412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 5)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Зоя сказала, что поручений нет, а я спросил, не захватит ли он меня с собою. Навязываться не хотел, в конце концов можно за пару часов спуститься на шоссе пешком, а там езды до города попутным транспортом всего ничего. Это еще одна особенность места. В туман, в дождь, в метель (а неожиданные метели случаются на яйле и в мае и в сентябре) чувствуешь себя здесь чуть ли не на краю земли, а между тем бойкое южнобережное шоссе почти рядом, до троллейбусов, рейсовых автобусов и такси рукой подать.

Перспектива иметь попутчика не вызвала у Ванечки неудовольствия, и я, разогнавшись, прыгнул через траншею, на дне которой гигантским земляным червем лежала и маслянисто поблескивала труба. Дорога шла параллельно траншее – сначала пробивали дорогу, по ней двигалась землеройная техника и подвозили трубы.

Итак, я оседлал мотоцикл за широкой спиной Ванечки. Он посоветовал перебраться в коляску, где, мол, удобнее, но я решил, что здесь, сверху, будет виднее. Минут десять тряски, а потом свернули на асфальт. Трасса газопровода (уже засыпанного) вместе со своим близнецом – грунтовой дорогой – была безжалостна, как сабельный удар, и напоминала рубец от раны; преодолевая горы, она решительно устремлялась на север, а мы, вильнув в сторону, покатили по ленте ухоженного асфальта. Направо этот асфальт нырял вниз, под сень вековых дерев, к истокам рек с милыми названиями – Альма, Марта, Кача, Бельбек, но мы повернули налево, пересекая Гурзуфскую и Никитскую яйлы.

Собственно, границы между этими яйлами нет, и само деление весьма условно. Позади осталась Беседка ветров – белая ротонда на краю обрывистого мыса; если присмотреться, она видна и снизу, с южнобережного шоссе: белое пятнышко на самой кромке гор. Красивы были верховья ущелий. Иногда это широкая зеленая получаша, открытая к морю, а то ущелье начиналось мрачноватыми скальными теснинами, которые, надо сказать, выглядели романтично, живописно – со стороны во всяком случае. Но я-то знал, до чего неуютно себя чувствуешь, когда, сбившись с тропы, попадаешь в это нагромождение скал. Крымские горы обманчиво малы, «домашни», они будто провоцируют на небрежное, панибратское отношение к себе и, случается, жестоко за него карают. Я сам мальчишкой едва не поплатился. К счастью, обошлось без сломанных рук и ног. Было это, правда, не здесь, а у подножья Ай-Петри, который особенно дразнит незадачливых восходителей, но и здесь вполне могло быть такое.

Гурзуфский амфитеатр кажется изумрудно-бархатным с высоты. Общий тон задает сосна – тут прекрасные мачтовые сосны. Поразительна их жизнестойкость. Они умудряются укорениться и вымахать под небеса на каком-нибудь скалистом выступе, где и почвы-то нет, сплошной камень. А перепады температуры, а всем известная сухость южного Крыма! Просто выжить кажется чудом, а сосны победно зеленеют сами и дают приют другим в своей легкой, почти призрачной тени. Под их покровом находят укрытие травы, кустарники – от маленькой, будто обрызганной кровавой росой иглицы до лещины и кизила, цветы – подснежник, горный пион, ландыш, пастушья сумка… А сколько мы собирали здесь рыжиков и маслят!

Запомнилась, хотя и был я тогда совсем мальчишкой, удивительная зима с пятьдесят четвертого на пятьдесят пятый год. Миндаль зацвел в январе. Но он, доверчивый дурачок, и в прошлые годы, случалось, зацветал, стоило только пригреть солнышку. А потом – мороз с норд-остом, и осыпается на землю вместе со снегом розовый цвет… В тот же раз миндаль по-настоящему развернул паруса, и дальше цепочка уже не прерывалась – следом зацвели алыча, черешня, персик. А под Новый год мы с отцом собирали здесь, на гурзуфских склонах, зимние грибы – чернушки. Их еще называют мышатами или серенькими. Они тоже большей частью прячутся в хвойной подстилке. Сосна и им дает приют.

Нет отца, нет тети Жени, которая присоветовала нам именно этот маршрут, сам я стал совсем другим – иногда кажется, что ничего не осталось от того мальчика, а день этот помнится едва ли не во всех подробностях. Он был свеж, ясен и терпок. Горы сверху и почти по пояс были припорошены снегом. На их плечах снег был густ и плотен, а в ущелья и к долинам он стекал, редея как мыльная пена. Только этот снег да море, штормившее при полном безветрии (слабый отголосок бушующего где-то настоящего шторма), напоминали о зиме и Новом годе.

Автостанция была в то время в центре нашего городка, и большим красным автобусам было тесно на площади, зажатой старыми домами – самыми обычными, ничем не примечательными, но облагороженными временем – так патина облагораживает заурядный медный подсвечник.

Автобус натужно ревел, петляя вверх между узкими тротуарами и каменными подпорными стенами, царапаясь крышей и правым боком о голые ветки смоковниц, растущих прямо из этих подпорных стен (то, что они голы, было еще одной приметой зимы). Но вот город остался позади, а море – далеко внизу, заснеженные горы оказались совсем рядом и вместо кипарисов за окном замелькали сосны…

Шоссе в ту пору было чудовищно извилистым – ничего удивительного, прокладывая его сто с лишним лет назад, солдатики-строители во всем приноравливались к рельефу, потому как крушить скалы приходилось киркой и ломом, взрывать порохом. При неторопливой езде на конной линейке или в дилижансе с ночевкой на полпути, в Алуште, дорога эта хоть и утомляла, но не выматывала. Она была как бы произведением искусства: каждый поворот открывал новый пейзаж. Когда же появился автомобиль, путь от Симферополя, сократившись до полудня, стал вместе с тем изнуряющим. В автомобиле стало не до красот, автомобиль укачивал.

Однако бог с ним, укачиванием. Новое прямое шоссе с троллейбусом позволило забыть о нем. Забылись и приметные места: «Тещин язык», «Марусин поворот», «Приятное свидание». А именно здесь, когда кондуктор объявила: «Приятное свидание», – мы вышли с отцом в тот давний зимний день и двинулись под сень сосен.

Кстати, откуда это взялось – «Приятное свидание»? Много позже от кого-то из стариков я узнал, что так назывался некогда бывший здесь (еще во время линеек, дилижансов и почтовых станций) придорожный трактирчик, где подавали кофе, сухое вино и чебуреки.

Ее высочество (и впрямь – высочество) сосна со своей свитой задавала тон, однако находилось место и для дуба, бука, и для опутанного лианами ясеня, и для солнечных, с травой по колено полян, и для зарослей колючей ежевики. Попадались яблоньки-дички и низкорослые старые груши. Под одной из них мы с отцом набрали в пожухлой траве, присыпанной коричневыми палыми листьями, по полному карману мелких груш-гнилушек. Как сладки они были!

А в укромных замшелых местах, где сочились родники, несколько раз и всегда неожиданно возникали мрачновато-темные (словно сгустилась и материализовалась тень) тисы. Печаль и сумрак тысячелетий лежат на них, переживших великие и малые оледенения, эпохи гигантских папоротников, мамонтов и саблезубых тигров. Скифы, тавры и римляне для них всего лишь вчерашний день. Что помогло им выстоять и все пережить? Неужто всегда прятались в глухих углах? Но так ли это? И еще думалось: а каково им, любящим тишину и покой, в нынешнем шумном и суетливом мире? Уцелеют ли? Не сгинут ли вместе с китами, страусами, слонами и носорогами?

Леса в то время, когда мы бродили здесь с отцом, были открыты для всех, и это обернулось несчастьем для леса.

Мы забыли о тех временах, когда каждый участок принадлежал кому-то: были казенные, удельного ведомства, частные, земские, общинные лесные дачи. Кое-где до сих пор сохранились межевые знаки, остатки чаиров, как бы вкрапленных в леса садов. Чтобы посетить лес, нередко нужно было  и с п р о с и т ь  р а з р е ш е н и е  его владельца. А после этого ведешь себя с оглядкой. И, даже не испрашивая, помнишь, что есть хозяин либо хозяйские слуги. А главное: отдыхающих, праздных посетителей было совсем немного. Теперь же в наш общий лес хлынули многие, а понимание того, что он  н а ш, а значит, и  м о й, переплавилось в чувство ответственности далеко не у всех.

Я понимаю отвлеченность и некоторую даже простоватость этих рассуждений, но результаты-то оказались совершенно конкретными. И о них напомнил Ванечка. Не знаю, о чем он думал, пока я предавался воспоминаниям, но теперь, когда мотоцикл катился под горку, он, сбросив газ и умерив треск мотора, обернулся ко мне и крикнул: «Пожарище видели?»

Увидеть его отсюда было нельзя, но я знал, что он имел в виду: бывал ли я на пожарище? Специально ходил с Олегом.

Тяжкое это зрелище – выгоревший, мертвый лес. Чернота. Хруст головешек под ногами. Скелеты деревьев. И бурьян – крапива, лебеда, сурепка.

Олег видел и сам пожар. Говорит, что ночью это напоминало извержение вулкана.

Лес горел не то трое, не то четверо суток. Все началось в месте, для техники недоступном, поэтому надежда была на людей. Пожарных и добровольцев оказалось недостаточно, пришлось просить о помощи военных. К счастью, обошлось без человеческих жертв. Но за несколько лет до того на тушении другого лесного пожара погибли и люди – трое парней, курсанты военного училища. О той беде еще долго будет напоминать плешина на горном склоне над Ялтой.

Вот тогда, уяснив, что большинство пожаров приходится на воскресные да праздничные дни, и запретили заход в лес. Думаю – от беспомощности и отчаяния. Какой-то результат это дало, однако гурзуфский пожар, о котором напомнил теперь Ванечка, вспыхнул уже после запрета и опять в праздничный день. Выходит, что запрет коснулся лишь законопослушной публики, которая и раньше-то шла в лес не за тем, чтобы пить водку и жечь костры…

Я не думал, что разговор о лесах и вообще о природе будет иметь сегодня продолжение. Мы довольно лихо проскочили по яйле до кордона, откуда дорога решительно поворачивает вниз. Здесь, в истоках ущелья Уч-Кош, сосну кое-где теснит бук, да и взбирается она, сосна, на взлобок гор, словно обессилев, – расхристанной, изломанной, приземистой. Не взбирается даже, а будто выползает, из последних сил цепляясь корнями за камни. По одному ее виду даже в тихий солнечный день можно судить, какие бури, какие ураганные ветры бушуют здесь зимой.

На кордоне нас остановили:

– Вы откуда сорвались? Про охоту не знаете, что ли?

Ванечка глянул на часы:

– Так еще два часа. Проскочим.

– Шустрый народ пошел! Он проскочит, а кому-то голову оторвут. Съезжай с дороги, заворачивай во двор.

– И надолго?

– Пока не проедут. Сам же сказал: два часа.

– Так я за это время через Ай-Петри до города доберусь…

– Ну и мотай. Только по-быстрому. Не торчи тут, как прыщ на лбу.

Ни слова больше не говоря, Ванечка развернулся, и мы рванули по щебенистой дороге между холмами.

– Вперед на запад! – крикнул я.

– Что? – не понял он.

– Вперед, говорю, на запад! – повторил я.

И тут он, оглянувшись, рассмеялся, будто признал меня наконец своим. А я обрадовался, что благодаря случаю прокачусь по всем без малого западным яйлам.

Когда дорога выскочила на пересекавший плато поперек увал, я похлопал Ванечку по плечу.

– Чего тебе?

Вот мы и на «ты» перешли…

– Ты в самом деле спешишь?

– А что?

– Если есть время, давай постоим минутку. Красота-то какая!

Остановив машину, он посмотрел на меня скептически, насмешливо, однако вполне доброжелательно.

– Что же тут красивого?

По сути он был прав. Ничего из того, что привычно считается красивым, здесь не было. Тронутые рыжинкой холмы, карстовые воронки, ноздреватый камень. Полосы лесопосадок разнообразили пейзаж, но отнюдь не красили его. Что действительно было прекрасно, так это простор. Но и этим друга Ванечку не удивишь, за свои недолгие двадцать пять лет он, прокладывая газопроводы, видывал и не такие просторы.

6

– Красота, как и любовь, у каждого своя, – сказал Пастухов, смягчая, правда, взглядом и усмешкой некоторую выспренность этих слов.

– Не говори, – возразил Ванечка. – Красота – она и есть красота. Для всех. Возьми цветок или такую птицу, как лебедь.

– Цветы не только в букеты собирают. Их топчут и косят, – сказал Пастухов. – Сено и сенаж, гранулированные корма… Из розы, царицы цветов, делают масло. Здесь, кстати, неподалеку.

– Это я знаю.

– А лебедей еще недавно били и ощипывали. Про лебяжьи перины слышал?

– Ну и что? А если так устроен человек? И бывает как раз наоборот. Красоту делают из грязи. Возьми те же ваши статуэтки. Вначале-то были руда, уголь, формовочная земля…

– «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»

– Чего это ты?

– Да так просто. Вспомнил. Только в самом начале художник мысленным, как говорят, взором видел красоту, а уже потом начинал месить грязь.

– Ладно. Есть о чем спорить! Вот ты говоришь: любовь у каждого своя. А я что – против? Я только от правды глаза не прячу и вижу все как есть. Человек как устроен? Любовь, любовь… Конечно, любовь! И вздохи, и взгляды. Те же цветочки. А в конце концов смятая постель…

– И что же? – сказал Пастухов, начав уже тяготиться никчемным разговором.

– Да ничего. Так и должно быть. Все правильно. Иначе и жизнь кончится.

– Диалектика?

– Ну.

А Пастухову припомнилось, как лет тридцать назад (господи! уже можно сказать применительно к себе: лет тридцать назад!..) они с отцом и его приятелем-часовщиком дядей Гришей поднялись сюда (да, примерно в этих местах; шли хорошо наторенной, известной, видимо, еще с древности тропой, которая связывала Южнобережье с загорьем). Сам он, Санька Пастухов, если и удивился чему, так это тому, что наверху оказалось такое вот всхолмленное, поросшее травой нагорье. Он-то, глядя снизу, думал, что за одними горами должны быть другие, еще большие, с высокими скалистыми пиками… (Понадобились годы, чтобы понять: дети вообще удивляются гораздо реже, нежели кажется взрослым; они входят в уже существующий мир реальностей и просто принимают их; способность удивляться вообще, по-видимому, не столь уж и частое, притом драгоценное, творческое свойство.) Отцу было вообще не до эмоций – со своим пробитым осколком легким он очень устал. А дядя Гриша, оглядевшись, стал вдруг рвать цветочки, вот эти – иван-да-марью. Даже слезу, кажется, смахнул и сказал что-то вроде: красота, мол, какая. Будто не видел никогда! А ведь партизанил здесь, одним из немногих уцелел в том бою 13 декабря 1941-го, когда немцы с румынами зажали наш отряд.

Когда возвращались, цветочки те – всего несколько штук, – уже привядшие, не выбросил, а завернул в платок и спрятал в нагрудный карман. Вот этому Санька Пастухов удивился. Мужик-то был суровый, резкий, из тех, что могут, не щадя родительских чувств и мальчишеского самолюбия, сказать: чего-де с пацаном панькаетесь?!

Отец потом убеждал: дядя Гриша действительно никогда раньше не видел того, что открылось сейчас. И ничего в этом нет удивительного. Не замечал. Этих вот анютиных глазок, крохотных незабудок, невзрачной пахучей кашки. Не до них было. А теперь вдруг увидел.

Отец еще усмехнулся: и с тобой когда-нибудь такое будет. Не обязательно здесь (и даже скорее всего, что не здесь), наверняка по-другому, по-своему, но непременно будет. И ты вдруг, глядя на давно знакомое, увидишь то, чего прежде не замечал.

Сбылось.

Внимание Пастухова привлекло что-то светлое, белое километрах в полутора-двух отсюда, ближе к северному краю яйлы.

– Памятник? – спросил, подумав, что стал в родном краю приезжим, чего-то уже не знающим человеком.

– Партизанам.

– Давно поставили?

– А я всего полгода как здесь, – сказал Ванечка. – Стоял уже.

Поставили, значит. В том самом месте, куда они направились потом с дядей Гришей и отцом. Где дядя Гриша рвал цветочки, смахивал слезу и казнился: «У меня еще с вечера сердце болело. Предчувствие, что ли? Да и собаки сильно лаяли внизу, в деревне… Я из дозора вернулся. Метель – будто нечистая сила свадьбу играет. Оно и хорошо – сразу следы заносит, да и боязно: найдешь ли дорогу назад? В дозор-то надо спуститься на половину горы. А в долине тихо: ветер мёл верховой. Весь день было тихо. А когда назад в лагерь, сюда вот, поднимались, слышу – ветер доносит собачий лай. И не просто брёх, когда один какой-нибудь шалавый пес тявкнет, а другие в разных концах деревни от скуки подхватывают, а упорный, злобный лай. Не меньше двух, а то и трех десятков псов. Сразу подумал: стервенятся, на чужих лают. Во всех почти дворах. Я человек деревенский, знаю, как это бывает… А кто тут могут быть чужие? Немцы либо румыны. Каратели, словом. Сердце сжалось. Специально, думаю, с темнотой пришли. Скрытно. Перестрелять этих собак им ничего не стоило, да так всегда и делали, не церемонились, а тут не трогают. С чего бы? Да чтоб не обнаружить себя пальбой. Как обожгло. Когда вернулись, доложил обо всем Николай Николаичу. Особенно про этот лай. Немцы заняли село, немцы! А село-то рядом. Собаки лают… А он: что ты заладил про этих дурацких собак? Ну лают. Ну и черт с ними. Тут, мол, и без этого забот хватает…»

Тогда здесь еще сохранились еле приметные следы партизанского лагеря; в крохотной лощинке между скалами Санька Пастухов увидел пятно старого кострища – его не успела за минувшие годы затянуть трава; нашел он и позеленевший винтовочный патрон…

Отец хмурился, качал головой (она у него начинала трястись, когда волновался, и, чтобы скрыть это, он головою покачивал), смотрел в долину, которая мирно курчавилась зеленью далеко внизу, а дядя Гриша: «Никогда себе этого не прощу!.. Настоять надо было, не отступаться, кому-то еще доложить, а я сказал и ладно: сами, мол, решайте. А наутро, когда начался бой, немцы цепью с той стороны… Да не просто немцы, а отборные, волкодавы, из батальона СД…»

– Хочешь подъедем? – предложил Ванечка.

Пастухов кивнул.

Памятник был непритязателен, прост. Ну и что? Главное – поставили. И поставили, судя по табличке, ребята-строители по собственному почину. Как видно, и за проектом ни к кому не обращались – сами все придумали, хотя и архитекторы и скульпторы в городе есть. Могли подпрячься. Не знали? Не хотелось думать, что пренебрегли.

На той же табличке говорилось, что поставлен памятник на месте победного боя крымских партизан в декабре 1941 года.

– Вот это они зря…

– Что? – не понял Ванечка.

– Насчет победы. Не было ее. Было как раз поражение.

– Ну ты даешь! Кто же пишет на памятнике, что он поставлен на месте поражения?

– Поражение поражению рознь. Как и победа. И написать можно по-разному. Можно умно написать, чтоб за сердце брало, и – правду.

– Например?

– Это как раз самое простое.

– А все-таки?

– Да просто написать, что на этом месте – а оно, сам видишь, голая яйла – в декабре сорок первого партизаны в полном окружении были вынуждены принять бой с превосходящими силами противника и погибли все от медсестры до генерала, проявив мужество, беспримерную стойкость и выполнив свой воинский долг… Главное – правда. Сам же говоришь: от нее глаза не прячут.

– Но в конце-то концов победили!

– Тем более.

– Не пойму я, чего ты цепляешься. Людям бы спасибо сказать, что памятник поставили, а ты выискиваешь…

– Не выискиваю. Я и так эту историю знаю, а в будущем…

– Что ты все громкие слова: «любовь», «красота», «будущее»?..

– Тогда я скажу еще пару громких слов: будущее делается сейчас. Сегодня скажем неправду – по незнанию (это в лучшем случае), а то по легкомыслию или трусости (хотя чего, собственно, бояться?), а завтра это обернется неверием нам. Какой-нибудь парень обязательно докопается до этой самой правды, найдет по крупицам и скажет: врали всё. А зачем это?..

Ванечка промолчал.

– …Мой отец морщился последнее время от фильмов о войне. Чего это, говорил, они приукрашивают нас, будто стесняются? Как буфетчица Фрося стыдится деревенских родственников в кацавейках. Некрасиво выглядели, что ли? Так и многое нынешнее через десять лет, если не раньше, покажется некрасивым и смешным. Да уже кажется. А тогда была война. Не с ментиками и киверами, а такая, что последнее пришлось брать и выскребать, лишь бы выстоять. Солдат на войне был стрижен наголо, чтоб меньше заводилось вшей, чтоб не донимал колтун, а показывают солдата с чубчиком. Зачем? Ну как же: некрасиво, голомозый… Ходил в обмотках – тоже какая в них красота?.. Подпоясывался брезентовым поясом с железной луженой пряжкой, а когда на брюхе ползаешь, то и полуда слезет. Носил летом хабэ, а зимой ватные стеганые штаны. А шапка! Серая, мятая… Немецкие солдаты, говорил отец, были щеголями по сравнению с нами, а все-таки  м ы  им шею намылили, и это главное. – Помолчав, Пастухов добавил: – Я тоже так думаю: правда нужна во всем – большом и малом. Самый страшный дефицит – это когда не хватает правды…

– А вот ты о генерале сказал… Все, мол, погибли – от санитарки до генерала. Ради красного словца о генерале ввернул?

Пастухов усмехнулся: недоверчивый парень. Знакомый, в общем, человеческий тип. Не из тех даже, что с осторожностью пробуют на зуб каждый факт, нет. Медлительная осторожность, неторопливая осмотрительность могут раздражать, могут вызвать улыбку, могут привести к беде, но могут и выручить. А тут другое. Неверие ближнему, что называется, с самого порога. Откуда оно? Не очень приятная в общении черта, но что поделаешь! У каждого из нас, если порыться, найдется что-то свое…

– Представь себе, был генерал. И фамилия известна. Погиб здесь как простой солдат. Они заняли круговую оборону, когда увидели, что отходить некуда. Хороший и храбрый был человек. Только лучше бы его здесь не было…

– Да уж чего хорошего, когда генералу приходится как простому солдату отстреливаться…

Однако Пастухов имел в виду не только это.

Сколько жил в этом городе, сколько помнил себя, видел: сама эта история воспринималась как кровоточащая рана, которой не дано зарубцеваться. И не только теми, кто был непосредственно к ней причастен, – немногими оставшимися, как тот же дядя Гриша, в живых и семьями погибших. Она, эта история, своей темной глубиной, неизвестностью многого, цепью случайностей, неотвратимой точностью ходов, сделанных немцами, вовлекала, засасывала, будто водоворот, в бесплодное разбирательство даже людей совершенно посторонних. И то: будь все ясно, давно поставили бы точку. Но, как оказывается, ничего абсолютно ясного вообще не бывает. Шли годы, люди рождались и умирали, взрослели и старели, неудержимо (и далеко не всегда к лучшему) менялся сам город, а споры – иногда с яростными обвинениями – вспыхивали снова и снова – то за праздничным, то за поминальным столом, то во время ежегодных девятого мая выездов в горы на места боев, а то и просто при случайных встречах.

Накануне немцы совершили вылазку в горы. Стремительность, с какой они прокатились по Крыму от Перекопа до самого Севастополя, сделала их самоуверенными. Отрезвление наступило очень скоро, но в тот раз им все было нипочем. Задача казалась простой: навести порядок, разгромить, разогнать, уничтожить засевших в горах партизан. Что им эта горстка партизан, когда они опрокинули две армии! И действовали соответственно – шумливо, не таясь. За что и поплатились. Среди прочих был убит возглавлявший акцию комендант.

И тогда майор Стефанус из специально созданного штаба по борьбе с партизанами разыграл комбинацию в три хода. Все они были очевидны, к каждому ходу были готовы, но сама эта настороженная готовность партизан держалась на такой тончайшей грани, что любой нечаянный сбой мог привести к беде. И привел.

Шахматы – одна из лучших моделей войны. При всей своей академичности эта модель универсальна, неисчерпаема, она позволяет (если есть возможность и охота) предаваться размышлениям и о Пирре, и о Ганнибале, и о Наполеоне, и о новейших временах. При всей, казалось бы, очевидности происходящего на доске в шахматах есть и потаенная, скрытая логика, близкая коварству, и отвлекающие, ложные удары, и ловушки, подобные минным полям; в них действует фактор времени (потеря либо выигрыш темпа, цейтнот); они требуют выдержки, крепких нервов, решимости, умения рисковать; в них есть, наконец, даже то неизбежное, что Клаузевиц определял как «трение» – вмешательство неких непредвиденных обстоятельств… То, что рисуется первоначально на штабных картах в виде стрелок и условных значков, – тоже до определенного момента игра, которая требует просчета вариантов, воображения, умения поставить себя на место противника. И все-таки любая модель, любая игра проще, примитивнее, да что говорить – наивнее жизни, которую они пытаются имитировать. Жизнь тем и удивительна, что способна перечеркнуть логику, похерить расчеты. В тот раз, однако, не перечеркнула. Три стрелки на карте, три хода, сделанные в сорок первом, отдались горестным эхом в маленьком крымском городке и спустя десятилетия.

Что говорить, майор немецкого генерального штаба Стефанус, несмотря на сравнительно небольшой чин (Эйхман, кстати говоря, тоже был всего лишь майором), был непрост. Недаром командующий 11-й армией, будущий фельдмаршал, «любимец фюрера», будущий автор «Утерянных побед» Манштейн именно на него возложил борьбу с партизанами, дал право издавать приказы от имени командующего. Стефанус и потом не раз заставлял вспомнить о себе: тактика ягдкоманд, небольших отборных подразделений, которые должны были бороться с партизанами их же методами, – его изобретение. Но с горестью думаешь и другое: как же так? наши ведь тоже не лыком были шиты…

От памятника открывался широкий обзор. Место для лагеря выбрали не случайно: близость дорог, на которых предстояло действовать, близость родного города, где загодя сформировано и оставлено подполье, и рядом заповедный лес, куда в случае прямой опасности можно уйти. Как же получилось, что все это оказалось просчетом?..

Противник мог появиться с запада, со стороны Ай-Петри, где яйлу пересекает Бахчисарайское шоссе, мог выползти из Бельбекской долины, в которой дядя Гриша слышал лай собак, мог, наконец, подняться с побережья – той самой дорогой, на которой остановили сегодня из-за ожидавшейся охоты Ванечку и Пастухова. За этой дорогой следовало особенно наблюдать – поднявшись по ней, немцы могли отрезать партизан от леса. И наблюдали, отрядили специальную группу. Однако упредить опасность не удалось.

Сейчас уже невозможно точно сказать, что там произошло, но когда после метельной ночи с запада на лагерь двинулись сквозь поземку немцы, вдруг оказалось, что отходить некуда – путь для отступления в лес отрезан, с той стороны ударили пулеметы.

Не уследили? Похоже на то. Но тогда этим вопросом не задавались. Надо было принимать решение. Вопрос возник потом, когда отряд погиб, а те, кто должен был об опасности предупредить, появились, растерзанные и взъерошенные, в штабе соединения (их здесь называли районами).

Странное дело: вопрос возник, но тут же отпал. Это, впрочем, объяснимо: накатывались события – то грозные, то радостные, – через две недели был высажен Керченско-Феодосийский десант, который почти на полгода, до мая сорок второго, ощутимо изменил соотношение сил на юге в нашу пользу.

Было не до выяснений. Казалось, что война «все спишет» – уже списала! Но странность оказалась в том, что интерес к вопросу: «А кто не уследил? И как это могло случиться?» – вдруг обострился спустя годы, когда после пятьдесят шестого словно из небытия возникли дядя Гриша и подобные ему – несколько чудом уцелевших в том бою и чудом переживших все страшное, что было позже. И оказалось, что ничто никогда не забывалось, что память о прошлом – не сундук и не шкаф, который можно задвинуть в темный чулан. Но это, все это пришло – как угрызение совести – потом, а  т а м  и  т о г д а  надо было решать, что делать. Что?

Оставив заслон, попытаться всем отрядом пробиться в лес?

Рассредоточившись, рискнуть прорываться отдельными группами?

А раненые и больные? Сегодня кого-то оставишь ты, завтра бросят тебя…

Так что же – всем погибать?!

Отряд занял круговую оборону.

Но, может, никаких раздумий и не было. Вполне может быть, что, кроме круговой обороны, ничего другого не оставалось.

А что же генерал? Без дивизии, которой командовал (совсем недавно!), без необходимых военному его ранга уверенности в себе и твердого понимания, что нужно делать дальше, он оказался в непонятном и трудном положении. Предложили принять партизанский район – он принял. Появился накануне в отряде то ли для проверки, то ли для ознакомления. Командир партизанского района – звучит. Но количество людей едва ли превышало батальон. И дело даже не в этом. Рядом-то Севастополь, где ему, генералу, может быть, и следует сейчас быть. Но как попадешь? И неуверенность в судьбе – и своей собственной, и дивизии, за которую отвечал. Как капитан затонувшего корабля в одной из шлюпок, разбросанных бушующим морем. Только что была палуба под ногами, а под ней машина в десять тысяч сил, и хозяйское положение на мостике, и связь с берегом. И вот эта шлюпка (а других не видно), и неотвязная мысль: а все ли было сделано, чтобы не погиб корабль?..

Так, во всяком случае, представлялось отцу. Это ведь он, кстати, после разговора то ли с дядей Гришей, то ли еще с кем-то сказал: «Лучше бы его там не было…» Ему казалось, что генерал самим своим внезапным появлением со свитой (его сопровождали штаб и охрана) невольно внес – не мог не внести – сумятицу. Помочь ничем не помог, а отвлечь от тревожного, насущного, сиюминутного – отвлек. И надо же, чтобы его приход в отряд пересекся с началом операции майора Стефануса!

Генерал был храбрый человек. Уже когда немцам удалось рассечь обороняющихся, его группа отстреливалась до конца, до последнего патрона. Раненых немцы добили.

Отец умел и любил слушать. Не столь уж и частое, как оказывается, свойство. Оно, помимо прочего, и привлекало к нему людей. Тетя Женя иногда, правда, подтрунивала: «Первый исповедник у нас в роду. Моряки были, лесники, виноделы, а пастырей, отпускающих грехи, что-то не знаю, хотя фамилия подходящая – Пастуховы…»

Говорилось это не раз, но однажды, когда откланялся очередной посетитель, она после ставшей дежурной фразы вдруг взорвалась, накалилась:

«Как ты можешь терпеть этого сукина сына! Он же крутит вокруг да около, вместо того чтобы прямо сказать: виноват».

«А кому оно нужно, его признание?» – с горечью, как показалось, спросил отец.

«Но сам же понимает, что виноват!»

«Может, это и есть главное?» – скорее утверждая, чем спрашивая, сказал отец.

«Но погибшие от этого не воскреснут!»

«В том-то и дело. Их двадцать миллионов, погибших…»

«Не уходи в сторону, не покрывай этого типа! Я о  н а ш и х, н а ш и х, погибших тогда в горах говорю…»

«А так ли уж он один виноват? Имеем ли мы право, сидя в теплой комнате и попивая чай, судить, чистоплюйствовать?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю