412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сим Симович » Режиссер из 45г II (СИ) » Текст книги (страница 9)
Режиссер из 45г II (СИ)
  • Текст добавлен: 28 декабря 2025, 16:30

Текст книги "Режиссер из 45г II (СИ)"


Автор книги: Сим Симович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Глава 9

Солнце поднялось выше, и теперь оно не просто светило – оно превратило пространство над Москвой-рекой в раскаленный белый горн. Туман окончательно испарился, оставив после себя кристальную, почти звенящую прозрачность воздуха. Крымский мост, зажатый в тиски между ослепительным небом и стальной водой, казался теперь не просто инженерным сооружением, а гигантским алтарем, на котором Володя собирался принести в жертву все каноны советского кино ради одного-единственного мгновения правды.

– Всем замереть! – Голос Володи, усиленный рупором, пронесся над мостом, заставляя даже случайных прохожих на тротуарах невольно замедлить шаг. – Петр Ильич, твой выход. Сейчас или никогда.

Ковалёв приник к окуляру «Дебри» так плотно, будто хотел срастись с механизмом. Его пальцы на штурвалах панорамирования двигались плавно, почти нежно. Он больше не спорил. В тот момент, когда солнце превратило героев в темные изваяния, старый оператор поймал ту самую «волну», которую Володя пытался описать ему словами. И увидел не брак, а поэзию.

– Камера! – скомандовал Володя. – Мотор!

Раздался сухой, мерный стрекот пленки. В этот момент грузовик с камерой начал медленное, торжественное движение назад по рельсам.

Сашка и Вера стояли в самом центре кадра. Против яростного света их фигуры потеряли объем, превратившись в два безупречных черных силуэта. Это был танец теней, лишенных примет времени, званий и орденов. Сашка медленно потянулся к Вере, и его рука, окутанная сияющим ореолом солнечных бликов, казалась сотканой из самого света. Он не просто обнял её, а словно защитил её своим телом от этого всепоглощающего сияния.

– Тише… медленнее… – шептал Володя, не отрывая взгляда от сцены. – Вы не люди, вы – надежда. Вы – всё, что осталось после долгой зимы.

Вера положила голову ему на плечо. В контрсвете её волосы вспыхнули ярким нимбом, а тонкий контур её пальто казался линией, проведенной уверенным пером художника по золотому листу бумаги. В этом кадре не было ни одной лишней детали. Не было видно ни облупившейся краски на перилах, ни морщин на лицах, ни пыли на мостовой. Была только чистота формы и запредельная мощь момента.

Музыка Гольцмана, гремевшая за спиной, теперь работала как идеальный катализатор. Фанфары труб возносили этот интимный жест двоих людей на недосягаемую высоту, а скрытый стон фисгармонии придавал этой высоте глубину пропасти.

Случайные рабочие, тащившие тележку с инструментами по другой стороне моста, остановились. Они стояли, раскрыв рты, глядя на это странное действо. Для них это не были съемки «фильма о восстановлении». Они видели двух людей, которые нашли друг друга посреди огромного, ослепительного города. В этот миг магия кино пробила броню повседневности: люди на мосту замерли, боясь спугнуть тишину, которая парадоксальным образом жила внутри оглушительного оркестра.

– Смотри, Петр Ильич, смотри… – Володя сжал край борта грузовика так, что костяшки пальцев побелели. – Видишь, как свет лижет их плечи? Это и есть жизнь. Это и есть наша симфония.

Ковалёв не отвечал. Он вел камеру с такой точностью, какой не достигал ни на одном «правильном» павильонном дубле. Он поймал в объектив ту самую «дыру в пространстве», о которой мечтал Володя. Ослепительная белизна неба пожирала края силуэтов, делая их зыбкими, почти прозрачными, словно они вот-вот могли раствориться в этом свете и улететь ввысь.

Это был катарсис в чистом виде. Сашка и Вера начали медленное вращение – едва заметное, ритмичное движение, которое не было вальсом, но было его душой. Их тени на асфальте вытянулись, переплетаясь в причудливый узор.

Володя стоял в тени за камерой, и на его лице, до этого напряженном и сером от усталости, наконец появилась та самая довольная, почти хищная улыбка мастера, который знает: он поймал вечность за хвост. В этот момент он не боялся ни анонимок, ни Комитета, ни человека в сером пальто. Кадр уже существовал. Он уже был зафиксирован на эмульсии «Агфы», и стереть его теперь можно было только вместе с самой историей.

– Стоп! Снято! – выдохнул Володя, когда солнце окончательно залило весь кадр, превращая изображение в белую вспышку.

Он спрыгнул на мостовую. Колени предательски дрожали. Тишина, наступившая после того, как трубачи опустили инструменты, показалась ему физически тяжелой. Сашка и Вера еще несколько секунд стояли, обнявшись, не в силах выйти из этого магического круга, который они только что создали.

Володя посмотрел на Ковалёва. Старый оператор медленно поднял голову от видоискателя. Его глаза были влажными – то ли от едкого солнечного света, то ли от чего-то другого.

– Ну что, Владимир Игоревич… – голос Ковалёва хрипнул. – Если это брак, то я больше не хочу снимать ничего правильного. Вы… вы чертов гений, Леманский. И сукин сын. Такую красоту снимать – это же грех перед системой. Она ведь не прощает того, что человек может быть так свободен в кадре.

Володя обернулся к реке. Ветер подхватил кепку одного из осветителей и понес её над водой. Москва сияла, и в этом сиянии Володя видел не просто город, а партитуру своего будущего. Он знал, что этот дубль станет легендой. И даже если его вырежут, он будет сниться каждому, кто хоть раз прикоснулся к этой съемке.

– Собираемся, – сказал он негромко. – На сегодня магии достаточно. Теперь начинается работа.

Он еще не знал, что «человек в сером» уже захлопнул свой блокнот и направился к черной машине. Но это было уже не важно. Главный аккорд Симфонии был взят, и он продолжал вибрировать в самом воздухе Москвы, над холодными волнами её главной реки.

Тишина, наступившая после команды «Стоп!», была неестественной, почти вакуумной. Она не приносила облегчения. Пока массовка расходилась, а рабочие группы начали лениво сворачивать кабели, Володя почувствовал, как затылок обдает ледяным сквозняком.

Черная «Эмка» у въезда на мост больше не была просто деталью городского пейзажа. Дверца захлопнулась с сухим, коротким стуком, похожим на выстрел в закрытом тире. Человек в сером пальто двинулся в сторону съемочной группы. Он шел не спеша, по-хозяйски, не обходя лужи и не прибавляя шагу, когда порывы ветра хлестали его по полам длинного пальто.

Володя замер у операторской тележки. Он видел, как Петр Ильич машинально начал накрывать камеру брезентом, словно пытаясь спрятать её от этого взгляда. Гольцман в кузове грузовика застыл, не убирая рук с клавиш фисгармонии, – его фигура казалась изваянием скорби.

Человек подошел почти вплотную. Вблизи он не выглядел демоническим. Обычное, даже интеллигентное лицо, аккуратно подстриженные усы, внимательные серые глаза за стеклами роговых очков. Но в его позе, в том, как он держал свой блокнот, чувствовалась власть – тихая, безграничная и абсолютно уверенная в себе.

– Доброе утро, товарищ Леманский, – голос незнакомца был негромким, но отчетливым, с легкой проседью в интонациях. – Павел Сергеевич Белов. Управление по контролю за репертуаром.

Володя кивнул, стараясь, чтобы его лицо оставалось непроницаемой маской.

– Режиссер Владимир Леманский. Чем обязаны вашему вниманию, Павел Сергеевич? В такой ранний час…

Белов чуть приподнял уголки губ. Это не была улыбка – скорее, механическое движение мышц.

– Искусство не знает часов, не так ли? Я наблюдал за вашим процессом. Весьма… необычно. Я бы даже сказал, дерзко для нашего времени.

Он обвел взглядом мост, застывшую массовку и, наконец, остановил взор на Ковалёве. Старый оператор стоял прямо, вытянувшись в струнку, но пальцы его, сжимавшие край брезента, заметно подрагивали.

– Съемка в контрсвете, – задумчиво произнес Белов, постукивая карандашом по блокноту. – Отсутствие лиц. Тени вместо героев. Скажите, Владимир Игоревич, это ваше личное прочтение образа советского человека? Человек-тень? Человек без примет?

– Это образ надежды, – спокойно ответил Володя, чувствуя, как внутри него просыпается тот самый Альберт из будущего, привыкший к словесным дуэлям с продюсерами. – Солнце в этом кадре – символ Победы. Оно настолько велико и ярко, что материальное отступает. Остается только чистое чувство. Мы ищем новую эстетику, Павел Сергеевич. Эстетику мира, который еще не привык к самому себе.

Белов медленно прошелся вдоль рельсов, заглядывая в видоискатель камеры, словно надеясь увидеть там остатки того магического света.

– Новая эстетика… Любопытно. Однако в Комитете могут решить, что вы намеренно скрываете радость на лицах победителей. Что вы уводите нашу молодежь, – он кивнул на Сашку и Веру, – в область неясных мечтаний, далеких от задач четвертой пятилетки. Почему они стоят так? Словно они одни во всей Москве? Где коллектив? Где направляющая роль среды?

– Коллектив – это те, кто строит этот город за пределами кадра, – парировал Володя. – А здесь – сердце. Без сердца стройка превращается в простое нагромождение кирпичей.

Белов вдруг остановился и повернулся к Гольцману. Композитор, казалось, пытался слиться с инструментом.

– А музыка? – Павел Сергеевич прищурился. – Эти ваши трубы… Они звучат величественно. Но что это был за странный гул в паузах? Какая-то… фисгармония? Довольно архаично, вам не кажется? В ней слышится что-то церковное. Или, упаси бог, кабацкое. Что-то, что мешает торжественности момента.

Илья Маркович открыл рот, но Володя опередил его:

– Это ритм времени, Павел Сергеевич. Индустриальный шум, вплетенный в мелодию. Мы фиксируем звук восстающей Москвы. Фисгармония дает глубину, которую не может дать ни один оркестр. Это – фундамент.

Белов долго смотрел на Володю. В его взгляде не было ярости, в нем было… любопытство энтомолога, изучающего странное насекомое.

– Вы очень красноречивы, Леманский. И очень уверены в своей правоте. Это опасное качество. Вы ведь фронтовик, я знаю. У вас есть награды. Это дает вам определенный кредит доверия… пока.

Сделал шаг вперед, сокращая дистанцию до минимума. Володя почувствовал запах дешевого табака и одеколона «Гвоздика».

– Но запомните одну вещь, – голос Белова стал совсем тихим, почти нежным. – Москва – это не только контуры и тени. Москва – это порядок. И в нашей Симфонии не должно быть фальшивых нот. Я напишу свой отчет. Я отмечу ваш поиск, но я также отмечу и ваши… опасные наклонности к формализму.

Захлопнул блокнот. Звук был как финальная точка в длинном и неприятном предложении.

– Борис Петрович очень за вас хлопотал. Будет жаль, если его доверие не оправдается. Рекомендую вам при монтаже внимательнее отнестись к крупным планам. Советский зритель должен видеть глаза героя. Ясные, честные глаза. А не эту вашу… черную дыру на фоне солнца.

Белов кивнул Ковалёву, который так и не проронил ни слова, и, не прощаясь, направился обратно к машине. Все на мосту провожали его взглядами. Было слышно, как шуршат его подошвы по асфальту.

Когда черная «Эмка», надсадно урча мотором, развернулась и уехала в сторону Боровицких ворот, тишина на мосту взорвалась.

– Ну всё… – Ковалёв бессильно опустился на ящик из-под аппаратуры. – Это конец, Володя. Белов – это цепной пес Комитета. Если он учуял «формализм», он не отвяжется. Он нас по косточкам разберет.

– Он ничего не сделает, Петр Ильич, – Володя чувствовал, как внутри него дрожит натянутая струна, но голос оставался твердым. – Он сомневается. Если бы он был уверен, он бы остановил съемку еще час назад. Он напуган этой красотой так же сильно, как и мы. Он просто не знает, как её описать в своих терминах.

Гольцман спустился из кузова. Его лицо было серым, почти прозрачным.

– Он услышал, – прошептал композитор. – Услышал фисгармонию. И понял, что там – второй слой. Володя, я не смогу это спрятать на записи. Это всё равно вылезет.

– И не надо прятать, Илья Маркович, – Володя подошел к нему и крепко взял за плечи. – Мы сделаем это ещё сильнее. Мы превратим этот «гул» в голос самой Москвы. Пусть он пишет отчеты. Мы пишем историю.

Сашка и Вера подошли к ним. Они выглядели потерянными.

– Владимир Игоревич, – Сашка нахмурился. – Из-за нас у вас будут проблемы? Может, нам… переснять? Как он сказал? С ясными глазами?

Володя посмотрел на своих актеров. На этих молодых людей, которые только что подарили ему вечность.

– Нет, Сашка. Никаких «ясных глаз» по заказу. Мы сняли правду. И эта правда останется такой, какая она есть.

Оглядел Крымский мост. Солнце теперь стояло высоко, заливая город ровным, безжалостным светом. Магия ушла, осталась только работа. Володя понимал, что сегодняшняя встреча – это только первый раунд. Что завтра будут звонки, вызовы на ковер и бесконечные правки.

Но он также понимал другое. Там, в металлической коробке кассеты, лежал негатив. И на нем – две тени. Две черные искры, которые светятся ярче любого золота. И пока этот свет существует, он, Владимир Леманский, будет сражаться.

– Собираемся! – скомандовал он, и его голос снова обрел привычную режиссерскую властность. – Лёха, сворачивай кабели! Петр Ильич, пленку – лично мне в руки. Я сам отвезу её в лабораторию.

Посмотрел вслед уехавшей машине Белова.

– Ты думаешь, ты хозяин этой Симфонии, Павел Сергеевич? – тихо произнес он. – Ошибаешься. Ты всего лишь шум. А музыка… музыка только начинается.

Грузовики начали медленно двигаться в сторону студии. Володя ехал в кабине первого «Зиса», глядя на убегающую ленту асфальта. В его голове уже выстраивался план того, как он будет защищать этот кадр в монтажной.

Монтажный корпус «Мосфильма» в этот час походил на уснувшее кладбище старых надежд. Тишину коридоров нарушал только мерный гул вентиляции и далекое, едва слышное стрекотание проектора в соседнем крыле. В монтажной комнате номер двенадцать пахло ацетоном, уксусом и крепчайшим чаем, который здесь пили литрами, чтобы не уснуть над бесконечными метрами целлулоида.

Володя сидел на низком табурете, вцепившись пальцами в край монтажного стола. Перед ним, под тусклой лампой, Катя – лучшая монтажница студии, женщина с глазами цвета выцветшего ситца и пальцами, которые могли бы оперировать на открытом сердце, – ловко заправляла пленку в ролики. Она работала молча, сосредоточенно, её тонкие губы были плотно сжаты, а белые перчатки, казалось, светились в полумраке.

– Ну, Владимир Игоревич, – не оборачиваясь, проговорила она. Её голос был сухим и ровным, как звук разрезаемой бумаги. – Сейчас узнаем, зря ли Ковалёв седел на этом мосту или всё-таки что-то «пропеклось». Семёныч в лаборатории сказал, что плотность негатива – на грани фола. Светлое на светлом, тени на тенях…

– Включай, Катя, – тихо ответил Володя. Его сердце билось где-то в самом горле.

Щелкнул тумблер. Зажужжал мотор, и маленькое матовое стекло монтажного стола вспыхнуло ровным, холодным светом. Поползли титры – технические пометки, номера дублей. А потом экран взорвался.

Это не было просто изображение. Это был удар под дых.

На маленьком стекле, в этой тесной, пропахшей химикатами комнате, развернулось нечто невообразимое. Крымский мост, залитый ослепительным, почти ядовитым белым сиянием, казался дорогой в иное измерение. Две человеческие фигуры – Сашка и Вера – возникли в центре этого сияния как два прокола в реальности. Они были абсолютно черными, лишенными лиц, деталей одежды, даже возраста. Но в их силуэтах было столько жизни, столько отчаянной, звенящей нежности, что у Володи перехватило дыхание.

Катя замерла. Её рука, лежавшая на рычаге перемотки, застыла. Пленка продолжала бежать, стрекоча на стыках.

Вот Сашка медленно поднимает руку. Огромный диск солнца за его спиной кажется короной. Вера прижимается к нему, и их тени на асфальте, длинные, изломанные, переплетаются в какой-то мистический узел. Вода внизу, под мостом, превратилась в поток жидкого серебра, который сверкал и переливался, пожирая очертания берегов.

В какой-то момент солнце ударило прямо в объектив, и по экрану поползли радужные круги – оптические блики, которые в сорок пятом считались грубейшим браком. Но здесь они выглядели как искры самого мироздания, как подтверждение того, что этот свет – живой.

Катя резко нажала на стоп. Кадр замер на моменте, когда силуэт Сашки почти растворился в ослепительной белизне неба. В комнате воцарилась тишина, такая густая, что слышно было, как остывает лампа в аппарате.

Монтажница медленно сняла очки и потерла переносицу. Она долго молчала, не глядя на Володю.

– Белов был прав, – наконец произнесла она шепотом. – Это опасно красиво. Это… Владимир Игоревич, вы понимаете, что мы сейчас увидели?

– Я увидел свободу, Катя, – ответил Володя, чувствуя, как его бьет мелкая дрожь.

– Свободу… – она горько усмехнулась и повернулась к нему. В её глазах, обычно таких спокойных, теперь плескался настоящий страх. – Это не свобода. Это приговор. Вы посмотрите на этот кадр! Здесь нет «советского человека». Здесь нет рабочего, нет фронтовика, нет строителя новой Москвы. Здесь есть две Тени. Две личности, которые противопоставили себя всему остальному миру. А этот свет? Это же мистика! Это религиозный экстаз, а не соцреализм!

Она вскочила и начала мерить шагами тесную комнату, нервно теребя край халата.

– Комитет нас уничтожит. Белов напишет в отчете, что вы намеренно обезличили народ-победитель. Что вы превратили триумф в похороны реальности. Этот контрсвет… он ведь делает их святыми, Володя! Вы понимаете? Святыми на фоне Крымского моста!

Володя встал и подошел к столу. Он смотрел на замерший кадр. Там, на матовом стекле, Сашка и Вера всё еще держались друг за друга вопреки всему миру.

– Катя, послушай меня, – сказал он, и его голос был твердым, как та сталь, из которой был сделан мост. – Мы не будем это вырезать. И мы не будем это переснимать.

– Вы с ума сошли! – она остановилась и уставилась на него. – У нас план сдачи через две недели. Нас закроют, фильм положат на полку, а вас… вас в лучшем случае отправят снимать хронику на Камчатку!

– Не положат, – Володя усмехнулся, вспоминая свои знания из будущего о том, как работает система. – Потому что мы спрячем этот кадр внутри такой «правильной» обертки, что они его проглотят и не заметят. Гольцман уже пишет музыку. Трубы, медь, фанфары. Мы оглушим их пафосом, Катя. Мы заставим их смотреть на этот свет под звуки победного марша. И они поверят, что это – сияние коммунистического будущего.

Катя подошла к столу и снова посмотрела на изображение. Она протянула руку в перчатке и коснулась стекла там, где Вера прижималась лбом к плечу Сашки.

– Какая же это красота… – прошептала она, и в её голосе прорезалась непрошеная слеза. – Знаете, Владимир Игоревич, я ведь в сорок первом тоже вот так стояла на мосту. Только провожала. И я не помню лица того человека. В памяти остался только вот этот свет в глаза… и этот черный силуэт в шинели. Вы попали в самую точку боли. И именно за это вам не простят.

Она резко обернулась к нему.

– Мы будем монтировать это ночью. Тайком. В официальный «сбор» мы пустим другие дубли – там, где Ковалёв всё-таки подсветил их лица отражателями. У нас есть такие кадры?

– Есть, – кивнул Володя. – Два скучных, «правильных» дубля. Для цензуры.

– Хорошо. А этот… – она любовно коснулась катушки с пленкой. – Этот мы вклеим в последний момент. Прямо перед окончательной печатью позитива. Когда Гольцман сведет звук. Медь прикроет тень. Это будет наш «Троянский конь». Но если нас поймают…

– Я возьму всё на себя, Катя. Тебе ничего не будет. Скажешь – режиссер заставил под угрозой увольнения.

– Глупости не говорите, – она снова села за стол и решительно взяла ножницы. – Я в кино не первый день. Я знаю, ради чего стоит идти на плаху. Этот кадр – лучшее, что я видела за двадцать лет работы. Он стоит того, чтобы рискнуть всем.

Она начала осторожно разрезать пленку, готовя её к склейке. Володя наблюдал за её движениями, чувствуя, как в этой маленькой комнате рождается настоящий заговор. Заговор красоты против серости.

– Знаете, что самое страшное, Владимир Игоревич? – спросила Катя, не отрываясь от работы.

– Что?

– Что Белов – он ведь умный. Он ведь тоже почувствует этот свет. Он не дурак, он понимает в эстетике. И именно это делает его самым опасным врагом. Он увидит здесь не «ошибку», он увидит здесь Силу. Которая ему неподконтрольна.

– Пусть видит, – ответил Володя. – Пока музыка гремит, он будет сомневаться. А когда он поймет – фильм уже будет в кинотеатрах. Его уже нельзя будет «развидеть».

Они работали до самого рассвета. Снаружи, за окнами монтажной, Москва постепенно просыпалась, наполняясь гулом машин и трамвайными звонками. А здесь, в полумраке двенадцатой комнаты, двое людей по крупицам собирали свою правду. Катя резала и клеила, Володя выстраивал ритм каждого кадра, следя за тем, чтобы тень и свет сменяли друг друга с математической точностью Гольцмана.

Когда первая склейка была готова, они еще раз прогнали сцену. Теперь, соединенная с предыдущими кадрами стройки, она выглядела еще мощнее. Из хаоса кирпича и бетона, из гула и пота рождалось это чистое, ослепительное сияние моста.

– Опасно… – повторила Катя, выключая аппарат. – Но боже мой, как же это красиво. Уходите, Володя. Скоро придет дневная смена. Эту коробку я спрячу в сейф под «некондицию».

Володя вышел на крыльцо монтажного корпуса. Утренний воздух был резким и чистым. Он посмотрел на восток, где над городом снова вставало солнце – то самое солнце, которое они только что заперли на пленку. Он чувствовал себя абсолютно опустошенным и в то же время наполненным до краев.

Он знал, что Белов еще вернется. Что анонимки будут множиться. Что впереди – худсовет, который может раздавить их в одно мгновение. Но сейчас, идя по двору «Мосфильма», он улыбался. Потому что он видел этот свет. И он знал: то, что один раз было увидено, уже нельзя отменить.

– Мы прорвемся, – прошептал он в сторону Крымского моста, который едва угадывался в утренней дымке. – Мы обязательно прорвемся.

Задумчиво пошел к выходу, к своей новой жизни, которая с каждым днем становилась всё более опасной, но и всё более настоящей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю