноз? Да почти как в вашей статье. Что бы мы ни говорили, на что бы ни надеялись, а каждому ясно – «Спартак» проиграет.
И тогда я, не выдержав, пошел на «силовой прием»:
– Так какое же истинное положение Азовского моря?
– Нарушаете правила игры, – сказал он, но потом все же ответил: – Будто не знаете… Хреновое. Хуже не бывает.
Сказал зло, резко, даже брезгливо. На лице было выражение, с каким моют руки, убрав нечистоты. И пропало милое взаимное расположение двух людей, только что успешно закончивших общую работу и даже понравившихся друг другу. Будто нечаянно заметили и в самой работе да и друг в друге что-то неблаговидное. Догадывались (да что там – знали!) и раньше об этом неблаговидном, но делали вид, что все в порядке, как и должно быть, а теперь и вид делать нельзя. Гадко. Почувствовали себя как бы сообщниками не просто во вранье, а в заведомом обмане людей, которые должны – и так задумано – поверить, с одной стороны, почтенному профессору, а с другой – солидному журналу.
И стала отчетливой граница между мною – щелкопером в болоньевой стеганой куртке и им – господином в элегантном велюровом пальто. Он может сказать – «Хуже не бывает», зная, что я нигде этого не повторю. Он может и написать что-то подобное в акте какой-нибудь очередной закрытой госплановской экспертизы. Хотя теперь и в этом не было уверенности.
Но при чем тут Василий?
Уже в коридоре гостиницы я попытался вернуться к прежней непринужденности:
– В вашем институте, я знаю, работает Василий Диденко…
Ожидал реакции улыбчивой и доброжелательной – что еще может вызвать наш увалень? Думал этим смягчить возникшую неловкость. А профессор глянул еще отчужденней:
– Он и вам успел написать?..
Я ничего не понял.
– Да нет, – говорю, – я лет пять как потерял его из виду. Мы – земляки, в одной школе учились. Я ведь тоже южанин, из Крыма…
– Выгнали его, – сказал профессор. – Вернее, не прошел по конкурсу на очередной срок.
– Склочником он никогда не был… – осторожно заметил я.
– А я и не говорю об этом.
– Тогда творческая несостоятельность? – с той же осторожностью усомнился я.
– Или слишком большая состоятельность…
И пока шли по коридору, спускались в лифте, а потом я провожал профессора до метро, мне в самых общих чертах было сказано, что интервью нашему фиг цена (профессор выразился даже крепче), поскольку речь в нем о промышленном загрязнении Азовского моря, а сейчас на первое место выдвигается загрязнение сельскохозяйственное – гербицидами, инсектицидами, минеральными удобрениями, смываемыми с полей. Плюс к этому атомная электростанция.
– Ваша, – ткнул пальцем мне в грудь профессор, имея в виду, что станция строится в Крыму.
Станция эта – очередная дичь и глупость. Нет, речь даже не о боязни радиационного загрязнения – об этом не хочется и думать, – но предполагается сбрасывать отработанную воду в море, а это может сломать многовековой температурный режим. Увеличивается опасность распространения сине-зеленых водорослей. Кроме того, в этом районе зимуют осетровые… На этом мой друг Василий и свернул себе шею, воюя за безгербицидную технологию выращивания риса, за введение в сельском хозяйстве платы за пользование водой, за внедрение биологических методов борьбы с вредителями и т. д. и т. п. Словом, противопоставил себя прогрессу и труженикам рисовых полей края.
– Неглупый вроде мужик, – сказал профессор, – а полный болван. Восстановил против себя всех.
– И вас тоже?
– При чем тут я? Я что – хозяин края? министр? директор Азовского моря? Так у этого моря вообще нет хозяина. А было богатейшее море всей планеты… А я завлаб. Знаете, что это такое? Заведующий лабораторией, который тоже проходит по конкурсу и представляет отчеты.
– Так прав он был или неправ?
– Господи! При чем тут это? Если он прав, значит, кто-то неправ. А этот к т о – т о ездит не в метро, а в «Чайке» или, на худой конец, в черной «Волге» и не хочет, чтобы ему возражали. А ваш Диденко не просто возражал, а пер как танк, строчил во все инстанции. А письмишки его аккуратно возвращались к нам же. По закону всемирного тяготения…
– Не знал я, что Василий такое умеет…
– Вот именно – умеет. Умелец нашелся. А вы думаете, я знал? Такой спокойный на вид парень… Экстремист. Даже если прав на все сто процентов, умей выждать, выбрать момент, а не плюй против ветра.
Вот такая была история. Профессор еще сказал:
– Ваш Диденко – источник повышенной опасности. – И добавил то, что я сам теперь говорил Лизе: – И ему трудно, и с ним тяжело.
– А может, просто совестливый человек с обостренным чувством справедливости и долга? – хотел было возразить я, но время поджимало, мы уже спустились в вестибюль станции «Площадь Ногина», а моему собеседнику предстояла еще пересадка и неблизкий путь к стадиону…
…Я не очень верю в разговоры о человеческой проницательности. Особенно когда говорят о проницательности женщин в отношении мужчин. Много ли нужно проницательности, чтобы увидеть, чего он от нее хочет? И вообще вся проницательность одного построена на неумении или нежелании другого скрывать свои настроения, чувства и мысли либо на возможности просто арифметически вычислить ситуацию. Тут все дело в элементарной наблюдательности и любопытстве. Другое дело, что не каждый их проявляет, не каждому хочется напрягаться. Но уж если хочется, тогда держись – начинается захватывающая игра.
Я уверен, что интереснее всего нам с Лизой было бы говорить друг о друге. Прямо, бесхитростно, откровенно. Но, увы, и тут есть освященные веками правила, условности, предрассудки, приличия. А может, и не «увы»… Ведя сейчас разговор о Василии, Лиза, в сущности, расспрашивала меня обо мне самом. И я понимал, что как бы мне ни хотелось выглядеть в ее глазах лучше, чем я есть, это бесполезно: я буду таким, каким она захочет меня увидеть. Но понимать-то понимал, а выглядеть лучше хотелось. При этом глупо улыбался, думая о Каллистоне и оттого, что моя Дама Треф была рядом. Находит же на человека такое!
– А что вы скажете об этом табу? – спросила она.
– Ничего нового. Табу в нашей истории много.
– Но этот конкретный случай.
– Наследие прошлого, – буркнул я.
Она посмотрела удивленно, и пришлось добавить:
– Вы думаете, наследие – обязательно из глубины веков? Да оно наращивается ежесекундно, как человеческая биомасса. И разве это единственный узелок, который остался от войны?
– Вы меня не поняли. Я хотела спросить: прав ли Василий?
– Прав.
– Но тогда как же так?.. Цитируем Достоевского о невозможности счастья, если оно будет построено на крови хотя бы одного-единственного ребенка, а тут целый народ…
Каждый из нас, повторяю, хочет казаться умным, благородным, смелым, но что можно было сказать на это? Еще раз проблеять об ошибках прошлого? Однако сколько и доколе можно списывать на них? Прошлое прошлым, а где же сегодняшний день? И что же мы?
Как ни хорошо мне было с моей Дамой Треф, этот разговор был неприятен. Он словно уличал меня, лично меня, в равнодушии, жестокости, трусости. Я ловил себя даже на раздражении, подобном тому, какое вызывают те наивно-прямолинейные вопросы ребенка, что вгоняют нас в растерянность из-за невозможности ответить правду. Но там – усмешливая неловкость, раздражение, досада, а тут от правды веяло арктическим холодом.
– И почему – табу? – спрашивала она между тем.
– Вам идет горячность, – сказал я, – а она не каждому к лицу. Я, например, когда горячусь, выгляжу просто глупо…
– Это вы сами решили или кто-то говорил?
Вот так наш разговор вильнул и побежал совсем по другой стежке.
– Чему вы улыбаетесь? – спросила она.
– Причин целых две. Во-первых, вы рядом, и сейчас будем пить чай. А кроме того, я решил сходить на Каллистон.
– Но вы же были там…
– Ну и что? И потом, это не в счет – быть и не заметить.
– И сколько это займет?
– Если выехать в Симферополь пораньше, на рассвете, – два дня. К концу первого буду на Каллистоне. Заночую. Утром спущусь к морю, выкупаюсь – и назад. Пляж там совершенно пустынный… – зачем-то добавил я.
– А эта ваша, как ее?..
– Караби?
– Да.
– Она останется в стороне. Подождет. Василий прав: к Каллистону нужно идти с севера. А подъем совсем небольшой, так что будет просто приятная прогулка.
– Приятное прощание с молодостью? – напомнила наш первый разговор Лиза.
– А хотя бы и так.
– Многосерийный у вас получается фильм об этом прощании… А у меня такое чувство, будто вы изменяете этой своей Караби. Столько о ней говорили… Там в самом деле красивее, чем на раскопках у Зои?
– Я бы не стал сравнивать. Там просто другое.
– Любопытно.
Все у нее л ю б о п ы т н о… Уже не первый раз она поглядывала на меня как-то оценивающе, испытующе, и это если не выбивало из колеи, то все же волновало, заставляло держаться настороже. Я ловил себя на суетливости, как замечаешь дрожанье рук и не можешь унять его. Вот и сейчас.
– Правда? – несколько неестественно возгорелся я. – У тети Жени я нашел заметки о Караби. Хотите посмотреть? Всего три-четыре странички…
Со снисходительностью женщины, сознающей свою власть, а может, просто чтобы не обидеть меня, она сказала:
– Интересно…
Странички о Караби лежали на теткином столе сверху. Это был то ли отрывок из чего-то задуманного ею, то ли очерк. Сама она назвала его э т ю д о м, что заставило меня тоже снисходительно улыбнуться… Да-да, тут самое время поставить это многоточие. Господи! Да что же мы? Эстафета снисходительности, игра, и вместе с тем истинный ведь интерес друг к другу – и у меня к тетке, и у этой Дамы Треф (право! я же вижу, вижу!) ко мне…
Я вчера наткнулся на листочки, но не успел посмотреть. Тетя Женя, по-видимому, даже готовила их для печати, потому что в папке лежали два переписанных на машинке экземпляра. Я и захватил оба. Вместе с акварелью, сделанной скорее всего по памяти. Там были еще карандашные наброски, но их я оставил на столе.
Лиза взяла сначала акварель. Подержала в руках, потом прислонила к стенке и разглядывала, прихлебывая чай. А я углубился в листки. Может быть, несколько даже демонстративно.
– Остынет, – сказала она.
– А я пью холодный чай.
И опять она еле заметно усмехнулась, словно бросила в свою копилочку еще одну подробность, еще деталь.
«На Караби» и строкой ниже «этюд» тетя Женя написала от руки. Ясно, отчетливо, просто, но и несколько, я бы сказал, торжественно. Я вдруг подумал, что ее почерк в самом деле передавал характер. Раньше считал это чепухой. Торопливые, летящие письмена дневниковых записок, четкие, холодноватые записи ботанических наблюдений, а на этот раз строгая, без завитушек не красота, нет, но приподнятость, выразительность крупных букв – все это передавало какие-то тети Женины черточки. И не только характера – облика.

Я взял второй экземпляр. Он был слеповат, и подумалось: как всегда, было плохо с копиркой. Вечно чего-нибудь не хватает, но чего-то – периодами, а копирки, сколько помню себя, – всегда…
«Какой уж там табун! Гнедой жеребец, кобылица и рыжий – в маму – жеребенок. Вот и все. Они уходили от нас целый день. Нет, никто их не преследовал. У нас был свой путь. Мы опять открывали для себя Каратау – Черный лес Караби-яйлы. Впрочем, Каратау – не только великолепный буковый лес, но и горный массив, который возвышается в юго-западном углу холмистого нагорья, почти смыкаясь с другим массивом – Тырке.








