Текст книги "Режиссер из 45г II (СИ)"
Автор книги: Сим Симович
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Глава 14
Утро в коридорах «Мосфильма» казалось выкрашенным в совершенно иные цвета. Тени больше не пугали, а знакомый запах кинопленки и свежего лака на декорациях бодрил лучше любого кофе. Владимир шел по студии, и его походка выдавала человека, который обрел не только профессиональную почву под ногами, но и тот самый внутренний покой, который дает только подлинное счастье. Кольцо на пальце приятно холодило кожу, напоминая о тишине сегодняшнего рассвета на Покровке.
Возле кабинета директора Леманский столкнулся с секретаршей Людочкой. Она так сияла, будто фильм сняла она сама, и без лишних слов распахнула перед ним тяжелые дубовые двери.
Борис Петрович не просто сидел за столом – он буквально парил над ним. Перед директором горой лежали свежие выпуски «Правды» и «Советского искусства», а телефонные трубки на аппарате, казалось, еще дымились от недавних звонков. При виде Владимира Борис Петрович вскочил, раскинув руки для объятий.
– Герой! Триумфатор! – Директор студии стиснул Леманского так, что у того хрустнули ребра. – Садись, Володя, садись! Ты даже не представляешь, что творится. Телефон красный!
– Неужели всё так хорошо, Борис Петрович? – улыбнулся Владимир, присаживаясь в кожаное кресло.
– Хорошо? Это не то слово! – Директор понизил голос до заговорщицкого шепота и многозначительно ткнул пальцем в потолок. – Вчера поздно вечером… в Кремле… был просмотр. Мельком, короткими фрагментами, но Самый Главный оценил. Сказал: «Этот режиссер не боится света. Это оптимистично». Ты понимаешь, что это значит? Белов теперь за километр будет тебя обходить, раскланиваясь!
Борис Петрович вытер пот со лба и счастливо рассмеялся. Он достал из стола коробку дорогих папирос и пододвинул к Леманскому.
– Теперь, Володя, тебе открыты все двери. Склады, массовка, любые ресурсы, пленка «Кодак» – да хоть золото из Госхрана, если нужно будет для кадра! Мне прямо сказали: «Дайте Леманскому всё, что его душенька пожелает». Нам нужны такие победы. Так что не томи, мастер. Что ты хочешь снимать дальше?
Владимир замолчал. Он смотрел в окно, где над павильонами студии раскинулось высокое весеннее небо. В голове на мгновение пронеслись кадры из его «будущего», современные блокбастеры и сериалы, но тут же их вытеснило нечто иное. То, что он чувствовал вчера в церкви, и то, что он видел в глазах людей на премьере. Потребность в корнях. Потребность понять, как из пепла и раздора рождается великая сила.
Леманский повернулся к директору. Его взгляд стал сосредоточенным, режиссерским.
– Я хочу снять историю о том, как мы стали собой, Борис Петрович. Историческую драму. Масштабную, на восемь серий.
– Ого! Восемь серий? Как «Иван Грозный», только длиннее? – Директор подался вперед, заинтригованный.
– Про раздробленность на Руси, – твердо ответил Владимир. – Тринадцатый век. Время, когда каждый князь был сам за себя, а земля горела под ногами. Я хочу показать, через какую боль, через какие сомнения и жертвы собиралась земля русская вокруг Москвы. Про то, как из десятка слабых княжеств выковалось единство. Воодушевляющее, патриотичное кино о том, что наша сила – только в общих руках.
Борис Петрович замер с папиросой в зубах. Он явно ожидал чего-то современного, про стройки или восстановление заводов, но масштаб идеи Леманского его ошеломил. В глазах директора запрыгали искорки – он уже подсчитывал количество кольчуг, лошадей и массовки, которую ему придется выбивать, но теперь он знал, что ему не откажут.
– Собирание земель… – пробормотал директор. – Раздробленность и единство… Володя, да это же… это же в самую точку! Актуальнее некуда! Страна только что из такой мясорубки вышла, людям нужно видеть, что мы всегда умели выстоять, когда вместе.
Директор хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнула чернильница.
– Пиши заявку! Сегодня же! Я лично отвезу её в Комитет. Под такой проект нам дадут целый полк кавалерии и все музеи страны распотрошат на реквизит. Гольцман, я надеюсь, в деле?
– Куда же я без него, – улыбнулся Леманский. – И Аля уже делает первые наброски костюмов. Мы вчера об этом говорили.
Владимир вышел из кабинета, чувствуя невероятный прилив сил. Он знал, что этот проект станет его главной битвой. Показать правду истории так, чтобы она не превратилась в картонный плакат, но вдохновила миллионы – это был вызов, достойный его новой жизни.
Он шел по солнечному двору «Мосфильма», и в его голове уже звучали колокола Древней Руси, смешиваясь с шумом современного города. Он обманул время не для того, чтобы почивать на лаврах, а для того, чтобы подарить этой эпохе её собственные легенды.
Москва в этот час напоминала недопроявленный негатив: серая, затянутая зыбким туманом, с размытыми контурами сталинских высоток и редкими, словно подслеповатыми огнями дежурных трамваев. Владимир шел по набережной, подставив лицо сырому ветру. Холод не мешал – напротив, он действовал как нашатырь, вымывая из сознания липкую сладость вчерашнего триумфа и кабинетную духоту «Мосфильма». Леманскому была необходима эта добровольная аскеза одиночества, та самая стерильная тишина, в которой мысли перестают хаотично толкаться и выстраиваются в безупречную мизансцену.
Проект о раздробленности Руси. Восемь серий. Постановщик понимал: Борис Петрович разглядел в этом лишь масштабный госзаказ, а чиновники – удобную историческую рифму. Но сам Владимир, заброшенный судьбой на стык двух эпох, чувствовал в этой теме пульсацию генетического кода страны.
Режиссер остановился у парапета, вглядываясь в свинцовое течение Москвы-реки. В его воображении эта вода внезапно вспыхнула багрянцем, отражая пожары Рязани тринадцатого века. Леманский закрыл глаза, и современный шум города – далекий лязг строек, гудки редких грузовиков – сменился иным звуком: глухим, утробным топотом тысяч копыт, свистом костяных стрел и самым страшным – лязгом меча о меч, когда брат идет на брата.
– Эпизод первый, – прошептал творец в туман. – Тень великой державы.
Владимир двинулся дальше, в сторону Кремля. Древние стены, которые он привык видеть отреставрированными и музейно-чистыми в своем 2025-м, здесь, в сорок шестом, выглядели суровее и честнее. На них еще отчетливо читались следы маскировки времен обороны города. Эти камни помнили всё, и сейчас они казались Леманскому сообщниками.
Мастер начал монтировать сериал в голове, кадр за кадром. Он не собирался снимать картонную агитку о князьях в парчовых кафтанах. Нет, Владимир видел это как экзистенциальную драму. Первая серия должна была начаться не с сечи, а с оглушительной тишины у одра умирающего Всеволода Большое Гнездо. Старик уходит, а вокруг него – сыновья. И в их глазах не скорбь, а хищный блеск дележа. Это была точка невозврата. Раздробленность началась не с прихода орды, она проросла из пустоты в сердцах тех, кто должен был беречь единство.
– Нужен контраст, – размышлял Владимир, ускоряя шаг. – Масштаб земли против тесноты человеческой души.
Он свернул в кривые переулки Зарядья. Полуразрушенные временем домики напоминали лабиринты осажденных городов. Леманский уже видел кадр из четвертой серии: падение Владимира. Не общие планы штурма, а судьба одной семьи в горящем храме. Сквозь пролом в куполе в собор влетает снег, перемешанный с пеплом, а маленькая девочка пытается поймать снежинку, пока взрослые за её спиной молятся в последний раз. Это должно быть страшно. Зритель, только что вышедший из пламени сорок пятого, поймет эту правду без лишних слов. Им не нужно объяснять, что такое «нашествие». Им нужно показать, как из абсолютного пепла рождается воля к объединению.
Владимир вышел на Красную площадь. Огромная, пустая, она дышала первозданной мощью. Режиссер замер в самом центре, глядя на причудливые главы храма Василия Блаженного. В его сознании кристаллизовалась структура.
Первая пара серий – Величие и Распад. Золотой век, рассыпающийся из-за гордыни.
Вторая пара – Пепел. Нашествие. Русь на коленях.
Третья пара – Выбор. Александр Невский и Даниил Галицкий. Два пути выживания.
– Александр, – произнес Владимир вслух.
Он не хотел повторять Эйзенштейна. Его Невский будет другим. Дипломат, вынужденный ползать на коленях в Золотой Орде, терпящий унижения ради того, чтобы у его народа просто было завтра. Серия о смирении силы. Мастер представил бесконечную, пыльную степь и одинокого всадника на горизонте. Тишина, от которой звенит в ушах.
Четвертая пара серий – Рождение Москвы. Иван Калита. Собирание не только земель, но и духа.
– Калита, – Владимир остановился у Иверских ворот. – Бухгалтер истории.
Самый сложный персонаж. Скупой, расчетливый, негероический. Леманский видел сцену: князь в своей казне пересчитывает монеты. Каждая монета – это выкупленная у татар деревня. Это спасенная жизнь. В его глазах нет радости, только тяжкий груз ответственности. Это будет непривычно для эпохи, требующей только пламенных порывов, но Владимир хотел показать, что государство строится не только на острие меча, но и на железном терпении и холодном расчете.
Леманский шел по Тверской, не замечая редких патрулей. В его сознании уже работал невидимый оркестр. В этот раз никакой победной меди. Только низкие, вибрирующие звуки мужского хора. Октависты, поющие из самой земли. Древние всполошные колокола и скрипка – та самая, одинокая, связующая нить, голос Руси, который не затихал даже под копытами вражеских коней.
Постановщик чувствовал, как в нем просыпается не просто творческий азарт, а почти религиозная ответственность. Он обладал ресурсами, которые и не снились его коллегам в двадцать первом веке: бюджет целой страны, дивизии кавалерии, возможность выстроить города в натуральную величину. Но главным козырем было знание финала.
Владимир вернулся к дому на Покровке, когда небо начало светлеть, окрашиваясь в холодный перламутр. Ноги гудели, но в голове царила та самая прозрачная ясность, за которой он уходил в ночь. Семь колен раздора и одно колено единства – формула саги была выведена.
У подъезда Леманский на мгновение задержался, глядя на спящий город. Он знал, что Алина уже проснулась и, скорее всего, заваривает чай, пока на её мольберте сохнут первые наброски костюмов. Он расскажет ей про снег в соборе и про пыль в ордынской степи.
Владимир толкнул тяжелую дверь, чувствуя, как внутри него ворочается огромный, неподъемный пласт истории, который ему суждено превратить в свет. Он не боялся этого груза. Теперь он точно знал: любая раздробленность заканчивается там, где двое или трое собираются ради чего-то большего, чем собственная гордость. И его сериал станет именно об этом. О том, как мы стали собой.
В комнате на Покровке пахло крепким чаем и карандашной стружкой. Утреннее солнце, пробившееся сквозь пелену тумана, лежало на столе неровными квадратами, освещая разбросанные листы ватмана и тяжелые альбомы по истории костюма. Алина, уже успевшая набросить на плечи шаль, сосредоточенно штриховала силуэт, а Гольцман, пристроившись на краю старого дивана, задумчиво перебирал пальцами по воздуху, словно читал невидимую партитуру.
Владимир вошел стремительно, еще не успев остыть от предутренней прогулки. Леманский бросил пальто на спинку стула и, не дожидаясь вопросов, подошел к столу. В его глазах горела та самая лихорадочная ясность, которая всегда пугала и одновременно восхищала его соратников.
– Восемь серий, – без предисловий начал режиссер, глядя на друзей. – Борис Петрович дал добро на всё. Но нам не нужен плакат, Илья Маркович. Нам не нужны «ясные черты» из передовицы. Мы будем снимать трагедию, которая переплавляется в гимн.
Алина отложила карандаш и внимательно посмотрела на мужа. Она знала этот тон: Леманский только что вернулся из другого измерения, где его проект уже был завершен.
– Восемь серий про раздробленность? – тихо спросила она. – Володя, это же океан работы. С чего мы начнем? С какого цвета?
– С цвета пепла и золота, Аля, – Владимир оперся руками о стол. – Первая серия – закат. Смерть Всеволода. Я хочу, чтобы костюмы были тяжелыми, давящими. Меха, парча, но за всем этим – холод. Братья делят землю, как лоскутное одеяло, и за каждым швом – кровь. Никакого блеска. Только тусклое золото и грубая шерсть.
Алина кивнула, уже делая пометку на полях эскиза.
– Понимаю. Фактура должна быть осязаемой. Чтобы зритель чувствовал тяжесть этих кафтанов, под которыми прячется жадность.
Гольцман, до этого хранивший молчание, подался вперед. Композитор поправил пенсне и потер переносицу.
– Раздробленность… Это ведь полифония, Владимир Игоревич. Хаос голосов, каждый из которых кричит о своем. Как вы планируете собрать этот шум в единую тему? Сталин ждет патриотизма, а вы предлагаете ему князя-бухгалтера Калиту?
– Именно, Илья Маркович! – Леманский выпрямился. – Калита – это наше всё. Шестая серия. Я хочу, чтобы вы нашли звук металла, но не мечей, а монет. Сухой, точный, почти пугающий счет. Москва ведь не мечом собралась сначала, а терпением и кошельком. Мы покажем, как этот скупой князь выкупает землю по клочку, вырывает людей из ордынского плена. В этом больше патриотизма, чем в сотне кавалерийских атак.
Постановщик прошел по комнате, жестикулируя, словно выстраивая кадр прямо здесь, среди домашнего уюта.
– А звук… Мне нужны мужские хоры. Басы, которые идут из самой земли. Октависты. Словно камни заговорили. И тишина. Много тишины в степных сценах с Александром Невским. Чтобы зритель кожей чувствовал это бесконечное, враждебное пространство, в котором мы едва не растворились.
Гольцман задумчиво хмыкнул, его пальцы снова задвигались.
– Мужские голоса… Низкие, как фундамент собора. Это может сработать. Это будет звучать как сама история. Но вы же понимаете, что от нас потребуют праздника?
– Праздник будет в конце, – отрезал Владимир. – Куликово поле. Но я хочу снять его не как битву, а как рождение народа. Когда на поле вышли москвичи, суздальцы, владимирцы, а вернулись – русские. Аля, в финале я хочу видеть чистоту. Белые рубахи под доспехами. После пожарищ, после ордынской пыли – этот ослепительный белый лен.
Алина поднялась и подошла к нему, коснувшись руки.
– Мы сделаем это, Володя. Я завтра же поеду в запасники исторических музеев. Мне нужно найти ту самую грубость ткани, ту честность кроя. Никакого бутафорского шелка.
Леманский посмотрел на своих друзей и почувствовал, как внутри него окончательно сформировался монолит проекта. Это было то, ради чего он остался в этом времени. Не просто снимать красивое кино, а создавать смыслы, которые прошьют историю насквозь.
– Мы покажем им, как собирается целое из осколков, – подытожил Владимир. – Борис Петрович обещал кавалерийские полки и золото Госхрана. Но главное у нас уже есть – мы знаем, зачем мы это делаем. Мы снимаем кино про то, что единство – это единственный способ не исчезнуть.
Гольцман поднялся, его лицо преобразилось, разгладилось.
– Хорошо, Владимир Игоревич. Я начну искать этот звук. Звук собирания земли. Это будет тяжелая работа, но, видит Бог, она того стоит.
Когда друзья разошлись, и в комнате снова воцарилась тишина, Леманский подошел к окну. Москва за окном жила, строилась, шумела. Где-то там, под слоями асфальта и бетона, билось сердце того древнего города, о котором он собирался рассказать. Владимир чувствовал себя дирижером, которому доверили оркестр размером в тысячу лет. Он обернулся к Алине, которая уже снова склонилась над столом, и понял: их главная симфония только начинается.
– Ну что, Аля, – тихо сказал он. – Поехали в тринадцатый век?
– С тобой – хоть на край света, Володя, – улыбнулась она, не отрываясь от эскиза.
Режиссер сел рядом и взял чистый лист бумаги. Вверху он крупно написал: «СОБИРАНИЕ. Серия 1. Тень». Он знал, что этот путь будет долгим и изнурительным, но ясность в его голове была абсолютной. Он пришел сюда, чтобы зажечь этот свет, и он его не погасит.
Апрельская оттепель превратила переулки Покровки в месиво из серого снега и талой воды, но внутри комнаты время замерло в тринадцатом столетии. Рабочий стол Леманского напоминал поле боя: груды летописных сводов соседствовали с раскадровками, а вместо привычных чертежей повсюду лежали зарисовки боевых топоров и кованых шлемов. Работа шла на износ. Владимир понимал, что кредит доверия, выданный после успеха его первой картины, – это не только карт-бланш, но и петля, которая затянется при первой же фальшивой ноте.
Режиссер сидел над сценарием четвертой серии, безжалостно вычеркивая целые страницы монологов. В кино сороковых годов любили поговорить, но Леманский чувствовал: масштаб трагедии раздробленной Руси не терпит многословия. Ему нужна была тишина, пахнущая гарью и мокрой кольчугой.
– Посмотри на это, Володя. Потрогай, – Алина подошла к нему, бросив на стол кусок тяжелой, неровно выткрашенной ткани. – Это домотканина. Я заставила красильщиков в цеху вываривать её в ольховой коре и ржавчине. Никакого магазинного лоска.
Владимир провел ладонью по колючей, жесткой поверхности. Ткань была грубой, честной, почти первобытной. Постановщик одобрительно кивнул. Аля за эти недели превратилась в жесткого исследователя; она сутками пропадала в фондах Исторического музея, выискивая не парадные облачения для выставок, а то, в чем люди умирали в лесах и на пепелищах.
– Это оно, – негромко произнес Леманский. – В кадре должно быть видно, что этот лен весит пуд, когда намокнет. Я хочу, чтобы зритель чувствовал холод металла через эти рубахи.
В дверь коротко, по-хозяйски постучали. Вошел Гольцман, и по его виду – всклокоченным волосам и лихорадочному блеску за линзами пенсне – стало ясно: композитор нащупал жилу. Илья Маркович молча положил на край стола массивный металлический брус, подвешенный на сыромятном ремне. Старинное било, добытое где-то в запасниках монастырских ризниц.
– Слушайте, Владимир Игоревич. Слушайте внимательно, – прошептал Гольцман.
Он ударил по металлу тяжелым деревянным молотком. Звук не был звонким – это был низкий, утробный гул, который, казалось, пошел не по воздуху, а по костям. Вибрация заставила мелко задрожать карандаши в стакане. Звук нарастал, заполняя пространство тяжестью веков, а потом медленно растворялся в комнате, оставляя после себя ощущение тревожного ожидания.
– Это голос пятой серии, – композитор выпрямился, переводя дух. – Степь. Александр в Орде. Тишина, которую разрезает только этот удар. Я нашел в хоре Радиокомитета двух октавистов с такими низами, что пол под ними ходит. Они будут петь в унисон с этим железом. Никаких скрипичных пассажей, Володя. Только этот гул земли.
Леманский замер, прокручивая в голове сцену. Пыль, бесконечный горизонт и этот звук, от которого закладывает уши. Это было точное попадание.
– Илья Маркович, это именно тот масштаб, – режиссер поднялся, чувствуя, как в нем просыпается холодный профессиональный азарт. – Мы уберем из этой сцены всё, кроме ветра и вашего била. Пусть зритель почувствует, что в этой степи человеческая жизнь весит не больше пылинки.
Работа закипела с новой силой. Они спорили над каждой деталью реквизита. Владимир требовал, чтобы Москва Ивана Калиты не выглядела как сказочный терем. Он хотел видеть грязь под ногами, следы топоров на свежих срубах, жирную копоть от лучин. Леманский настойчиво гнул свою линию: величие страны родилось не из красивых жестов, а из угрюмого, методичного упорства людей, которые умели выживать вопреки всему.
– Пойми, – объяснял режиссер Алине, рассматривая эскизы шестой серии. – Калита в кадре не должен быть героем в золоте. Он – скупой хозяин. Я хочу видеть его пальцы, испачканные чернилами и воском. Он считает деньги, чтобы выкупить очередную деревню у татар. Это драма цифр, Аля. Драма бухгалтерии, на которой выросло государство.
Художница в это время раскладывала на полу образцы кожи и кованых пряжек. Девушка придумала гениальный ход для эпизода разорения Рязани: отказаться от открытого огня в пользу дыма и пепла.
– Я не хочу показывать бутафорские пожары, – говорила она, закрепляя эскиз на стене. – Я хочу показать омертвевшую фактуру. Обгоревшие балки, покрытые инеем, и серый пепел, летящий по ветру. Контраст черного дерева и чистых белых рубах, которые люди надели перед смертью.
Леманский смотрел на раскадровки и понимал: они создают нечто неподъемное для своего времени. Борис Петрович почти ежедневно присылал гонцов с вопросами о сметах, а из Комитета уже намекали, что «хотелось бы побольше героических кавалерийских атак». Владимир вежливо кивал, подписывал бумаги на выделение целого полка массовки, но продолжал гнуть свою линию.
Ему нужно было восемь серий, чтобы показать путь из бездны. Путь от разрозненных, ненавидящих друг друга княжеств к тому единому монолиту, который в финале выйдет на Куликово поле. Но Куликово поле в его представлении не было ярким праздником. Это была кровавая, потная работа, исполненная в тумане, где человек не видел соседа, но чувствовал его плечо.
Вечерами, когда Гольцман уходил к себе, а Алина засыпала прямо над альбомами с зарисовками, Леманский оставался один. Он пересматривал архивные кадры хроники, ища в лицах людей ту самую внутреннюю твердость, которую хотел передать актерам. Режиссер знал, что Белов и его ведомство ждут ошибки. Любой намек на «неверную трактовку» – и проект будет закрыт, а пленка пойдет на смыв.
Но Владимир чувствовал в себе силу, которой не было раньше. Он больше не играл в режиссера, он им был. В его распоряжении была мощь всей государственной машины, и он намеревался использовать её до последнего винтика, чтобы зафиксировать на пленке правду о том, как собирается земля.
– Пора, – произнес он в пустоту комнаты, когда за окном забрезжил серый рассвет.
Леманский подошел к столу и поставил жирную точку на плане съемок первой серии. Впереди были сотни лошадей, тысячи людей в массовке, ледяная вода рек и бесконечные споры с консультантами из Академии наук. Но в его голове уже сложился ритм. Гулкий удар била, шелест грубого льна и тяжелое дыхание истории. Он был готов к этому бою.







