412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 1)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Annotation

Станислав Славич – писатель, посвятивший жизнь и творческую судьбу родному Крыму. Герои его новой повести «Дождливое лето» – археологи, историки, ведущие изыскания на южном берегу полуострова. Их находки и споры – повод рассказать об истории Крыма от античности до современности, прикоснуться к страницам боевых подвигов и трагедий крымских партизан и Керченско-Феодосийского десанта, задуматься об охране природы и памятников.

Дождливое лето

ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

ПОИСКИ КИММЕРИИ

И ВСЕ ОСТАНЕТСЯ КАК БЫЛО

ПОИСКИ И НАХОДКИ

ВРЕМЯ БОЖЬИХ КОРОВОК

О КЛАДОИСКАТЕЛЯХ И ЕЩЕ КОЙ О ЧЕМ

ВЫБОР НАТУРЫ

notes

1

2

3

4

5

6

7

Дождливое лето



ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО

Повесть



Все персонажи этой повести – лица вымышленные, любое их сходство с реально существующими людьми является случайным. Автор

1

– Посмотрели бы вы на эту красоту! – воскликнула, вернувшись в кают-компанию, Восторженная Барышня. – Звезды как яблоки! До них можно дотянуться руками!

Кают-компанией Пастухов сразу же окрестил островерхий фанерный балаган, стоявший в центре палаточного лагеря археологов. Снаружи он выглядел неказисто, а внутри было довольно уютно, особенно когда на плато, где расположился лагерь, зло разгулялся холодный ветер, а здесь, в помещении, как раз сейчас обещающе-вкусно запахло сдобой, и тихо мерцала свеча, и все были полны ожидания чего-то хорошего.

Барышня была мила и, кажется, по-настоящему непосредственна. Конечно, непосредственностью в наше время никого не удивишь, но чаще она оборачивается бесцеремонностью – поступаю-де как мне хочется, как мне удобно, и плевать на всех вокруг (именно с такой непосредственностью включал с утра, едва высунувшись из спального мешка, свой магнитофон другой из здешней компании – бородач Саша), что же касается Барышни, то она поистине была мила и непосредственна. Как птичка. Ее постоянной присказкой было протяжное: «И надо же!..» Восторженность и даже некоторая жеманность воспринимались как проявления ее естества. Глуповато-восторженными и жеманными могут ведь показаться и дрозд, и соловей, и журавль, а они просто ведут себя в соответствии с заложенной в них (скажем так) программой. И все в этом поведении оправданно, правильно.

Когда после полудня пробилось наконец сквозь облака солнце и по-июньски мощно плеснуло светом и теплом, Барышня тут же разделась чуть ли не донага. Собственно, даже донага – на ней осталось только несколько узеньких лоскутков, которые пока еще считаются необходимыми в таких случаях. Это ли не непосредственность! Было это неожиданно, но выглядело совсем не вызывающе. Скорее, наоборот – в этой непосредственности и простоте было что-то целомудренное. Да и неожиданным ее разоблачение показалось только потому, что с утра было пасмурно, прохладно, сыро и все кутались в одежки, были в свитерах, куртках, плащах. Не будь это сравнение таким банальным, Пастухов, пожалуй, сказал бы, что она, Барышня, открылась солнцу, как крепенький, здоровенький при всей своей нежности и видимой беззащитности цветок, как то же яблоко, до поры прятавшееся в листве, а тут вдруг явившееся глазу во всей прелести юного румянца. Да, господи! Девчонка просто хотела ухватить немного солнца, а то ведь обидно: Крым, юг, с полуторакилометрового скалистого обрыва видно теплое море, а тут, в горах, что ни день, то туман, морось и знобкий ветерок. Вольному, конечно, воля, никто никого не принуждал торчать здесь, однако – так уж устроен человек – обидно сознавать, что, пока ты мокнешь и мерзнешь, вкалываешь от зари до зари, люди совсем рядом изнывают от жары и безделья на пляжах.

– А роса! Какая выпала роса! Это непременно к солнышку… – продолжала как бы по инерции Барышня и наконец обиженно замолкла: ее никто не слушал, даже не отмахнулись – не обратили внимания.

Разговор шел о находках сегодняшнего дня. Их оказалось не густо: стекло, керамика, кости животных – это находили и вчера, и неделю назад, но была и удивительная находка – освещенная свечой, она стояла посреди стола: небольшая (сантиметров десять) серебряная статуэтка юноши. Кто он? Аполлон? Красив, строен, но несколько, как бы это сказать, легковесен, легкомыслен, что ли. Может, Гермес?..

Однако Пастухова больше занимало другое: как все это оказалось здесь, в глуши, в горах, на краю ойкумены, на этом ничем не примечательном, продуваемом всеми ветрами склоне? Ведь осколки разноцветного стекла, черепки были когда-то изящнейшими кубками, краснолаковыми гидриями, киликами – приметами жизни утонченной и упорядоченной. Такой жизни две с лишним тысячи лет назад, во времена диких и воинственных тавров, здесь не могло быть. Не было.

Тогда откуда этот Аполлон или Гермес? (Все-таки, видимо, Гермес. Ваятель схватил его в легком, почти танцующем движении; весь туалет юного бога – шляпа на голове…) И эта фигурка – не единственная. Еще раньше были найдены бронзовая змейка (она настороженно поднялась, опираясь на хвост), бронзовый же маленький орел, чуть оттопыривший крылья, изображения древних богинь Кибел, Артемида-охотница, другие боги и богини и среди них прекрасной работы серебряный Посейдончик – от него глаз было невозможно оторвать. Одной рукой владыка морей опирался о трезубец, а на ладони другой лежал дельфин. Странное чувство: статуэтка миниатюрна, просто крохотна, а веет от нее мощью, и ладонь, на которой доверчиво улегся, вздыбив тело и хвост, добрый дельфин, хочется назвать дланью.

Собственно, дельфин устроился на могучей длани не  д о в е р ч и в о, а  п о к о р н о, п о с л у ш н о, как то и подобает ему в отношениях с повелителем, и эта вздыбленность его тела, вскинутый хвост кажутся ритуальной позой, которая, может быть, сродни человеческому коленопреклонению… Пастухов усмехнулся этой мысли: до чего же сильно в нас стремление подгонять все под привычные представления! В действительности было, видимо, куда проще: чтобы точно обозначить – се Посейдон, художнику вполне достаточно было трезубца, но то ли еще в глине, в модели, показалось – бедновато, то ли изначально хотелось, чтобы непременно был и другой атрибут – дельфин, а как ему найти место в такой композиции? И вот найдено решение – дельфин лег в странной, но весьма эффектной позе на божественную длань, где ему иначе просто никак было не поместиться. Подумалось даже: а не сделалась ли находка именно этого мастера прообразом декоративного элемента, который стал потом встречаться так часто – особенно в фонтанах? Ведь и этот Посейдон, и юный Гермес, и бронзовая змейка – из самых истоков Искусства, великой реки, зародившейся тысячи лет назад…

Похоже было, кстати, что серебряный Посейдончик – копия какой-то не дошедшей до нас величественной – может быть, даже грандиозной – скульптуры. А вот Гермес (да, скорее всего, это Гермес), видимо, изначально был замыслен как миниатюра, статуэтка… И в связи с этим в который раз мелькнула тривиальная (что поделаешь!) мысль о масштабах самовыражения художника: Родосский колосс и статуэтка, эпопея и коротенький рассказ, могучая симфоническая вещь и фортепьянная пьеса, Фидий и Дексамен, Микеланджело и Челлини, Бетховен и Шопен, Толстой и Чехов…

…Любопытно, что мордочка дельфина кажется добродушной и веселой, а глазки (они едва намечены, но эту подробность древний мастер тоже не упустил) смотрят лукаво. Сколь многое может деталь! Как неожиданно она вносит свой штрих – в этом случае нечто житейское, жанровое, контрастное! И шляпа на Гермесе (единственная деталь туалета!) тоже ведь неслучайна, тоже содержит какой-то знак…

За столом между тем продолжался разговор.

– Как сказал кто-то из великих: занятия наукой позволяют нам удовлетворять собственное любопытство за счет государства… – Это очередной раз «ввел мяч в игру» бородач Саша. И Пастухов, который до сих пор помалкивал, неожиданно для себя (это было ему свойственно) спросил:

– К вам это тоже относится?

Его почему-то раздражал бородач.

– Я не археолог, – тонко улыбнулся Саша.

– А кто вы, извиняюсь?

Он и в самом деле никого почти здесь не знал, это был его первый вечер в экспедиции. Получилось, однако, резковато.

– Я астрофизик. – Саша ответил, по-прежнему доброжелательно улыбаясь, ему, видимо, нравилось сообщать, что он астрофизик.

– И чем занимаетесь, если не секрет?

– Черными дырами.

– Студент? Аспирант?

– Стажер-исследователь.

– Звучит впечатляюще, – сказал Пастухов. – Вполне в духе братьев Гримм, пардон, я хотел сказать – братьев Стругацких. Но исследовать-то вроде бы нечего, этих черных дыр вообще, говорят, нет…

– И надо же!.. – пропела Барышня.

– То есть как это? – почти возмутилась – так показалось Пастухову – Начальственная Дама.

– Очень просто. Как раз перед отъездом я слушал лекцию некоего доктора наук, и он нам доказал как дважды два, что никаких черных дыр не существует.

– Черт бы его забрал, этого Гольдштейна! – воскликнул бородач. – Серьезные люди не хотят его слушать, так он выступает перед кем угодно!

– Почему же? – Теперь уже улыбался Пастухов: выходит, он не ошибся, юный бородач и впрямь считает себя очень серьезным, причастным к важным делам человеком. – Почему же? У нас вполне почтенная контора, в редколлегии два или три академика…

– А кто он, этот Гольдштейн? – спросила Начальственная Дама, будто беря себе на заметку.

– Тот самый доктор наук, что читал у нас лекцию, – отметил Пастухов. – Ладно, не сердитесь, – сказал бородачу (в самом деле, чего он вцепился в него и зачем настраивать против себя мальчишку?). – Пусть существуют ваши дыры – без них было бы даже скучно…

Он почувствовал себя вдруг неловко под насмешливым взглядом Трефовой Дамы, сидевшей как раз напротив, и подумал, что ведет себя глупо. Что за пижонство: «У нас в редколлегии два-три академика»… Можно подумать, что он с ними запанибрата. А эти потуги на остроумие: «Братья Гримм, пардон, братья Стругацкие»… Он имел в виду роман Стругацких «Стажеры».

– Не сердитесь, – повторил он, – это во мне бушуют комплексы. Фразу-то бросил физик, и не без кокетства: знаем, мол, себе цену, можем позволить. А относят ее, как правило, к гуманитариям: практической пользы-де от них ни на грош – так, щекочут друг друга. И получается, что те же раскопки начинают чаще всего, когда над памятником уже висит угроза гибели от экскаватора или бульдозера…

– Что-то я вас не пойму… – вторгся вдруг в разговор Ванечка, мужик лет двадцати пяти – по нынешним понятиям скорее парень, но вполне заматеревший, не чета тому же бородачу Саше, его, видимо, сверстнику, который хоть и отрастил бороду, хоть и мнил о себе что-то, а по манере держаться был пацан пацаном. До сих пор Ванечка тихо сидел в углу и с любопытством приглядывался да прислушивался. – Если бы не мы с экскаваторами и бульдозерами, этого вашего городища вообще никогда б не нашли. Скажите по-честному: кто-нибудь мог его тут предположить? Вычислить, как, скажем, Шлиман Трою? Да никогда в жизни! – Ванечка даже сделал паузу, давая возможность возразить, но никто не возразил. – Пахать здесь не пашут – заповедник. Ископаемых – никаких. Так что благословляйте судьбу, что мы подвернулись со своим газопроводом, экскаваторами и бульдозерами, и радуйтесь, что трасса прошла именно здесь – были, между прочим, и другие варианты…

«Ну и ну…» – усмехнулся Пастухов, подивившись не только уверенному в себе напору, но и упоминанию о Шлимане, хотя ничего особенного в этом, пожалуй, и не было. Спорить, однако, не стал. Сказал лишь:

– Досадно, что археологи выглядят как попрошайки, будто им одним это, – он кивнул на статуэтку, – нужно.

– Нам еще повезло, – сказала Барышня, – мы  н а ш л и. И этого мальчика, – как мило она назвала Гермеса «мальчиком»! – и Посейдончика, и змейку… А монеты наши видели? – Пастухов только слышал о них, редкостных монетах, которых во всем мире наперечет – до сих пор считалось пять или шесть, и вдруг еще несколько нашли здесь, на этом никому до того не ведомом горном склоне! – Все-таки удивительный материал золото, – продолжала Барышня нараспев. – Первая монетка, которую я увидела, была как яичный желток – кругленькая, свеженькая, а ей одна тысяча девятьсот лет…

– Ровно одна тысяча девятьсот? – переспросил улыбаясь (и совсем не желая обидеть, просто слегка поддразнивая) Пастухов.

Ответила, однако, Зоя – самая здесь главная, мозг и сердце всего предприятия. Сказала спокойно, вразумляюще, словно показывая неуместность каких-либо шуток по столь важному поводу, как датировка древних монет:

– Посчитай сам. Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, а монетка отчеканена в восемьдесят девятом году нашей эры. Значит, без пяти лет ей ровно тысяча девятьсот…

– И напрасно вы о попрошайках, – снова вклинился Ванечка. – Двадцать тысяч рублей, как одна копейка, выделены по смете. Лишь бы освоили. И не от чьих-то меценатских щедрот, не подачка, а по закону. Зоя Георгиевна может подтвердить…

Зоя рассеянно кивнула.

– Слушайте, давайте знакомиться, – предложил Пастухов. – А то я здесь целый день, а никого почти толком не знаю. По правде сказать, даже придумал каждому кличку.

– И надо же! – пропела Барышня. – А меня как назвали?

Ответить, однако, не пришлось. Дама Треф решительно приказала:

– Освободите место для пирога!

Дело в том, что сегодня устраивали  о т в а л ь н у ю.

…– А может, это и есть счастье? – спросил Пастухов, наклонившись к уху Зои. Собственно, не ее он спрашивал, а самого себя. С ней просто поделился. Было это к концу вечера, когда свеча почти вся изошла беспечальными, хоть и горючими, но вовсе не горькими слезами. Зоя не сразу поняла, в чем дело, а может, и вообще не поняла (мудрено было понять), но улыбнулась в ответ сочувственно и мягко. В этом она была вся – в готовности, не доискиваясь, когда это не нужно, причины, сразу почувствовать состояние человека.

А Пастухов и впрямь думал о счастье. Оно ведь одномоментно, эфемерно, неудержимо – или, вернее, «незадержимо», неостановимо. Пушкин с высоты своей мудрости вообще утверждал: на свете счастья нет. Но есть покой и воля! Ими-то – покоем и душевной раскованностью – и проникся сейчас Пастухов.

С давних мальчишеских лет, еще когда жив был отец, Пастухов знал, что всегда может устроить себе праздник. Ну пусть не праздник, это слишком сильно сказано, тут, может, уместнее другое – радость, отдохновение. Но и в давние свои годы он знал, что может доставить себе радость, поднявшись на яйлу, в горы. Случалось это, правда, не так уж и часто, но сама возможность тешила. Побывать на яйле – крымском нагорье, похожем то на всхолмленную степь, то на тундру, то на южную каменистую полупустыню, – с детских лет, с того самого времени, когда его впервые затащил туда отец, было словно перенестись в другой – строгий и прекрасный, чуждый всему повседневному – мир.

А в самый первый раз было именно так – отец тащил за руку, понукал, подбадривал, взывал к мальчишеской гордости, к самолюбию, к необходимости преодолеть себя… Немудрено: с непривычки подъем казался трудным. Но в последний момент почти без всякого перехода (как это бывает, когда из тьмы вырываешься на яркий свет) распахнулись небеса, открылись голубые дали, ударил в грудь свежий ветер, и – бог ты мой! – восторг (вот единственно подходящее слово), мальчишку охватил восторг.

Потом это случалось не раз: ждал, готовился, и все же яйла неизменно оказывалась неожиданной. Чем больше ее узнавал, тем больше открывалось этих неожиданностей. После суеты и многолюдья курортного побережья, после умиротворенности высокоствольного леса яйла поражала настороженностью, тревожностью, изменчивостью своих настроений, хотя ясно было, что ничего такого в ней нет. Какая настороженность и откуда тревожность в природе?! Это мы ее наделяем чем-то своим, резонируя, дребезжа, вздрагивая, будто струна от удара дальнего грома.

Яйла была совсем рядом – рукой подать! – а то вдруг оказывалась почти такой же неприступной, как скалистый берег для пловца в сильный шторм. Все зависело от пути, который ты выбирал. Все зависело от тебя в конце концов! А так ли уж часто это бывает, когда все зависит от тебя самого?

Но сейчас Пастухов был здесь, и это вносило свою толику в ощущение или предвкушение счастья.

Экспедиции археологов, может быть, самые удивительные из всех. Давно слышал об этом, знал людей, которые из года в год ездили во время отпусков то в Среднюю Азию, то на Северный Кавказ, то в Новгород, то в Крым. Не туристами – работать, однако и не ради заработка – длинного рубля в этих экспедициях нет. Потому, наверное, и подбирается народ вроде сегодняшнего здешнего. Ничего особенного, но мило и легко.

Неистребима, как видно, эта человеческая черта: повидать новое, прикоснуться к неведомому, сделать что-то доброе.

Выпили (что за отвальная без чарки!), а кто и не пил. Во всяком случае жадности к вину Пастухов за этим столом не увидел. Понимал, что, пожалуй, идеализирует этих людей (теперь и Саша, с которым едва не сцепился, ему уже нравился), знал, что потом в ком-то, скорее всего, разочаруется – ну и пусть. А сейчас было хорошо.

Звучала гитара, слышались голоса… И песни были – не дешевка, а настоящие, стоящие. Он молча повторял слова, и то были не просто слова, а стихи, хорошие стихи, знакомые, считай, едва ли не с детства.

Странная, хотя, может быть, и обычная судьба. В искусстве (да что в искусстве – в жизни!) почти непременно приходится преодолевать недоверие. Иногда оно возникает как бы с опозданием, когда человек уже состоялся, но вырос, стал другим, а от него ждут прежнего, привычного. Этого не избежал даже Пушкин. Но чаще недоверие бывает изначальным, и тогда сломать его еще труднее.

Пастухову казалось оскорбительным для стихов, если они становились известными сперва как песни. Первично-то все-таки слово, вот пусть и появится в чистом виде, без мелодических подпорок и прикрас. А эти стихи, которые напевали сейчас под гитарный перебор Саша и Барышня, к нему, Пастухову, четверть века назад пришли как песни. Привезла их из Москвы тетка, тетя Женя.

Тетю Женю вечно одолевали какие-то далекие от обычных житейских треволнений дела. Так, одно время она билась над разведением растущей в горах орхидеи, известной как венерин башмачок. Это было уже в то время, когда умер отец Саньки Пастухова, ее брат, когда они остались втроем – Пастухов, его мама и тетка, – когда приходилось считать копейки до зарплаты и если уж ковыряться в земле, то следовало, как считала мама, выращивать помидоры или клубнику для рынка, а не блажить с этой орхидеей. Тетя Женя между тем втянула в свои эксперименты и племянника – это, кажется, особенно раздражало маму.

А забот было множество. Попробуй-ка найти в горах эту редчайшую орхидею. Май-июнь – самое напряженное время в школе, а как раз тогда цветет венерин башмачок. Поначалу, в седьмом классе, когда они только занялись этим, было еще ничего, а потом Пастухова стали в школе тянуть на медаль, нужно было получать одни пятерки. И у матери вдруг взыграло это: «Медаль, медаль!» А они с теткой каждое воскресенье – на целый день в горы.

Мама конечно же была по-своему права – сейчас Пастухов это понимал, – но в горах с теткой было интересно – она столько разного знала и так об этом рассказывала! А мама, чтобы подработать, брала ночные дежурства в палате тяжелобольных и вела хозяйство…

Мама и тетка изначально, по-видимому, недолюбливали друг друга. Но как тут судить?! Вот два растения, к примеру, не уживаются, угнетают друг друга, если поставить их вместе. Что поделаешь! Надо принимать это как данность, не сажать их рядом, не соединять в один букет. Однако люди есть люди, тем более – хорошие люди. У этих двух женщин был он, Санька Пастухов, и для мамы и для тети Жени – все, что осталось у них. Надо было мириться и ладить. Мирились и ладили. Хотя мама казалась тетке слишком простоватой (и дело даже не в том, что она была всего лишь медсестра, «выросшая» из госпитальных нянечек-санитарок, – в госпитале и познакомилась со своим будущим мужем; должность человека для тетки ничего не значила – Флоренс Найтингейл тоже была «всего лишь» медсестрой; невестка казалась ей клушей, занятой только семьей, хозяйством да еще – по необходимости – работой; а книги? а музыка? а живопись? а этот прекрасный закат? – «Саня, посмотри на облака! Какая цветовая гамма!»), а тетка в свою очередь была для мамы «драной барыней», чьи «фокусы», случалось, раздражали.

Он их любил по-разному и одинаково. По-разному, потому что ждал и получал от одной – одно, от другой – другое, а одинаково – потому что обеих просто любил.

Один из «фокусов» тети Жени довел как-то маму до отчаяния. Она не плакала, а рыдала. Так безнадежно и горько, будто потеряла нечто, без чего нельзя дальше жить. Пастухов молчал растерянно, а тетка в тот раз что-то наконец поняла и тоже заплакала, стала просить у невестки прощения.

«Фокус» же был в том, что она привезла из Москвы магнитофон – в те давние времена это был громоздкий, тяжелый (и дорогой!) деревянный ящик. На покупку ушли деньги, собранные совсем для другого и, как представлялось, неотложного, необходимого. Должно быть, тетка немало намучилась в дороге с ящиком и теперь распаковывала его едва ли не торжественно, с предвкушением всеобщей радости. Распаковала, поставила пленку, ради которой, по ее же словам, была сделана покупка, призвала всех к тишине, нажала клавиш, и в комнате послышалось под перебор гитары:

Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше,

Когда дворники маячат у ворот.

Ты увидишь, ты увидишь, как веселый барабанщик

В руки палочки кленовые берет…


Тут мама и заплакала. Однако «подтекст» этих слез (а он был в том, что сын остается без пальто и башмаков, и стало окончательно ясно, что ей никогда и ни в чем не одолеть золовку, эту «драную барыню», вздорную старую деву, этот синий чулок…), как и то, что тетка сделалась вдруг тоже несчастной, а потом повинилась в безрассудстве и глупости, – все это Пастухов понял только потом.

Кстати, и пальто и башмаки были все-таки куплены. На следующий день тетя Женя отнесла в скупку и отдала, по словам мамы, за бесценок, просто как лом, старинные золотые сережки с камушками.

И вот теперь в горах, рядом с раскопом древнего святилища и траншеей газопровода, неподалеку от кромки букового леса, самого, быть может, угрюмого из лесов, под дружески-насмешливым взглядом мальчика Гермеса, который плясал в бликах свечи, празднуя то ли свое двухтысячелетие, то ли воскресение, опять звучали те самые песни. Ничего, казалось бы, особенного. И в самом деле – ничего. Но что-то в этом все же было.

Жизнь песен стала так скоротечна – короче даже человеческой жизни. То, что  э т и – негромкие, непритязательные – пережили многих своих шумливых сверстниц, было по меньшей мере знаменательно. И не только пережили, а сегодня подчинили себе, втянули на свою орбиту (пусть ненадолго) по крайней мере еще одного человека – Ванечку, мастера здешней стройки, эдакого землепроходца, кремень-мужика, который слушал их не просто внимательно – сосредоточенно. Так, кстати, слушала – но в исполнении автора, записанными на пленке – и тетя Женя. Он же, этот кремень-мужик, и поставил точку, сказав с виноватой улыбкой, с явной неохотой:

– Ну, мне пора…

Его пытались удержать, соблазнить глинтвейном, который начала готовить Барышня, но он, поколебавшись, сказал:

– В самом деле пора.

Проводить вышли втроем: Зоя, Пастухов и Дама Треф в качестве хозяйки, устраивавшей отвальную. Поглядывая на эту Даму Треф, Пастухов прикидывал: «Сколько ей? Тридцать два? Тридцать пять? Тридцать восемь?» У нее была неторопливая, спокойная, отнюдь не лишенная изящества повадка зрелой, знающей себе цену женщины, рачительной хозяйки дома и матери семейства. Пастухова больше привлекал другой – «спортивный» – тип («поджарые стервы», называл их в минуты раздражения), но сейчас вдруг подумал, что будь его женой эта вот Трефовая Дама, он, право, не расстался бы с ней с такой легкостью, как с бывшей своей женой, особой импульсивной и нервической, поначалу чем-то напоминавшей тетю Женю, а под конец раздражавшей его во всем. Неожиданная эта мысль, по правде говоря, несколько даже смутила.

Провожать пришлось до дороги, которая тянулась вдоль трассы газопровода. Лагерь археологов приютился чуть ниже и в стороне, под прикрытием невысоких скал.

Ветер почти утих, только изредка налетал слабыми порывами. Было свежо. Слева и внизу, в просторной, поросшей лесом котловине, застоялся, закрыл горы по пояс туман, а здесь, на яйле, небо было чисто и даже светло от великого множества звезд. Синему – цвету воды и ночи – вообще свойственна, как замечал Пастухов, особая отзывчивость к свету. На этот раз одних звезд без луны оказалось достаточно, чтобы сделать ночь из густо-синей почти голубой.

Нелепо, наверное, наделять растения, травы благородством либо плебейством, но Пастухов не раз замечал, что сложившееся на вольной воле естественное сообщество трав отличается какой-то изысканной, радующей глаз красотой. Это делается особенно очевидно после вмешательства (чаще всего – грубого) человека. Стоит на лугу или нетронутой степи «наследить» трактору, грузовику, бульдозеру, как в этих следах появляются – откуда и взялись? – лебеда, сурепка, крапива. Так было и здесь: у дороги, у траншеи клочковато рос бурьян, а совсем рядом идешь будто по ковру – густые, целинные травы пружинили под ногами, и это было удивительно приятно.

Пастухов с Дамой Треф шли впереди. Она вдруг коснулась его руки: «Тише…» Подошли Зоя со строителем и тоже остановились. Впереди что-то неопределенно темнело. Вспыхнул фонарик в руках строителя, и вспыхнули в ответ два огненных глаза.

– Олень, – шепнула Дама Треф, но Пастухов и без того уже разглядел голову с ветвистыми рогами.

Прыжок, другой – и олень пропал внизу на склоне.

– Наверное, все тот же, – сказала Дама Треф. – Уже которую ночь приходит…

– Как бы не наказали его за доверчивость, – сказал Ванечка.

– Доверчивость, она расслабляет, – неожиданно для самого себя выдал Пастухов.

– Это из собственного опыта? – словно бы поддразнивая, спросила Дама Треф. Похоже, она тоже отличила Пастухова. Впрочем, немудрено: новый человек. И тут же вполне рассудительно добавила: – Но здесь же закрытые места.

– Для кого закрытые, а для кого нет. Мы же бродим, – опять отозвался строитель.

Они подошли к его одиноко стоящему на дороге мотоциклу.

– Далеко вам? – Пастухов спросил не потому, что так уж интересовался, а просто чтобы показать симпатию, доброе отношение к человеку, и тот, похоже, это понял, усмехнулся:

– Километров тридцать. По такой дороге час тряски. – И вдруг, как это уже было с ним, заторопился: – Так имейте в виду, Зоя Георгиевна. Через две недели. Готовьтесь.

Мотоцикл завелся сразу. Взревел несколько раз, грубо нарушая тишину, и осторожно, будто на ощупь, двинулся по дороге.

– О чем это он? – спросил Пастухов у Зои.

– Собираются испытывать трубы под давлением. Нам на это время надо убраться.

– Что-то больно вы его обхаживаете. Лучший друг советских археологов?

– Хороший мальчик, – возразила Дама Треф. – Влюблен в нашу Нику.

Пастухов понял, что речь идет о Барышне.

– И что же?

Ответа не последовало. Да он и не ждал его. Подумал только: и здесь полыхают свои страсти…

– А вы к нам – развеяться или по делу?

Дама Треф оказалась разговорчивей, чем он ожидал. Пастухов усмехнулся:

– Мероприятие называется – прощание с молодостью.

– Не слишком ли торопитесь?

– Спасибо, вы добрый человек.

– Не такой уж и добрый.

– Могли бы сказать иначе: а не припозднился ли с этим прощанием?

– А вы сами как думаете?

– Может, и припозднился…

В лагерь вернулись не сразу. Вышли на обрывистый мыс, который круто ниспадал к югу, к морю. Впрочем, море только угадывалось. Даже по прямой до него было километров пять, не меньше. Будто пригоршни углей, на берегу мерцали огни. Прямо внизу скопление огней Гурзуфа, затем Артека. Аю-Даг (он тоже не был виден, только угадывался) разрывал эту цепь. Восточнее его мерцала тихими огнями, напоминавшими звездную туманность, Партенитская долина. Ялту и Алушту закрывали отроги поперечных хребтов. Они напоминали контрфорсы, подпиравшие в старинных крепостях главную оборонительную стену. В этих же крепостях (сколько их стояло когда-то на наших берегах!) среди башен обычно возвышался  д о н ж о н – мощнейшая из башен цитадели. Таким донжоном высился массив, увенчанный Роман-Кошем. Он был совсем рядом.

Далеко на востоке на пределе видимости вспыхивал временами еще один – крохотный, почти задавленный пространством – огонек.

– Маяк на мысе Меганом? – спросил Пастухов.

– Да! – обрадованно почему-то ответила Зоя. – А посмотри назад.

Позади, на севере, такими же мерцающими звездными скоплениями светились Симферополь и Бахчисарай. А еще дальше, за ними, но гораздо западнее, временами возникал, если присмотреться, еще один и вовсе микроскопический светлячок.

– Неужели Евпаторийский маяк?

– Нет, – сказала Зоя, – на мысе Лукулл.

Пастухов помнил этот рыжий, обрывистый, постоянно подмываемый морем мыс, неподалеку от которого сохранились остатки береговой батареи. Как давно он там не был, и побывает ли еще когда-нибудь?.. С некоторых пор пришло это чувство (не понимание даже, а именно чувство): с годами все увеличивается число мест, где ты никогда уже не побываешь…

Между тем еще и еще раз мигнул трогательный в своей малости дальний огонек. Трогательный и будто бы слабый, но колючий, ощетинившийся лучиками, как алмазная пылинка, словно сама по себе излучающая свет. А на мысе Меганом высветилась своя пылинка, и это было как в стихах, где «звезда с звездою говорит».

Открывавшийся обзор был поразителен. В Крыму несколько таких мест, откуда можно глянуть на мир с высоты птичьего полета, и Пастухов знал их все – Ай-Петри, Чатыр-Даг, Караби, но только здесь возникал этот эффект: подмигивающие неоновые рекламы, грохочущие через усилители ресторанные оркестры, фланирующие на набережных и центральных улицах шумные толпы были совсем рядом, над ними можно было  п р о с т е р е т ь  р у к у, и в то же время они казались словно отсеченными, отстраненными от тебя, существующими в другом измерении. Такое чувство возникало иногда, когда случалось глубокой ночью в заснувшем доме смотреть, приглушив звук, репортаж о каком-нибудь далеком до невероятности (вроде посадки на Луну) событии. Оно – событие – есть и в то же время его как бы и нет для тебя. Но здесь, в горах, эффект несовпадения был еще острее, его усиливали непривычный для городского жителя, нависший прямо над головой звездный шатер, разбросанные на побережье и невидимые друг для друга одинокие маяки, пружинящая под ногами кошмой целинная трава, прилепившийся к обрыву куст стланика, умчавшийся вниз олень, сама кажущаяся (конечно, только кажущаяся) первозданность этих мест.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю