412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 11)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Подражая взрослым, покуривали тайком и травили «за жизнь». Как давно это было!

– Налетай, критикуй, – добродушно говорил Василий. – В самом деле: тупые провинциалы. Им сокровище доверено, а они…

– Перестань ерничать, – сердился Пастухов. Не столько сердился, сколько запоздало досадовал: зачем поддался случайному порыву? Не надо было приходить – на шута ему этот визит к чужому, в сущности, человеку! И Лизу потащил с собой… Что он знает о Василии за эти последние десять лет? Да и раньше что их связывало?.. И не надо было ввязываться в разговор о местных, будь они неладны, проблемах. Кроме неловкости, ничего не получится. Хватит, поговорил с Ванечкой…

И добродушный тон Василия казался теперь притворством. Мы-де сермяжные, лапотные…

– А помнишь, как ты извинялся перед Филькой? – рассмеялся Василий, будто не замечая кислой мины Пастухова.

Пастухов помнил, но ничего не находил в том случае – когда это было! – и пожал плечами.

– Что за Филька? – спросила Елизавета Степановна.

Как это ни банально, но удивительная все-таки штука – человеческие отношения! Ведь не Филька ее интересует, а Пастухов: перед кем и по какому поводу извинялся? Почему это запомнилось?

– Моя собака.

– Вот эта?

Рядом лежал на земле, откинув лапы в сторону, здоровенный пес.

– Нет, это Филипп Второй, а то был Филька Первый. Умер. Мама говорила, что он вынянчил меня. Умнейший пес. В школу провожал и ждал, когда кончатся уроки. Когда первый раз отправились на рыбалку в лодке, а его не взяли, оставили на берегу, он бросился в море и поплыл следом. Представляете? Пришлось взять на борт.

– А при чем тут Александр Николаевич?

– Это было уже в другой раз. Санька нечаянно ударил его, и довольно сильно.

– И что?

– Ничего. Филька отскочил в сторону. Простил, все понял. Он был умнее нас, дураков. Это если б меня ударили, он не стерпел бы. И то научился различать, когда баловство, а когда драка.

– И что же?

– Да ничего. Санька начал извиняться: «Прости, – говорит, – Филька. Я нечаянно».

«Собачий день какой-то», – подумал Пастухов, вспомнив утреннюю встречу с бездомным псом, и сказал:

– А Филька говорит в ответ: «Ладно, чего уж там – прощаю…»

Елизавета Степановна развеселилась:

– Сколько же вам лет было?

– Да лет по восемь.

– А знаешь, – сказал Василий, – я тогда первый раз тебя по-настоящему заметил. Как сейчас помню: вот этот, думаю, будет моим другом…

– И что же?..

А Пастухов с необыкновенной ясностью вспомнил, как они тогда все переругались. Это было на Желтышевском, в те – теперь уже такие далекие – времена еще пустынном, диком пляже, куда они ходили купаться. Чуть дальше прямо к морю террасами спускались ливадийские виноградники, на которые они осенью совершали, случалось, набеги, а здесь берег был неприветлив, пляж узок и волны в шторм подтачивали крутые, поросшие грабинником и порослевым дубом шиферные склоны.

Началось с того, что все начали визжать и хохотать, когда он извинился перед Филькой. А Любочка Якустиди обозвала его дураком и собачьим подхалимом. Санька сделал это машинально, ни о чем особенно не думая (тетя Женя говорила, что, если неправ, извиниться нужно даже перед самой сопливой девчонкой), но Любочкины слова поразили в самое сердце, и он, чтобы быть как все, сказал: «Вы что – шуток не понимаете?» И даже начал для большей убедительности паясничать, стал на колени, молитвенно сложил руки, как герой недавно виденного индийского (или про Индию?) фильма, сказал: «Извините меня еще раз, Филипп Васильевич!» (Васильевичем назвал пса, паршивец.) Тут кто-то с визгом прыгнул на него сверху, кто-то еще сверху, и пошла куча мала. Филька, кстати, с удовольствием принимал в этом участие. И когда клубком, цепляясь друг за друга, все они скатились в воду, пес бегал по берегу и громко лаял.

А когда уже шли домой, Василий сказал вдруг: «Сами вы дураки. А Филька все понимает. И Санька правильно извинился. Я сам, когда обижу его, извиняюсь. Филька сразу понял, что Санька ударил его нечаянно. А попробуйте кто-нибудь специально, нарочно ударить! Хотел бы я посмотреть. Ну? Может, ты, Шкиля, если такая умная и не веришь?»

Шкилей дразнили Любочку за худобу – тонюсенькая была девочка. В «шкиле» было что-то и от скелета – «шкилета», и от кильки.

«Очень нужно мне, – надменно ответила Шкиля, – вас, дураков, проверять…»

Неужели Василий не помнит всего этого, запомнил только одно? Или не хочет помнить? Странно все-таки устроена наша память…

А Любочка умела быть надменной уже тогда… Что правда, то правда. Но какой беспомощной и несчастной она выглядела десять лет спустя, прощаясь со своим Саней! Будто знала, что прощается навсегда.

– А где сейчас Любочка? – спросил Пастухов.

Уже спрашивая, подумал, что вопрос и неожидан (о Любочке ведь речи не было), и, пожалуй, неуместен, но Василий подхватил его:

– Ха! Не знаешь? Неужели не знаешь?

Пастухов покачал головой. Как бы прислушался к себе – и не ощутил ни боли, ни острого ожидания ответа. Так, любопытство.

– Уехала! Вышла замуж за югослава и уехала.

– За какого югослава?

– Работал здесь на стройке.

– Постой, так она же была замужем…

В разговор вмешалась жена Василия – она вышла звать их к столу. Женщины всегда лучше знают такие подробности и с удовольствием говорят о них.

– Когда это было!.. Тот, первый ее, спился совсем. Сначала шофером был, потом грузчиком, а потом на подхвате возле базара. Вечно пьяный. Под конец почернел весь…

– Что значит – под конец?

Пастухов знал этого парня. Вернее, знал его парнем. Это он перехватил как-то Саньку Пастухова возле школы и велел отвалить от Любочки. Крепкий был парень и собой ничего, видный. Всего года на два старше Саньки, которому летом должно было исполниться семнадцать, но гораздо мужественней, крепче. Санька почти пацан, а этот уже парень. Навсегда запомнилось: с порезом от бритья на щеке (брился по-настоящему) и в тельняшке, что было высшим шиком в то еще доджинсовое время. Чуть в сторонке курили двое его дружков.

Второй раз они подловили Саньку месяц спустя, уже весной, когда, проводив Любочку, он поздно вечером легко сбегал тропками напрямик по крутому склону через санаторный парк. Выследили. Теперь разговоров не было, сразу взялись за дело. То есть без слов тоже не обошлось, но слова нужны были, пожалуй, им самим для самовозбуждения: человек, мол, в армию служить идет, а ты, козел, погань позорная, шустришь вокруг его девчонки, сбиваешь ее с пути истинного… Что-то в этом роде.

Могли бы и покалечить, потому что были выпивши, и тот парень, главное действующее лицо, все целил ногой в пах. Вполне могли бы искалечить, если бы, откуда ни возьмись, сверху с визгом не свалилась Любочка.

В тот же вечер позже она, прижавшись к нему и всхлипывая, шептала на ухо: «Я их заметила, еще когда мы наверх шли, но подумала, что обозналась. А потом: выйду, думаю. Не слышно ли чего? Прошла шагов пять и слышу, как они тебя… Что ж ты не кричал?! Я бы раньше прибежала. Да я бы их!..» Она была готова и чувствовала себя способной разнести весь мир. Но ведь и правда: услышав и увидев ее (вернее, не увидев, а только угадав, потому что тьма вокруг была кромешная), парни мигом разбежались, только кусты затрещали.

А не кричал он потому, что не мог, не мог позволить себе, не мог унизиться…

Но как же этот парень в тельняшке ошибся! Как непоправимо ошибся! Невольно толкнул их, Любочку и Саньку, к тому, на что сами они тогда вряд ли решились бы.

Ощупав Санькино лицо, она испуганно сказала: «Это что – кровь? Сможешь идти?» И потащила наверх, к себе.

В дощатом сарайчике, где они летом спали с сестрой, Люба завесила окно, зажгла свет и, увидев его лицо, застонала: «Как они тебя!..»

Уложив на свою кровать, набрала воды в таз и стала вытирать кровь. Ничего, кстати, страшного – расквасили нос и губы.

«Где еще болит?»

Он показал на низ живота, но тут же попросил: «Не надо…»

«Убери руки», – яростно прошипела Любочка и стала его раздевать. Она была не в себе. Увидев ссадины на животе и на ногах (они представлялись ей страшнее, чем стоили того), она затрясла головой (и рассыпались, закрыли лицо волосы): «У, гады…»

Санька положил ей руку на голову и привлек к себе: «Ничего страшного. И не болит почти. Могло быть хуже…»

Она выпрямилась, откинула рукой волосы, и Санька поразился тому, как сочетались на ее лице беспомощно, жалко дрожащие губы и сузившиеся в отчаянной решимости глаза. Любочка встала, заперла дверь на крючок, погасила свет и легла рядом. «Иди ко мне», – прошелестели ее пересохшие губы.

Любил ли он ее? Пустой вопрос. Тогда – любил. И женился бы, и никуда не поехал, захоти она этого. Что было бы потом? Вопрос еще более пустой и никчемный. (Сейчас, оглядываясь в прошлое, с уверенностью можно было сказать только одно: нарожали бы детей. У Любочки их, кстати, оказалось трое. «И этот югослав всех увез с собой?» – «Нет, старшая дочь к тому времени сама вышла замуж…»)

Любила ли она? Санька этим вопросом не задавался. Нужны ли еще доказательства?..

Однако дальше все пошло как-то не так. Он не думал о власти над нею, о праве на нее – Любочка сама вручила ему и власть и право, но при этом будто приглядывалась, как же он воспользуется ими.

Впрочем, это более позднее – совсем, может быть, даже недавнее – прозрение, осознание далекого уже прошлого. А тогда все шло само по себе. Или казалось, что идет само по себе. Хотя, может, и в самом деле все было именно так?..

Давно и каждому было ясно, что Санька Пастухов должен учиться в Москве. Как несомненно было и то, что мальчик в одиннадцать часов должен быть в постели. Единственный, кто мог все это поломать, был он сам. И поломал бы, е с л и  б ы  Л ю б о ч к а  з а х о т е л а. Таким образом, и власть и право возвращались – наподобие шарика от пинг-понга (стол с сеткой стоял в спортзале школы, но шарики и ракетки наиболее завзятые любители приносили с собой). Перебрасываться шариком можно долго, однако рано или поздно он все же выйдет из игры. На том и построена игра.

Если бы Любочка захотела… Да, господи, могла ли она  з а х о т е т ь, то есть потребовать чего-то? Чего, собственно? И за что? Как расплату?

Все представлялось несомненным: и то, что они должны быть вместе, и то, что он скоро уедет. И никто от этого раздвоения не сходил с ума. Но как она плакала в последний вечер, прощаясь с ним!

Что может быть банальнее! Но, по-видимому, каждая женщина должна через это пройти.

Они переписывались, строили планы, бывали вместе, когда он приезжал, и если бы Любочка захотела…

Они становились другими, их жизнь стала другой, и это было не остановить. Однажды он не смог (действительно не смог – послали в стройотряд) приехать на каникулы, а в другой раз приехал и не застал ее – послали на курсы товароведов, как сейчас помнится, в Донецк. А потом вернулся, отслужив в армии, тот парень.

Уже не вспомнить, как случилось, что в их переписку из-за какого-то пустяка неожиданно ворвалась раздраженная, вздорная нотка. Ничего удивительного. Рано или поздно это должно было произойти. Сама переписка оборвалась. Думалось – ненадолго. И вдруг Зоино письмо, где в самом конце и словно между прочим: Любочка вышла замуж.

Были ревность и ощущение удара, но и чувство облегчения тоже, признаться, было. Как сегодня утром, когда сбежал тот приблудный пес. А останься она, увяжись неотступно следом?..

Странное дело, но сейчас Пастухов чувствовал себя виноватым и перед Любочкой, и перед тем парнем. Хотя – в чем? Уж не в том ли, что этот ее муженек спился?.. И сама эта история – вполне, в сущности, житейская, обычная: мало ли ребят схлестываются из-за девчонок, мало ли девиц спешат расстаться со своим девством! – показалась почти трагической. Ведь все хотели счастья. Ан нет. Или просто гормоны разбушевались и привели в движение все остальное?

Не хотелось так думать, а думалось.

Не надо было Любочке выходить замуж за того парня, не надо. А за кого же? Уж не за тебя ли?

– Что значит – под конец? – переспросил Пастухов.

– Так он же умер ужасной смертью, – сказала жена Василия. Она явно ждала расспросов, и Пастухов, чуть помедлив, спросил:

– Что значит – ужасной?

– Однажды утром нашли в речке. Так и не выяснили: то ли сам пьяный упал, то ли его столкнули. Хотя кому он был нужен?..

«Вот даже как, – подумал Пастухов, – «кому он был нужен?..».

Елизавета Степановна слушала с любопытством и, заметив некоторую горячность Пастухова, время от времени на него поглядывала. Разговор, однако, оборвался с приходом новых гостей – мужчины и женщины, которые будто созданы были, чтобы олицетворять супружескую пару, тот ее вариант, когда верховодит жена. Мужчина – в легкой синей флотской курточке, вполне затрапезной, словно человек только что с вахты, но почти наверняка это было не так: курточка без погон, а человек по возрасту (он был ненамного моложе Пастухова и Василия) и по облику явно тянул на «чифа» – старпома или «деда» – старшего механика и на службу должен бы явиться одетым вполне по форме. Женщина же была при параде – в светлом брючном костюме, который подчеркивал ее несколько избыточные округлости; вряд ли ей стоило втискивать себя в брюки, но какая женщина устоит перед модой, а эта к тому же была не из тех, кому можно хотя бы только намекнуть на это.

– Ну вот, все и в сборе, – сказал Василий, предвкушающе потирая руки. – Прошу на веранду.

– Ты бы хоть познакомил людей, – напомнила его жена.

– А мы отчасти знакомы, – сказала дама в костюме, улыбаясь Пастухову. – Я даже бывала у вас в доме. Не помните? – И объяснила: – Я училась в одном классе с Зоей и даже бегала с нею по вашим делам… – Тут ее улыбка стала загадочной, намекающей, кокетливой и бог знает еще какой. – Вы даже не представляете, сколько шума наделала ваша история! Мы, девчонки, с вас и Любочки глаз не спускали… – Она вдруг спохватилась или сделала вид, что спохватилась: – Может, это секрет? – спросила, продолжая улыбаться и бросив взгляд на Елизавету Степановну. Однако остановиться все же не могла: – Хотя какой может быть секрет школьной, детской истории!.. Но мы-то ладно, а вот бедные учителя – каково было им!.. – И она поспешила разъяснить: – Ромео и Джульетта хороши в театре, а в школе – сами понимаете…

Жалости к учителям, если по совести, Пастухов ни тогда, ни сейчас не испытывал, сам вернувшийся к прежнему разговор показался ему вдруг неприятным, но женщину эту, так хотевшую, чтобы ее наконец вспомнили (ради этого и затеяла разговор), в самом деле вспомнил – словно проявилось что-то в памяти или увиделось резче: сквозь отделанное косметикой полноватое (вполне миловидное) лицо, обрамленное тщательно уложенными волосами, на миг проступила девчоночья розовая, пухлая, любопытствующая рожица и торчащий на затылке жиденький пук схваченных резинкой волос. Уже тогда на этой рожице было написано: хочу все знать. И было ясно, что этот неизбывный интерес направлен отнюдь не на науки.

Всезнающие женщины (а это четко очерченный тип) вызывали у Пастухова особую настороженность с тех пор, как заметил эту черту у собственной жены. Всезнание и осведомленность тут специфические: кто с кем, кто кого, кто кому и т. д. Раздражало стремление выплеснуть это знание, заявить о нем, показать свою информированность. А сейчас к тому же мелькнуло подозрение: уж не этой ли давней – скандальной, надо признать, с точки зрения школы, – историей он был интересен и Василию с его женой, и этой мадам Всезнайке с ее мужем? Уж не ради ли того затеян сам вечер, чтобы завтра можно было посудачить: «Помнишь Саньку Пастухова? Ну того, что с Любочкой Якустиди в десятом классе… Да-да. Он еще с фонарем и расквашенными губами явился в школу, а она, Любочка, от него ни на шаг… В учительской шорох и паника, что делать, не знают. Его спрашивают, что случилось, что, дескать, за вид, а он говорит, что завинчивал лампочку в подъезде и свалился с табуретки. Помнишь? Еще тетка его ненормальная приходила, будто между делом, будто нечаянно в школу: да-да, мол, все в порядке, просто мальчик вчера вечером оступился во дворе и упал на каменной лестнице… Смехота! Хотя бы о том, что врать, заранее договорились… Вчера этот Санька у нас был. Все такой же. Опять с какой-то новой дамочкой. О Любе, кстати, спрашивал. Посидели потрепались. Он еще говорил…»

Однако Василий, то ли почуяв настроение Пастухова, то ли просто хорошо зная, с кем имеет дело, взял власть в свои руки.

– Стоп, – сказал он. – Вечер воспоминаний, если будет охота, продолжим потом, а сейчас прошу на веранду, за стол.

И здесь, наливая «со свиданьицем», он тоже не выпустил бразды правления, увел разговор в сторону.

– А как в Москве с этим? – спросил, кивая на бутылку.

Пастухов пожал плечами:

– Как и здесь. Расслоились.

– То есть?

– За дешевым крепленым – за «градусами» – очередь. А сухое у нас, на окраине, можно практически купить свободно.

– А коньяк?

Неожиданно было то, что спросила мадам Всезнайка. Во-первых, сама должна бы знать, а во-вторых, зачем ей это?

– Коньяк кусается, – назидательно заметил Василий.

– Кому кусается, а кто и сам его кусает…

И тут впервые подал голос моряк:

– К чему, Тусенька, преувеличивать?

Ничего смешного, а все рассмеялись: попался, который кусался!..

– Несправедливо, – сказал Василий. – Получается и в самом деле расслоение. Можешь купить коньяк или шампанское – пей на здоровье. А за чем-нибудь рабоче-крестьянским изволь в очереди потолкаться.

– За сухим тоже очереди нет.

– Так в нем нет и градусов. А стоит, между тем, недешево. Пролетарию нужны градусы!

– Не только пролетарию, – со значением заметила Тусенька, и это опять вызвало оживление. Морячок, надо отдать ему должное, воспринял его с юмором. А Пастухов вспомнил, что Зоя в детстве называла подружку то Туськой, то Витуськой. Удивительно все-таки причудливы иной раз уменьшительные имена – не поймешь, от чего и происходят.

– Не будут спиваться – вот и вся справедливость. Разве этого недостаточно? – негромко и будто про себя сказала Елизавета Степановна.

– Прагматический подход? – усмехнулся Василий. – Тогда объясните: почему в восемнадцать лет погибать в Афганистане можно, а купить бутылку вина нельзя?

И повисло молчание, словно сказана бестактность, допущено неприличие. А еще-де хозяин!.. Положение поправил морячок.

– Но поскольку нам уже не восемнадцать, – сказал он, – то у нас проблем меньше…

– А посему, – подхватила жена Василия, – есть предложение: за встречу.

«Горе не заедают, – вспомнил пословицу Пастухов, – а запить можно. Да и заесть тоже. Было бы чем…»

Василий, однако, от Елизаветы Степановны не отстал – ему и прежде была свойственна эдакая незлая, но въедливая дотошность. Попадая иногда с нею впросак, разводил руками: ничего дурного не желал, просто хотел во всем до конца разобраться.

– Так как же, извиняюсь, мой вопрос?

Дама Треф ответила:

– Если отбросить крайности, то я бы сказала: служить в армии нужно, а пить совсем не обязательно.

Василий промолчал.

Разговор после этого растекся, расплылся, как пятно на скатерти, но, о чем бы ни говорили, Пастухов все время чувствовал интерес к Елизавете Степановне и к себе. К ней и к себе порознь и, так сказать, в сочетании. Особенно в сочетании. Мадам Хочу-Все-Знать со всех сторон подступалась к Елизавете Степановне и напоминала игрока, который в неуемном азарте стремится набирать очки, даже играя с самим собой, не имея соперника. Ее вопросы были невинны и наивны, политичны и тонки, им позавидовал бы любой следователь по особо важным делам; впрямую ни о чем не спрашивала, делала многозначительные мины, но стремление вычислить столичную штучку и понять ее появление здесь с Пастуховым спрятать было невозможно. Как и жестокое разочарование, когда из параллельного разговора Пастухова с Василием (к нему она тоже прислушивалась) стало ясно, что Пастухов и Лиза познакомились только недавно здесь, в Крыму, и, более того, – на раскопках, которые вела в горах Зоя и о которых она, мадам, оказывается, не имела понятия. Это надо же: она о них не имела понятия!

– Собираешься о чем-то писать? – спросил Василий.

Пастухов пожал плечами.

– Нет ничего интересного?

– Ну что ты! – возразил на этот раз Пастухов. – Возьми хотя бы Зоины раскопки – ничего интереснее не придумаешь.

– Тогда за чем дело?

Пастухов видел, что к их разговору прислушивается (а иначе было нельзя) не только мадам Всезнайка, но и сидящая рядом Лиза, и не спешил с ответом, потому что этот ответ предназначался не столько Василию, сколько все-таки ей, Лизе.

– Не знаю, как подступиться. Как связать прошлое и нынешние проблемы? И нужно ли связывать?

– А  ч т о  писать, знаешь?

Василий спрашивал с доброжелательным любопытством, и это подкупало. Было приятно опять ощутить ниточки взаимной приязни, услышать, как они, напрягшись, окрепнув, начинают вроде бы звучать. Не хотелось, однако, просто повторять то, что уже говорилось и Ванечке и Даме Треф, да те рассказы для Василия и не годились, в них, признаться, был все же некоторый наигрыш. И не хотелось отделываться пустыми словами.

– Какой-то  с в о й  интерес у тебя есть? – допытывался Василий.

Пастухов рассмеялся:

– Личный? Корыстный? Конечно.

– Так в чем он?

– Ты мне скажи сначала: слышал такое слово – Каллистон?

– Ха! – удивленно воскликнул Василий. – На ловца и зверь бежит. Как раз об этом читал недавно.

– Где и что именно?

– Дай бог памяти… Постой, сейчас вернусь. – Василий поднялся и пошел в дом.

Тем временем смерклось. Солнце уже ушло за Ай-Петри, и мнилось, что, перевалив горную гряду, оно присело где-то над степью в двух-трех пеших переходах отсюда. Мощь его, однако, была так велика, что и оттуда оно, играючи, дотягивалось до сгущавшихся на юго-западе над морем верховых облаков, окрашивало их в причудливые павлиньи тона. А может, думалось, дело не столько в мощи солнца, сколько в малости нашего шарика, о которой мы в последние годы так наслышаны от людей, вернувшихся с околоземных орбит? Вертится он в сонме других таких же или почти таких же, будто в рою толкунцов в погожий вечер вокруг лампы… Уже одно осознание этой малости человечеством стоит миллиардных затрат на все запуски ракет.

С наступлением сумерек облагородился, очистился от частностей пейзаж, ушли в темень стены домов, но высветились окна, и даже самый скучный дом стал похож на корабль, плывущий в океане.

– Нашел, – сказал, возвращаясь на веранду с книгой в руках, Василий. – Вот послушай. «Смутно вспоминалась глубокая зеленая чаша долины, в верховьях ее возносились в небо две высокие остроконечные горы, похожие как близнецы. Отец сказал, что между ними лежит древний перевал Каллистон, в переводе с греческого – «Прекраснейший». Я упросила его пройти на обратном пути через этот перевал. Пошли. Но заблудились. Приближался вечер, и отец почему-то свернул в сторону по первой попавшейся дороге. А я долго еще оглядывалась, чтобы запомнить и когда-нибудь вернуться. Не потому ли сейчас потянуло меня туда, к несбывшемуся? Теперь по вечерам я листала старый отцовский путеводитель, разыскивала на карте заветные места. Имя Прекраснейшего не встречалось нигде. Но я упорно продолжала поиски – ходила по библиотекам. Это было похоже на увлекательную игру, которая захватывала меня с каждым днем все сильнее. Каллистон стал моей мечтой, надеждой. Наконец нашла: одна из старых книг упоминала о моем перевале…»

Пастухов протянул руку, чтобы взять книгу, из которой Василий читал, но тот сказал:

– Погоди, это не все. – Он пролистал несколько страниц. – «Внизу смутно прорисовывалась глубокая впадина Каллистона. Я еще успела засечь по компасу направление спуска к перевалу, и видимость тут же полностью исчезла. Не было ничего: ни соседних гор, ни лесов, ни неба – одна только макушка скалы под моими ногами, как крошечный островок посреди сплошного тумана. А может быть, это не туман? Высота гор у Каллистона свыше тысячи метров. Они бывают окутаны тучами. Значит, и я сейчас в недрах тучи – там, где рождаются дожди и электрические заряды?..» Та-а-ак… Дальше тут эмоции и нагнетание всяческих страхов. А вот еще: «Тучи внезапно разорвались. Лучи солнца пронзили туман, и он устремился вверх, превращаясь на лету в легкие белые клочья. Последние капли дождя…» Ну и так далее… – Помолчав немного, Василий продолжил: – «Вот он, Каллистон, – зажатая двумя крутобокими вершинами седловина. Над плавным изгибом горного луга взбираются по склону могучие буки и останавливаются перед отвесным бастионом скал. Я невольно содрогнулась…» Дальше опять эмоции, и потом: «На дне седловины угадывалась слабая тропа. Кто положил ей начало? Может быть, здесь спускались с гор к морю еще люди каменного века?..» Очень может быть, – прокомментировал Василий; текст, как видно, местами его раздражал, и это вызвало улыбку Елизаветы Степановны. – «А позже проходили торговые караваны?..» Наверняка проходили. «Как должны были ликовать путники, достигнув перевала: опасный путь через глухие леса и ущелья оставался позади, а впереди, за обнаженными холмами цвета терракоты, туманно-синей стеной вставало море. Разве можно было дать перевалу лучшее название, чем Прекраснейший!..»

Пастухов взял наконец книгу, а Елизавета Степановна спросила:

– Это где же такая прелесть?

Василий усмехнулся:

– Вот видите, и не слышали. А считаете небось, что знаете Крым.

– Нет, я этого не считаю.

Василий обратился к Пастухову:

– А с чего ты вдруг вспомнил о Каллистоне?

– Листал теткины бумаги и встретил название.

– Просто название?

– Да нет. Как всегда, какие-то предположения насчет тавров, а потом упоминание – Каллистон. И в конце: «Я хотела, чтобы там побывал Саня». Знаешь, пока ты читал, я думал: неужели и это она написала?

Василий поморщился:

– Нет уж, текст Евгении Петровны я бы так не читал.

– А чем  э т о т  вам не нравится? – спросила Елизавета Степановна.

– Долго объяснять. Дело даже не в том, нравится или нет. По сути текст довольно точный. Тропа, правда, там не такая уж и слабая, особенно на южном склоне… Но я помню Евгению Петровну, – сказал он со значением. – А знаешь, – обратился к Пастухову, – ведь мы тоже там были.

– Это когда же?

– В юности, мой друг, в юности. Мы скользнули по этому Каллистону и ничего особенного не заметили.

– Что-то не помню.

– Не помнишь? – Он, казалось, обрадовался. – Тогда придется прибегнуть к старому испытанному способу. Закрой глаза, сосредоточься и слушай. Я буду говорить, а ты вспоминай…

«Это еще что такое?» – удивилась Елизавета Степановна, но, кажется, только она одна, потому что остальным уже приходилось видеть чудачества хозяина. А Пастухов уселся поудобней и действительно закрыл глаза. Перед этим он, правда, успел подмигнуть, то ли показывая, что все это не более чем шутка, то ли извиняясь, что приходится участвовать в игре. Это и впрямь было похоже на игру – привычную для обоих, но и несколько подзабытую обоими.

Пастухов закрыл глаза, Василий приблизился к нему и заговорил в странной, будто навязывающей себя манере, с какой говорят гипнотизеры и – вспомнилось! – дикторы, передающие – медленно, подчеркнуто внятно, с повторами – метеосводки для каких-то служебных надобностей. Обычно в этих сводках из-за множества цифр простому смертному ничего не понять, но когда во время раскопок в горах портилась погода, ими начинал интересоваться Зоин муж Олег. Слушал, слушал, потом чертыхался, говорил что-то о шаманстве и выключал приемничек.

Василий между тем возложил руки на голову Пастухова, потом убрал их. Именно  в о з л о ж и л, эдаким ритуальным жестом.

– Вспомни: Демерджи, Джур-Джур, Ай-Алексий…

Елизавета Степановна, слушая эти непонятные слова, подумала: «Что за чепуха? Заклинание?»

– Вспомни: дорога на Караби… – продолжал Василий. – Кошара у источника и непонятный старик чабан. Он оказался испанцем. Плохо говорил по-русски. Мы еще поразились: как он попал сюда? И услышали удивительную историю…

История и впрямь была удивительной: старик воевал в Испании, партизанил во Франции, сидел при Гитлере в немецкой каторжной тюрьме, был освобожден нашими войсками и нашел наконец покой здесь, на Караби, которая напоминала ему родные сьерры.

– Вспомни ночлег. А утром нас удивила собака. Самая умная из всех собак, каких я видел. Даже моему Фильке было далеко до нее. Филька все-таки дурачился, играл, а эта целый день работала, пасла овец, и понукать, как говорил старик, ее не приходилось. Но как ее звали? Как же ее звали?..

Елизавете Степановне казалось, что он ждет, как бы выманивает ответ у Пастухова. А тот молчал.

Собаку звали Джуля. Пастухов помнил ее. Но она удивила больше Василия. Сам же Пастухов просто подумал тогда, что у такого человека, как этот старик, все должно быть необыкновенным – что ж тут удивляться собаке?

Судьба – вот что поразило его. Необыкновенность судьбы. Потом по роду своей журналистской службы он встречал немало удивительных (даже еще более удивительных) судеб, но тот встретившийся в юности старик испанец был первым. И главное, как понял уже годы спустя, чем он поразил его: своим будничным, деятельным, бодрым и даже веселым отшельничеством. Наедине с овцами, своей собакой и горами. Повседневные заботы о выпасе, водопое и ночлеге. После такой жизни! Хотелось верить, что он понял в этом мире что-то такое, чего не знаем или что забыли мы. Несуетный человек.

– Вспомни: потом была метеостанция – единственное постоянное жилье в тех местах… Мы пили там молоко. Вспомни: еще удивлялись – как много человеку стало нужно! Когда-то – пещера, шкура, костер и копье с кремневым наконечником. А теперь – и эта метеостанция, и ее сообщения о силе и направлении ветра, о высоте облаков над Караби… Вспомни! И если помнишь, не открывая глаз, кивни головой…

Пастухов кивнул. При этом Елизавете Степановне показалось, что он улыбнулся.

Детские игры взрослых людей. Интересно, как они у них называются? А в розоволицем Василии и впрямь есть что-то от подростка. С каким усердием играет! Ведь роль же. Вспоминались московские (и не только московские) разговоры о современных радениях, о ясновидящих («Я позвонила своему ясновидящему, и он тут же, по телефону снял мне головную боль…»), о ставших модными экстрасенсах. Уж не провинциальный ли это и потому невольно пародийный вариант? Но Пастухову это зачем?

Не выдержал морячок:

– Может, прерветесь, мужики, пока женщины вышли?.. – Он повернулся к Елизавете Степановне: – Вы извините, я не хотел вас обидеть, просто считаю вполне своей. Собрались в кои веки вместе, такая закуска на столе, Тусенька вышла… Вы меня поняли? Пора освежиться. И по-быстрому.

Василий попытался было сохранить серьезность, но не выдержал, беззвучно рассмеялся:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю