412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Славич » Дождливое лето » Текст книги (страница 14)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Станислав Славич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

На расстоянии оба они воспринимаются как единое целое, хотя с одной стороны их разделяет лесистый распадок, а с другой – великолепное, лучше не видела, тоже поросшее буком и грабом ущелье, по дну которого низвергается каскадом водопадов река.

Впервые мы заметили табунок, поднявшись на верхнее плато яйлы. Этих небольших верхних плато, по существу, несколько. Они представляют собой как бы плоскости, лежащие на разных уровнях и нередко под углом одна к другой. Зеленые, по-весеннему сочные поляны расчленены то островками леса, то осыпями, то скальными обрывами. Поскольку все они вознесены массивом Каратау над основным плоскогорьем, их и называют  в е р х н и м  плато…»

Так начинался тети Женин «этюд». Я поднял глаза: Лиза по-прежнему разглядывала акварель. Так же, мне показалось, как перед тем смотрела на меня. Внимательно и холодно. Я даже пожалел, что захватил с собой этот кусок старого картона. Нашел чем хвастать! А ведь хотел если не похвастать, то в некотором роде показать товар лицом: и нам-де не чужды изящные искусства. Эффект, судя по всему, получился прямо противоположный. Ну и бог с ним.

«…Родители паслись на одной из полян у сосновых посадок. Жеребец не только щипал травку, но и принюхивался к ветру, сторожко поглядывая по сторонам. Кобылица, по-видимому, полностью полагалась на него. Сотворив свое рыжее чадо, она теперь переключилась на выработку молока. Жеребенок – длинноногий ушастик, с казавшимся непропорционально коротким туловищем и хвостом-метелочкой – время от времени лениво поднимался с солнцепека, подходил к матери и тыкался ей в пах. Однако и тогда она не переставала пастись, будто стремилась тут же восстановить необходимые младенцу припасы.

Но вот жеребец унюхал что-то, скульптурно замер, вскинув голову в нашу сторону и оттопырив хвост, а мгновение спустя только мы и видели этих лошадок.

Ну и пусть. Жалко было, правда, их напрасной тревоги. Но, может, она нужна была отцу семейства для самоутверждения? Может быть, крохотность табуна рождала в нем какие-то «комплексы» или просто он жаждал деятельности? Уж больно идиллическим и пресным было это существование на уединенном от всего мира клочке земли…»

А мне после этих теткиных слов вспомнилось свое: виденный там же, на Караби, бой жеребцов. Какие красавцы были! Рыжий и вороной. Что за зрелище! Как они вставали друг перед другом на дыбы! Невозможно оторваться и больно смотреть.

«Давай разнимем, разгоним», – сказал Василий.

«Не ходите, – остановил старик испанец. – Затопчут. Они сейчас бешеные. Этот рыжий третий раз пришел драться…»

Больше всего, помнится, меня поразило безразличие к происходящему кобылиц. Одни стояли сгрудившись, равнодушно ожидая решения своей судьбы, а другие даже продолжали щипать травку. Я сказал об этом старику. Он промолчал.

Вороной и в этот раз одолел. Злобно храпя, погнал соперника за холм, но скоро вернулся, разгоряченно обежал табун, призывно заржал и повел его за собой. И тут послышалось тоненькое ржанье. На месте недавнего боя остались жеребенок с маткой. Кобылица упала на колени, попыталась подняться и рухнула. Жеребенок жалобно ржал. А табун уже скрылся.

«Что с ней?» – спросил я, когда подошли ближе.

Старик посмотрел на меня с не понятым мною в первый момент превосходством:

«Сердце. Как правильно по-русски сказать? У нее разорвалось сердце».

И за этим стояло: а ты говорил – безразличие. Да что вы понимаете в жизни?

«…Караби – крупнейшая из крымских яйл, и ее микрокосм содержит массу любопытных деталей, но при взгляде сверху, с Каратау, подробности сглаживаются, возникает образ цельный и законченный. Так из многоголосия, если оно организовано, подчинено высшей идее, рождается нечто гармонически единое.

Эта мысль о музыке не случайна. Ее порождает сама яйла ритмической четкостью рисунка, бесконечной песней жаворонка, к которой так привыкаешь, что начинаешь воспринимать ее как нечто живущее в тебе самой.

Под косыми лучами утреннего солнца (они делают мир объемнее, четче прорабатывают тени) видишь плавную волнистость яйлы, схожую с морской зыбью. Но пройдет несколько часов, и синеватые скалы будто выцветут, тени исчезнут, степь станет плоской. И тогда волнистые обнажения известковых пород сделаются похожими на борозды от исполинского плуга.

Итак, во-первых, сверху перед вами откроются все сто двадцать квадратных километров Караби. Вы увидите метеостанцию, обнаружите «маяки» – так чабаны называют поставленные на холмах треноги – знаки геодезистов, найдете по своим приметам гроты, кошары, места выхода пещер, ощутите замкнутость Караби, как некоего странного забытого мира. Вы увидите гряду пограничных утесов, ясно различите ломаную линию, за которой начинается крымская степь, угадаете в серо-голубом мареве Сиваш и Азовское море… Это – во-первых. А во-вторых?

Когда смотришь на запад, внимание привлекают прежде всего горы, однако стоит повернуться на восток, и взгляд уже не отрывается от моря. Даже не от самого моря, а от причудливо изрезанной прибрежной полосы с мысами Ай-Фока, Чикен, Алчак-Кая, Меганом. А за ними угадывается Черная гора – Карадаг, но отсюда он кажется совсем не черным, а тоже серо-голубым с лиловым.

Вертеть головой по сторонам можно до бесконечности, и все не надоест. Разве что прогонит с вершины зимою лютый мороз, весною или осенью туман, а летом – срывающийся иногда злой, ураганный ветер.

Караби лежит на стыке восточного и южного побережий. Горы становятся мельче, но придвигаются ближе к морю. Долины делаются аскетичней, строже, суше. Место сосны, кипариса, платана, земляничника занимают туя, можжевельник, грабинник, держидерево и маленький порослевый дуб…»

* * *

Как тут было не вспомнить недавний разговор о «холмах цвета терракоты» и мои собственные рассуждения… Я ждал, что вот тетя Женя упомянет «киммерийские» пейзажи Богаевского и Волошина, и она упомянула о них…

Лиза, когда я опять поднял глаза, небрежно, как мне показалось, просматривала листки. Ожидала большего либо просто показалось скучновато?..

«…Каратау обрывается мысом с уступчиком – эдаким ласточкиным гнездом. Под ногами пропасть в несколько сот метров и широченный простор. Просматриваются серпантин и перевалы Судакского шоссе, дорога, ведущая от побережья сюда, на яйлу. Видно, как пылит по ней пароконная мажара.

С запада вдруг надвинулись облака, и скалы покрылись испариной. Стало прохладно.

Внизу, у моря, беспощадно жжет солнце, только что оно и здесь палило, а теперь кружит туман, обдавая временами мельчайшей водяной пылью. За Каратау вечно цепляется что-нибудь, и начинается диковинный танец. Глядя снизу, мы говорим: клубятся облака. Здесь же это беспокойный, подвижный туман, который даже птиц заставляет примолкнуть. Туман то раздвинется, пропуская солнце, то вспыхнет мимолетной радугой и тут же сам погасит ее, то как-то неправдоподобно загустеет, а то начнет таять, постепенно возвращая подробности окружающего мира.

Послышалось тревожное ржанье. Туман, видимо, испугал жеребенка, потерявшего мать. Она коротко, успокаивающе отозвалась.

Не потревожить бы ненароком лошадей. А то бросятся от нас, а кругом обрывы, пропасти, осыпи. Далеко табунок или близко – сейчас не понять. Впрочем, все равно – в тумане хорошо слышно.

А вот и дождик зарядил. Надолго ли – непонятно. Под выступом скалы еще сухо, но надо бы уходить отсюда в более подходящее место. От сознания, что в двух шагах от тебя в этом клубящемся месиве пропасть, – делается неуютно.

Но налетел ветер, и все опять преобразилось. Облако осело, как опара в деже, и мы оказались будто на скалистом островке. На западе высилось еще несколько таких островов. Где-то утробно урчал гром. А в темных ущельях рождались новые облака. Туман легчайшей дымкой тянулся кверху, его перехватывал ветер, сминал, сбивал в белоснежную волнистую отару и гнал на выпас – на сочные травы весенней Караби».

Вот и весь «этюд»…

Закончив читать, я понял, что Лиза все это время за мной наблюдала, и захотелось рассмеяться, какое-то мальчишеское настроение нашло.

– Очень славная акварель, – сказала она, – хотя и чувствуется, что сделана любителем.

– В чем же это чувствуется?

– Профессионал может схитрить, изловчиться, лишь бы не показать свою слабость, беспомощность. У каждого свои приемы. А ваша тетя Женя упрямо стремилась к недостижимому. Хотела, чтобы мы чуть ли не физически ощутили пропасть, глубину… А это так же невозможно, как словами передать боль.

– Как же быть? – спросил я с нарочитой серьезностью.

Похоже, она приняла игру.

– С чем?

– С невозможностью передать боль.

– А ее и не нужно передавать. Надо уметь ее вызвать.

– Это вы сами придумали?

– Сама. Записки мне тоже понравились. И знаете чем? У меня такое чувство, будто я увидела истоки и ваши, и Зои, и Василия… – Она долго молчала, словно ждала чего-то, и, не дождавшись, сказала нечто ошеломившее меня: – Возьмете меня на Каллистон?

Хотя, подумав, я спросил себя: а так ли уж неожиданно это было?..

12

Единственное, что было во всем неприятное, – разговор с мамой. Поскольку из дому уходить нужно было вместе, пришлось преподнести это как совпадение: Елизавета Степановна уезжает совсем, а он, Пастухов, на пару дней отправляется в горы. Главным тут было именно это совпадение. В случайность мама, ясное дело, не поверила, но мама есть мама, она прежде всего спросила:

– Куда?

Ей не хотелось скалолазания и пещер, где всегда есть риск поломать руки-ноги. Все остальное перед этим отступало.

– Одно место под Белогорском. О нем тетя Женя в своих записках вспоминает.

Специально вспомнил о тете Жене и даже показал, будто между прочим, поразившее его самого место из теткиных записок.

– Один?

– Ну что ты! Небольшой компанией. Встретимся на автовокзале.

Побаивался вопроса о компании – не хотелось врать. Но мама спросила:

– Лизу проводишь?

– Вряд ли получится, – ответил как мог небрежно. – В тот же день надо добраться до Белогорска.

Тут тебе и правда и неправда, а все вместе – ерунда на постном масле. Сорокалетний мужик должен отчитываться в каждом своем шаге, как школьник.

Проще всего было сказать как есть, но Лиза сама этого не захотела. Как ни странно, но именно ее озаботило, что скажет Пастухов маме.

– Когда вернешься?

– Я же сказал: через пару дней.

– Сегодня среда…

Выехать собирались завтра рано утром.

– Значит, в субботу днем.

– Получается три дня.

– Два с половиной. Да не беспокойся ты. В субботу будем вместе обедать.

Видел же ее насквозь. Контрольный срок возвращения – это само собой, так было всегда. Но ведь чувствовала, что тут что-то не так, и связывала это с Лизой. Утешал себя тем, что если бы шел один, все равно пришлось бы врать о компании – чтобы не волновалась.

Но вот все это – дом, наскоро выпитый кофе, мама с ее грустной улыбкой, сомневающимся, осуждающим (почему?), нерешительным и т. д. взглядом – осталось позади, а остальное – не проблема. Автобус (удалось достать билеты на автобус, повезло) резво катил по еще пустынному утреннему шоссе, и уже промелькнули Гурзуф, Медведь-гора и Партенит.

Можно было, откинув кресло, добрать недоспанные утренние часы – предстоял длинный день. Однако же не спалось. Сидели то молча, то перебрасываясь какими-то необязательными словами. Перехватив один из его взглядов, Лиза, сдерживая смех, вдруг фыркнула, и он в ответ улыбнулся. Господи! Да по сколько же им лет?..

Хотелось прикоснуться хотя бы к ее руке, и Пастухов нашел, наконец, для этого повод: когда проезжали мимо Гурзуфа, привлек ее внимание к горам – на самой их кромке крохотным пятнышком белела ротонда Беседки ветров; сами горы были чисты от облаков, на раскопках у Зои тоже предстоял длинный погожий день.

Шофер включил приемник. Обозреватель международных событий с утра тревожился происками империалистов в Индийском океане, но недолго: «Маяк» начал эстрадную программу. Сидевшая сзади пара время от времени комментировала концерт. Пастухов сначала не обращал внимания, а потом разговор показался ему забавным. Это дало повод еще раз прикоснуться к Лизе: послушай-ка, что говорят сзади…

Он: «Пародисты стали не хуже основных исполнителей. Вполне вышли на их уровень. Ты не находишь?»

Она: «И это, кажется, не стоило им большого труда».

Он: «Да, конечно, особенно если учесть сам уровень…»

Она: «А то, что когда-то считалось пошлостью, сейчас вполне респектабельно проходит как ретро…»

И т. д.

Хотелось оглянуться и посмотреть: какие они? В сутолоке посадки было не до разглядывания соседей. Уж не та ли это престарелая чета, которая пыталась прогнать Пастухова и Лизу с их мест, а когда выяснилось недоразумение (сами все перепутали), отбыла, даже не извинившись, куда-то назад?

Привставать и глазеть было, однако, неловко, а просто оглянувшись, ничего не увидишь: спинки с подголовниками в автобусе были высокие.

За Алуштой во время затяжного подъема на перевал сон все-таки сморил Пастухова.

…Он ни разу не видел тетю Женю во сне, и вдруг это случилось. Тут же во сне удивился этому и понял причину сновидения: слишком часто вспоминал о тетке последние дни. Испытал неожиданное умиление и что-то похожее на предчувствие слез. При жизни ничего такого тетя Женя у него не вызывала.

А дальше было непонятное: то ли голос тети Жени, то ли ее мысли, то ли что-то написанное ею… И испуг: сейчас она заговорит с ним о Любочке. И понял, откуда этот страх: все время боялся встретить в ее записках что-нибудь об этом. Писала же она о других – так почему бы не написать о нем и Любочке?

При ее жизни об этом не было сказано ни слова, но чувствовал, что она считает его виноватым перед Любочкой и отчасти уже наказанным. Не пытался и не хотел в этом разбираться, но подспудно думал, что дело тут не только в нем и Любочке, но и в собственной тети Жениной незадавшейся жизни. Подозревал, что с ним, Санькой, были связаны надежды тети Жени и разочарования. Нет, она не ждала чего-либо для себя, просто очень надеялась, что молодые «будут счастливее и лучше нас». А надежду тетя Женя всегда подкрепляла действием, делом. И все равно – не вышло, не получилось.

Но разве не говорила она сама: в Москву! в Москву! Нужно ехать, нужно учиться!..

Ах, не надо об этом! Не надо!..

Он проснулся оттого, что закричал во сне. К счастью, это только показалось. Не кричал. Рядом откинулась с закрытыми глазами на подголовник Лиза, и пробивавшаяся в щель струйка воздуха шевелила прядку волос у ее виска. Очень мило. Спит? Дремлет?

Самому Пастухову показалось, что он провалился в небытие всего на какое-то мгновение, но автобус уже катился с перевала.

Опять закрыл глаза на тот случай, если Лиза вдруг проснется: говорить ни о чем сейчас не хотелось.

Накануне опять лег поздно. Уже расставшись с Лизой, Пастухов подсел к столу с теткиными бумагами.

Первый попавшийся на глаза листок был о шаровой молнии. Пастухов знал эту историю о том, как удивительно его тетке однажды повезло: увидела шаровую молнию. Как, казалось бы, интересно! И тетя Женя дорожила этим воспоминанием. Но Пастухов, если по совести, кроме самого упоминания о редком явлении, ничего особенного во всем этом не находил. И сейчас поначалу не нашел. Он был даже склонен думать об этом воспоминании как о невинной слабости: хранят же люди старые письма, у той же тети Жени встретился среди бумаг засушенный, ставший хрупким и ломким платановый лист, осенний синий крокус – чем-то, значит, были дороги…

Он и за собой с некоторых пор стал замечать склонность к чему-то подобному. Всеобщая, наверное, черта: каждый человек выгораживает (часто – даже не стремясь к этому) особый уголок в своей памяти, интересный ему одному и никому больше. У тети Жени в этом чуланчике вместе с листом платана, засушенным и до бледной голубизны выцветшим, вылинявшим осенним крокусом оказалось помимо прочего и воспоминание о шаровой молнии.

«Было это летом, в средине июля. Уже сварили варенье из вишни, отошел первый урожай инжира, цвела ленкоранская акация, а под вечер пробовали голоса цикады…»

Как это в стиле тети Жени! Житейская точность, подробности, но исподволь нет-нет, а возникает почти художественная деталь: близилась ранняя осень и уже «пробовали голоса цикады»…

«Перед тем несколько дней стояла страшная жара. Море прогрелось до двадцати пяти градусов. И в тот день с утра немилосердно палило, а под вечер небо подернулось дымкой (откуда она и взялась?), и в горах несколько раз почти подряд прогремел гром.

Тут она и влетела в окно. У нас все было нараспашку – окна, двери. Влетел шар величиною с кулак. Тускло мерцает, как расплавленное, подернутое пленочкой золото. Я никогда не видела расплавленного золота, но думаю, что оно выглядит именно так. Мне показалось даже, что шар слегка покачивается, медленно вращаясь вокруг своей оси.

Влетел в окно, проплыл, слегка покачиваясь, через комнату и вылетел в дверь. И всё. Ни удивиться, ни испугаться я не успела».

Этот рассказ Пастухов слышал от тети Жени не раз и даже с бо́льшими подробностями. Но дальше было нечто новое:

«…И всё. Будто ничего и не было. Только запах серы в комнате, однако и он скоро выветрился. Но ведь так просто это не проходит. Что-то потом должно случиться. Или совсем не обязательно? Зачем чему-то случаться?

Ну была гроза и был сквозняк. Но обошлось же. Даже радио не перестало работать. Симферополь как ни в чем не бывало передавал радиожурнал «На виноградниках и в садах Крыма». Там еще была веселая музыкальная заставочка.

Запах серы в одном случае и «аки обри, их же несть племени ни наследка» – не так ли задумано в другом?»

«К чему это она?» – подумал Пастухов.

«Перед опыливанием виноградников, – писала тетя Женя, – необходимо примешивать в серный концентрат одну треть извести-пушонки. В период цветения следует применять только чистую серу… Особое внимание надо обращать на Мускаты, Педро-Хименес, Токайские и Каберне… Господи!

Сады и виноградники остались, но как же люди? Неужто и впрямь «аки обри»?..»

На этот раз Пастухов не задавался вопросами – о чем это и зачем. Только поразился стечению обстоятельств: нужно же было, чтобы, вернувшись от Василия, он раскрыл именно эту папку, чтобы именно она оказалась наверху!

Ответ же на возможные вопросы был на следующей странице, исписанной незнакомым, чужим почерком.

«Я была в то время помощником секретаря горкома ВКП(б). Секретарем был Татарин, а председателем горисполкома – Грек. Фамилии называть не буду, они достаточно в наших краях известны.

Грек был командиром, а Татарин – комиссаром партизанского соединения. В лесу я с ними почти не сталкивалась, сказывалась разница в положении: они – большие начальники, а я была заброшена в Крым вместе с группой других рядовых функционеров всего месяца за полтора до освобождения.

Замечу попутно, что в силу сложившихся обстоятельств эти полтора месяца стали для всех нас в горах очень трудными. Как-то мне пришлось прочитать, что Семнадцатая немецкая армия оказалась весной сорок четвертого года в Крыму в положении загнанного зверя. Охотники – Четвертый Украинский фронт и Отдельная Приморская армия – должны были вот-вот нанести ей смертельный удар, а покамест мы кидались на этого зверя, выдирали у него клочья шерсти. Естественно, и нам крепко доставалось. Но не о том сейчас речь.

После освобождения меня сделали помощником первого секретаря. Должность неприметная, но требующая весьма большой степени доверия.

Однажды меня пригласил к себе Начальник управления НКВД. Я ему понадобилась для лучшего осуществления операции…»

Кто же это такая? – подумал Пастухов. Судя по всему, с теткой у нее были достаточно доверительные отношения. Записка-то никому не адресована, значит, написана для нее, тети Жени…

«Уже потом, размышляя и сопоставляя факты, – читал Пастухов дальше, – я вспомнила, что Грек – председатель исполкома – незадолго до того исчез, куда-то уехал. Это было, конечно, неспроста. Позже мне говорили, что он был предупрежден. Думаю, что кем-то вроде меня, узнавшем об операции. Вскоре он, кстати, вернулся в Крым. К грекам относились сравнительно либерально. Хотя последовательности, логики в этом не было. Многие греки были высланы, а тех из них, кто участвовал в подполье, тот же Начальник запретил вносить в списки подпольщиков и партизан. Вообще по нашему городу из этих списков велено было вычеркнуть всех высланных, будто их никогда здесь и не было.

Предполагалось провести объединенное заседание бюро горкома и райкома партии. На нем должны были присутствовать люди Начальника, и моей задачей было рассадить их среди татар, составлявших часть членов бюро, наилучшим образом.

О повестке дня заседания было сказано: выселение проституток из города.

Итак, я знала об операции, о ее истинном содержании и даже улавливала усмешливый подтекст в том, как сформулирована повестка дня. Чувствовала себя гадко. Во-первых, потому что относилась к самому Татарину, своему непосредственному начальнику, уважительно. А во-вторых, видела, хотя и не решалась самой себе в этом признаться, в происходящем обман, фарс, неприличие. С трудом верилось, что это делается по личному, как говорил Начальник, приказу товарища Сталина. Допустимо ли партийной этикой, нашими нормами скрывать, держать в тайне от первого секретаря, первого человека города, то, что в городе должно произойти? Дальше этого мои сомнения в то время не шли, но и этого было достаточно. Я привыкла и хотела считать себя честной партийкой».

Тут Пастухов невольно усмехнулся.

«Словом, я, помощник секретаря, все знала, а он, первый секретарь, ничего не знал. Но, по-моему, томился какими-то сомнениями или предчувствиями. Накануне спросил меня: «Вы не знаете, сколько проституток в городе?» Я пожала плечами, а он: «Неужели так много? Посмотрите, сколько пригнали машин…»

Машин было действительно много. На окраинах ими были забиты улицы.

Полагаю, что его могло насторожить составление списков. Хотя на первом этапе все было обычно, списки составляли так же – по домам, по дворам, по квартирам, – как и при подготовке к выборам. Но потом была выборка по национальному признаку, выборка подлежащих высылке.

Впрочем, давно известно: если человек не хочет чего-либо знать, то и не узнает, несмотря на всю очевидность. А тут и очевидности не было.

Бюро проходило вечером. Горком партии находился тогда в особняке на Пушкинской, где был потом Дом пионеров.

Я рассаживала людей Начальника среди членов бюро. Открыл заседание Татарин и предоставил слово Начальнику.

Я знала, что будет дальше, и все-таки испытала потрясение, а что же говорить о тех, кто ничего не знал!

Начальник встал и зачитал постановление о выселении татар и прочих.

Была минута смятения, но, похоже, участники заседания не отнесли это постановление к себе, не поняли, что оно распространяется и на них, что и они с этой минуты изгои. За что?! Но раздалась команда: «Сдать оружие!» Пистолеты были почти у всех. Тут я поняла, зачем между членами бюро устроились люди Начальника: надо было быстро разоружить эту публику, не допуская эксцессов…»

Из дальнейшего Пастухов узнал, что эксцессов, к счастью, не было.

Запись кончалась тем, что Татарин уже после смерти Сталина навещал родные места, встречался кое с кем, но с бывшей помощницей так и не повидался. Как она сама считала: не смог простить. В том, как это было сказано, Пастухову почудилась горечь.

Странно, что дома при нем обо всем этом никогда не говорили. Тоже табу? Интересно бы знать, что думал об этом отец… Впрочем, так ли уж интересно?

Открыв глаза, Пастухов наткнулся на насмешливый Лизин взгляд. Подъезжали к Симферополю. Приподнявшись, чтобы размяться, Пастухов глянул назад. Сзади сидели парень с девочкой-очкариком. Скорее всего студенты. Они тоже спали.

13

Все пока складывалось хорошо, и Пастухов старался не потерять темп, не сбиться с ритма. А успеть надо было многое: забросить большую часть Лизиных вещей в камеру хранения аэропорта (билет до Москвы был на субботу), вернуться на автовокзал (Симферополь хоть и невелик, но это все – концы), устроиться в один из автобусов, следующих через Белогорск, – рейсов немало, однако и народу в разгар сезона полно… Слава богу, Лиза не возникала с вопросами, сомнениями и советами. Как в добрые старые времена, положилась во всем на мужчину. Даже не верилось, что такое возможно.

Правда, по-прежнему сопутствовала удача: в аэропорту подвернулось такси, а на забитом людьми автовокзале Пастухова безошибочно выудил из толпы «левак» – водитель шального «рафика», искавший попутных пассажиров. Словом, в девять они уже катили по Феодосийскому шоссе, и Пастухов подумал, что лучше, быстрее проделать все это не смог бы и сам Олег, несомненный баловень фортуны.

В отдалении, справа, ровной грядой, параллельной дороге, шли горы. Пастухов не уловил момент, когда стал виден разрыв, и в нем четко вырисовались два остроконечных зубца – Хриколь и Шуври, но, увидев, наклонился к Лизе:

– Вот – смотрите! Туда мы пойдем.

И вскоре они действительно шли по ведущей в горы дороге. И здесь повезло – догнал грузовик. Пастухов поднял руку.

– До Красноселовки подбросишь?

– Лезайте.

Будь он один или хотя бы будь дорога поинтересней, право, не стал бы проситься, но не хотелось заставлять Лизу мерить километры по асфальту в безлесных предгорьях и к тому же в разгар набирающей силу жары. Да и сам хотел быстрее добраться до гор, до леса, засветло попасть на перевал.

В Красноселовке (на тети Жениной карте она именовалась как Ени-Сала) асфальт не кончался, но Пастухову дальше с асфальтом было не по пути. Расстался без сожаления, и расставание было простым – сбежали по тропе к речке.

Окраинные огороды, кусты бузины, несколько домиков… В огороде копалась женщина, и Пастухов окликнул ее.

Само слово «Каллистон» ничего ей не сказало, но этому Пастухов не удивился: только ли оно забыто? Не знала она и названий гор – Шуври и Хриколь; пришлось объяснить – поняла, о чем речь, оживилась.

Итак: по дороге (но не скоро, не скоро) им должен попасться родничок, за ним – поляна, откуда откроются обе горы, там надо опять спуститься к речке, оглядеться и самому решить, какая из троп – твоя.

Неспешного пути впереди было от силы часа на четыре. От солнца спрятались в лесу. Куда спешить? И не пора ли перекусить? Первый – романтический – этап путешествия окончен…

– Почему – романтический? – спросила Лиза.

– Потому что до сих пор были ожидание, мечты, игра в слова, воскрешение прошлого, а теперь придется попотеть – путь хоть и не трудный, но все в гору. Это – будничный, трудовой этап.

– А третий?

– Элегический. Светлые и чуточку печальные воспоминания. Это, если хотите, как утро, день и вечер.

Оба не прочь были поболтать, однако, перекусив, сразу тронулись дальше. Лучше уж по-настоящему расслабиться наверху.

Не сказать, чтобы это ущелье было красивее какого-либо другого. У каждого из них своя прелесть. Но здесь тоже было хорошо.

Справа, за грядой утесов – пустынная и голая Караби с ее вольными лошадками. Мельком подумалось: жив ли старик испанец? Вряд ли… Слева – рассеченные долинами горы, и в каждой долине село, уходящее корнями в немыслимую древность. Какая-нибудь Алексеевка (в часе ходьбы, за горой) вдруг оказывается поселением Sancti Erigni, известным с четырнадцатого века, а существовавшим наверняка задолго до того. Но тут, в верховьях горной речушки, безлюдье и покой. Безлюдье и покой. Безлюдье и покой…

Дорога в гору отупляет. Даже если она не трудна. Сужается не только угол зрения, но и диапазон мыслей. Немудрено: путь в гору – та же работа. А работа не терпит отвлечений. Зато как легко становится, какая свобода и раскованность появляются, когда ты наверху и сброшен рюкзак!..

…Перевалом оказался покатый лужок, седловинка, зажатая обрывами и скалами. Действительно ли он  п р е к р а с н е й ш и й? Не было ли в этом преувеличения? Может, и было, но никого не хотелось в нем упрекать. Есть же  В е л и к и й  Устюг и Ростов  В е л и к и й, а что в них, нынешних заштатных городках, великого? Значит, было что-то. Да и сейчас есть: великая история. Так и здесь. Для тех, кто шел из степи и видел перевал издали, он, несомненно, казался прекраснейшим. Их можно понять. Тут все зависит от настроения и воображения.

Посреди лужка, как и четверть почти века назад, стояли копны сена – на этот раз их было две. А внизу, в прибрежной стороне, внимание привлекали холмы, которые волнистыми грядами отступали на восток. Солнце, еще высокое, но давно миновавшее зенит, подсвечивало ближние гряды в розовато-рыжие тона. Это и впрямь был цвет терракоты – «обожженной земли». Та восторженная женщина, которую цитировал (не соглашаясь с ней) Василий, была права. Но прав был, как ни удивительно, и Василий: рыжеватые тона холмов в отдалении, за второй-третьей грядой выцветали, выхолаживались, становились сиреневыми, лиловыми с прозеленью. Впрочем, ничего удивительного – закон природы.

– Библейские холмы, – сказала Лиза, и Пастухов, подумав, согласился с нею.

Начали устраивать бивак, и Пастухов поймал себя на том, что делает это тщательнее обычного, будто предстоит здесь задержаться, а не провести всего одну ночь. Готовил ночлег не столько для себя, сколько для Лизы – сам просто закутался бы в одеяло возле костра. Подумал, как лучше поставить палатку на случай дождя (погода в горах может сломаться в любое время), прикинул, откуда дует ветер, притащил несколько охапок сена. И все это с подчеркнутой деловитостью, которой старался прикрыть раздражавшее его самого смущение. Ничего необычного в этих заботах и хлопотах не было, но, занимаясь ими, невольно представлял себе ухмыляющуюся физиономию Олега: «Готовим гнездышко? Голубок и горлица…» Почему-то думалось именно о нем, Олеге.

Лиза собирала сушняк для костра, но, чтобы натянуть палатку, пришлось позвать ее на помощь. «Голубок и горлица…»

– Чему вы смеетесь? – спросила она.

Сказать правду не решился и понес какую-то чепуху: о том, как кассирша в универсаме навязала ему, Пастухову, лотерейный билет, и, проверяя его по таблице, он, Пастухов, обнаружил, что организаторы наших денежно-вещевых лотерей не иначе как завзятые театралы – чем еще объяснить, что едва ли не самый распространенный выигрыш в этих лотереях – театральный бинокль?.. Лиза в его объяснении ничего, похоже, не поняла и только посмотрела недоверчиво, пожала плечами.

«Голубок и горлица…» Хотелось бы знать, что копошится сейчас в головке у этой горлицы? Выглядела спокойно и даже бесстрастно.

Поставили палатку, разобрали вещи, разожгли костер. Простая походная еда показалась удивительно вкусной. А потом Пастухов заварил в котелке чай…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю