Текст книги "Режиссер из 45г II (СИ)"
Автор книги: Сим Симович
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Глава 18
Утро на торговой площади «Рязани» началось с такого многоголосья и буйства красок, что у Владимира на мгновение перехватило дыхание. Это не было похоже на выверенную театральную мизансцену – это был настоящий, бурлящий котел жизни, который каким-то чудом перекочевал из тринадцатого века в майское подмосковье сорок шестого года.
Солнце, еще по-утреннему ласковое, пробивалось сквозь легкую дымку от костров, рисуя в воздухе длинные золотые полосы. В этих лучах плясала тончайшая пыль, а запахи… запахи кружили голову: здесь пахло свежевыпеченным хлебом, сушеной рыбой, горьковатой полынью и парным молоком.
– Володя, гляди! – Аля подбежала к нему, сияя глазами. На плече у нее висела связка баранок, а в руках она бережно сжимала глиняную свистульку. – Местные бабушки из соседней деревни привезли свои настоящие рушники. Те самые, из сундуков! Говорят: «Раз такое дело, пусть и наши деды в кино покрасуются».
Владимир прошел вглубь рынка. Декораторы постарались на славу: прилавки ломились от плетеных корзин, набитых яблоками, тяжелых мешков с зерном и россыпей глиняной посуды. Но главным украшением были люди. Местная массовка – деревенские мужики и бабы – обжили это пространство так естественно, будто всю жизнь только и делали, что торговали под стенами крепости.
– Почем каравай, красавица? – весело басил Ковалёв, пристраивая камеру на тяжелый штатив прямо между возами с сеном.
– Для тебя, соколик, даром, если кино снимешь складное! – откликнулась молодая деваха в расшитом сарафане, протягивая оператору кусок пахучего ржаного хлеба.
Леманский остановился в самом центре площади. Он не давал команд, не кричал в рупор. Он просто смотрел, как жизнь сама монтирует кадр. Вот старик в холщовой рубахе сосредоточенно раскладывает на лотке резные деревянные ложки. Вот стайка босоногих ребятишек – настоящих деревенских сорванцов – пытается стащить морковку с телеги, а возница, добродушно ворча, делает вид, что не замечает воришек.
– Какая сочность, – прошептал Владимир. – Аля, посмотри на эти платки. Это же не костюмы, это сама душа земли.
– Я им только чуть-чуть края запылила, чтобы в глаза не бросалось, – шепнула в ответ Алина, поправляя пояс на проходящем мимо «купце». – И посмотри на Арсеньева, он там, у оружейников.
Михаил Арсеньев, уже в княжеском кафтане, но без шапки, стоял у наковальни. Местный кузнец, приглашенный для достоверности, что-то горячо объяснял актеру, показывая, как правильно держать тяжелый молот. И Арсеньев слушал его с таким неподдельным интересом, какого не встретишь ни на одной репетиции.
– Дядь Миш, – крикнул один из мальчишек-актеров, – а правда, что у вас меч настоящий?
– Настоящий, малец, – Арсеньев присел перед мальчишкой, и солнце бликануло на его кольчуге. – Только он тяжелый. Его не для красоты носят, а чтоб дом беречь. Понял?
Мальчишка серьезно кивнул и потрогал кованую пряжку на поясе «князя».
– Владимир Игоревич! – Ковалёв помахал рукой. – Я готов. Посмотри, какой свет на прилавке с медом. Если сейчас пустим дым и девчат в хоровод – будет сказка!
– Не надо хоровода, Ильич, – Владимир подошел к камере. – Давай просто снимем, как они живут. Пусть торгуются, пусть смеются, пусть собаки лают. Снимай детали: руки, которые хлеб ломают, глаза стариков, пыль в лучах… Нам нужен не парад, а утро, которое не хочется терять.
Степан, шофер, который в этой экспедиции стал и завхозом, и душой компании, втащил на площадь огромную корзину с настоящими лесными орехами.
– Вот, из района подвезли! – объявил он. – Для переднего плана. Тетя Паша сказала – если кто в кадре орех разгрызет, у того зубы как у волка будут!
На площади поднялся веселый гул. Владимир почувствовал, как по коже пробежали мурашки – не от холода, а от того редкого чувства, когда всё получается правильно. Это был «ламповый» мир, где каждый гвоздь и каждый пирожок на прилавке были наполнены любовью сотен людей.
– Приготовились! – негромко скомандовал Леманский. – Ничего не изображаем. Просто живем. Било, давай!
Где-то на краю площади Гольцман мягко ударил в свое било. Звук был не тревожным, а гулким и мирным, как удар сердца.
– Мотор! – выдохнул Владимир.
И рынок задышал. Закричали зазывалы, зазвенела посуда, Арсеньев-князь медленно прошел сквозь толпу, кивая людям, и те кланялись ему не по сценарию, а с какой-то исконной, природной статью. Старуха в углу запела тихую, тягучую песню, и звук её голоса смешался с ржанием коней и детским смехом.
Ковалёв вел камеру плавно, словно плыл по течению этой живой реки. В объектив попадали то золотистые соты с медом, то расшитый рукав Алиного сарафана, то суровое, но доброе лицо кузнеца. Это была живопись в движении.
Когда Владимир наконец крикнул «Стоп!», площадь не замерла. Жизнь продолжалась.
– Ну что, сняли? – спросил кузнец, вытирая пот со лба. – Пойдем, княже, там у меня за избой квас холодный. Тетя Паша передала, чтоб мы не пересохли.
Арсеньев, обнимая кузнеца за плечи, пошел к тенистым деревьям.
– Это было сочно, – Аля подошла к Владимиру, протягивая ему половинку яблока. – По-настоящему. Знаешь, мне на мгновение показалось, что никакой камеры нет. Что мы просто… дома.
Владимир откусил яблоко – сочное, брызжущее сладким соком.
– Мы и есть дома, Аля. В самой середине нашей правды.
Он обернулся к Ковалёву. Тот сидел на ящике, довольно потирая руки.
– Такого кадра у нас еще не было, Володя. Это не кино. Это память.
Над рынком плыл теплый майский день. Впереди была сложная работа, но это утро, пахнущее медом и сосной, навсегда осталось в сердце каждого, кто стоял на этой площади. Это был мир, который стоило собирать.
Вечер опустился на лагерь неслышно, укрыв дубовые стены Рязани густым синим бархатом. Воздух стал прохладным и удивительно прозрачным – таким, что звезды над верхушками сосен казались крупными и яркими, словно их только что протерли суконкой.
В центре лагеря, на большой поляне, развели главный костер. Огромное, веселое пламя плясало в обложенном камнями круге, выбрасывая в небо снопы золотых искр. Эти искры летели вверх, путаясь в ветвях деревьев, и казалось, что сам лес дышит огнем.
Вокруг костра собрались все. Здесь не было чинов и званий: на бревнах, подстелив ватники, сидели рядом именитые актеры, осветители, местные мужики и столичные операторы. Тетя Паша, совершив свой вечерний подвиг, выкатила из углей целую гору печеной картошки. Запах обугленной кожуры и горячей мякоти мгновенно заполнил поляну, смешиваясь с ароматом заваренного в котелке чая на смородиновом листе.
– Налетай, православные! – засмеялась тетя Паша, вытирая руки о передник. – Картошка – мед! Кто не успел, тот завтра массовку впроголодь водит.
Владимир сидел на поваленном стволе сосны, прижимая к себе Алю. На плечах у них было одно на двоих старое одеяло. Володя чистил обжигающую картофелину, перебрасывая её из ладони в ладонь, а Аля посыпала её крупной серой солью из спичечного коробка.
– Вкусно-то как, – выдохнула она, откусывая кусочек. – Володь, честное слово, в самом дорогом ресторане Москвы так не накормят.
– Потому что здесь воздух честный, – отозвался Ковалёв, сидевший напротив. Он блаженно жмурился, подставив лицо теплу огня. – Знаешь, Владимир Игоревич, я сегодня на проявку кусочек пленки глянул… Та сцена, где Арсеньев по рынку идет – это же Левитан! Свет такой, будто он изнутри дерева льется.
Арсеньев, сидевший чуть поодаль, об об колено выбивал трубку.
– Свет – это Ильич постарался, – негромко сказал он. – А я вот что скажу: я сегодня, когда с кузнецом у горна стоял, я ведь впервые за всю карьеру не роль играл. Я просто стоял. Мне этот кузнец, Савельич, про сына своего рассказывал, что под Кенигсбергом лег… И я понял, почему мой князь такой угрюмый. У него ведь тоже вся дружина – чьи-то сыновья.
На поляне стало тихо. Только потрескивали дрова да где-то в лесу ухнула сова. В этой тишине не было тяжести – только общее понимание чего-то очень важного.
Дед Трофим, прихлебывая чай из жестяной кружки, вдруг шевельнулся.
– А ведь оно так и есть, милок, – проскрипел он, глядя в огонь. – Земля-то наша, она всё помнит. И тех, что с монголом рубились, и тех, что пять лет назад в эти леса уходили. Она, матушка, добрая, да только долгую память имеет. Вы вот город построили – а он как стоял тут всегда. Я мимо иду – и чую: деды мои тут ходили. И топоры у них так же звенели.
Он замолчал, и Степан, шофер, тихонько тронул клавиши своей гармошки. Раздался нежный, тягучий звук. Степан не играл маршей или плясовых – он вел какую-то простую, бесконечную мелодию, под которую так хорошо было смотреть на угли.
– Хорошо поет, – шепнула Аля, засыпая на плече у Владимира. – Как будто колыбельную всей Руси поет.
Леманский смотрел на лица людей в колеблющемся свете костра. Вон Гольцман – закрыл глаза, подбирая в уме ноты к этой гармошке. Вон молодые осветители – слушают деда Трофима, разинув рты. Это и был тот самый живой, теплый мир, который Владимир нашел здесь, в 1946-м. Мир, где люди еще умели греться у одного огня и слышать друг друга без лишних слов.
– Знаешь, Ильич, – тихо произнес Владимир, обращаясь к Ковалёву. – Я сегодня понял. Мы ведь не просто кино снимаем. Мы как будто швы на этой земле зашиваем. Чтобы не болело больше.
Ковалёв кивнул, не открывая глаз.
– Зашивай, Володя. У тебя нитка крепкая.
Огонь начал понемногу опадать, превращаясь в ровное, малиновое свечение. Люди стали расходиться по палаткам – тихо, чтобы не спугнуть это редкое чувство покоя. Степан закрыл гармошку, и над поляной снова воцарилась лесная тишина.
Владимир осторожно, чтобы не разбудить Алю, поднял её на руки. Она была легкой и пахла дымом и весной. Он нес её к их палатке, ступая по мягкому мху, а над ним высились молчаливые башни Рязани. В лунном свете они казались серебряными.
«Спасибо», – подумал он, сам не зная, кому адресует это слово. Земле ли, случаю, или этим людям, которые приняли его как родного.
В палатке он уложил Алю на койку, укрыл одеялом и еще долго стоял у входа, глядя на догорающий костер. Где-то там, в темноте, спала его армия. Его Рязань. Его надежда. И он знал, что завтра, когда Степан снова протрубит в рожок, они все встанут и снова пойдут собирать свою землю – кадр за кадром, вдох за вдохом.
– Спите, родные, – прошептал он в ночную прохладу. – Завтра будет новый день. И он будет солнечным.
Владимир зашел в палатку и задернул полог. Маленький мир в центре большого леса погрузился в сон, полный предчувствия счастья.
Утро третьего дня выдалось туманным и тихим. Над рекой висела густая белая пелена, сквозь которую едва пробивались верхушки сторожевых башен. В лагере только-только затеплилась жизнь: тетя Паша гремела половниками, а Ковалёв, щурясь от спросонья, пытался поймать в объектив тот самый «молочный» свет, пока туман не рассеялся.
Владимир стоял у входа в палатку, накидыв на плечи старую куртку. Он как раз принимал из рук Али кружку обжигающего морса, когда тишину леса прорезал звук, совершенно не вписывающийся в акустику тринадцатого века – натужный вой автомобильного мотора и шлепанье шин по раскисшей колее.
Из-за поворота, распугивая заспанных ворон, выкатилась черная, блестящая «Эмка». Она выглядела здесь как инопланетный корабль, приземлившийся посреди боярского выгона. Машина замерла, окутанная облаком пара, и из неё, аккуратно обходя лужи, выбрался человек в безупречном сером пальто и фетровой шляпе.
– Ого, – Степан, протиравший лобовое стекло «ЗИСа», присвистнул. – Никак из самого Комитета гость. Гляди, Володя, туфли-то какие зеркальные… были.
Человек тем временем с некоторым сомнением оглядел свои теперь уже испачканные грязью ботинки, вздохнул и направился к группе. Это был Игорь Савельевич Рогов – тот самый «глаз государев», о котором предупреждал Борис Петрович.
– Владимир Игоревич? – Рогов улыбнулся, и улыбка его оказалась на удивление открытой, не чиновничьей. – Игорь Савельевич я. Из Комитета прислали… помогать. Ну, и присматривать немножко, сами понимаете.
– Понимаю, – Владимир пожал протянутую руку. Ладонь у Рогова была крепкой. – Чай будете? Или сразу в Рязань пойдем, инспектировать?
– Чай – это дело, – Рогов снял шляпу, открыв высокий лоб. – Путь-то неблизкий, растрясло меня в вашей глуши. А город… город подождет. Он у вас вон какой – стоит, как влитой.
Они уселись за общий стол. Аля тут же поставила перед гостем тарелку с горячими оладьями, которые тетя Паша только что сняла с огня.
– Кушайте, Игорь Савельевич, – ласково сказала Алина. – У нас тут всё просто, по-походному.
Рогов с сомнением посмотрел на оладьи, потом на свои руки, достал белоснежный платок, вытер пальцы и решительно взялся за еду. Пожевав, он довольно крякнул.
– Хороши! Настоящие, домашние. У меня мать такие в Туле пекла. Ну, Владимир Игоревич, рассказывайте. Говорят, вы тут целую область в тринадцатый век переселили?
– Да нет, только один город, – улыбнулся Леманский. – Пытаемся поймать правду, Игорь Савельевич. Чтобы не плакат был, а жизнь. Вы вот посмотрите на костюмы…
Аля тут же подложила на стол кусок того самого вываренного льна. Рогов пощупал ткань, нахмурился.
– Грубовата работа, Алина Сергеевна. В Комитете-то привыкли, чтоб князья в парче сияли, чтоб издалека видать – власть идет. А это… мешковина какая-то. Не по-государственному выглядит.
– Так ведь в том и суть, Игорь Савельевич, – мягко вмешался Владимир. – Власть тогда не в парче была, а в силе духа. Парча – она в Византии осталась. А у нас тут – леса, снега, да топоры. Я хочу, чтобы зритель увидел: эти люди в таких вот рубахах страну из пепла собирали. Это же честнее, правда?
Рогов прищурился, глядя на Владимира поверх кружки с чаем. В его взгляде промелькнуло что-то живое, человеческое – так смотрит старый учитель на дерзкого, но талантливого ученика.
– Честнее-то оно честнее… Но вы же понимаете, Владимир Игоревич. Нам победа нужна. Нам величие нужно. Чтобы народ посмотрел и гордость почувствовал. А вы мне – мешковину и грязь по колено.
– А величие в чем? – тихо спросила Аля. – В золотых пуговицах или в том, что человек в этой мешковине против орды встал? Мы ведь не грязь снимаем. Мы людей снимаем, которые выше этой грязи.
Рогов замолчал. Он долго смотрел на Рязань, чьи стены как раз начали выплывать из тумана в первых лучах солнца. Город выглядел величественно и сурово – огромный дубовый монолит, вросший в землю.
– Ладно, – Рогов поднялся, поправляя пальто. – Пойдемте, покажете мне ваше «захолустье». Но предупреждаю: если увижу упадочничество – буду ругаться. Сильно.
Они пошли к воротам. Комитетчик шел осторожно, стараясь не вляпаться в самые глубокие лужи, но вскоре махнул рукой и пошел напролом, как все. Владимир шел рядом, рассказывая о планах, о Гольцмане и его биле, об Арсеньеве, который спит в кольчуге.
Когда они вошли на рыночную площадь, Рогов замер. Его взгляд пробежал по срубам, по наковальне кузнеца, по чешуйчатым куполам собора. Он снял шляпу и долго стоял молча, вдыхая запах дегтя и хвои.
– Масштабно, – наконец произнес он, и голос его немного дрогнул. – Чертовски масштабно, Леманский. Даже у нас в Комитете не представляли, что вы тут такое воздвигнете. Это ж… это ж настоящий город.
– Живой, – добавил Владимир. – Завтра массовку запускаем. Хотите посмотреть?
Рогов обернулся к нему, и в его глазах уже не было той чиновничьей настороженности. Был просто интерес человека, прикоснувшегося к чему-то огромному.
– Посмотрю. Куда ж я теперь денусь. Только вы мне вот что скажите… – он понизил голос. – В пятой серии, когда Рязань гореть будет… вы это что, правда жечь собираетесь? Такую красоту?
– Придется, Игорь Савельевич. Чтобы люди поняли, через какую боль единство далось.
Рогов вздохнул, надел шляпу и похлопал Владимира по плечу.
– Эх, Леманский… Жалко-то как. Ладно. Работайте. Но оладьи завтра чтоб были такими же вкусными. Это моё первое распоряжение как консультанта.
Все засмеялись. Тяжесть, которую привезла с собой черная «Эмка», рассеялась вместе с туманом. Оказалось, что даже в Комитете работают люди, которые помнят вкус маминых оладий.
– Ну что, Аля, – шепнул Владимир, когда Рогов ушел вперед с Ковалёвым обсуждать панораму. – Кажется, консультант наш – человек.
– Человек, – улыбнулась Алина. – Просто ему тоже тепла не хватало. В Комитетах-то небось сиренью не пахнет.
Над Рязанью вставал полный, яркий день. Экспедиция продолжалась, и теперь в ней на одного «собирателя» стало больше.
Солнце окончательно разогнало туман, и теперь Рязань сияла свежими срезами бревен, источая густой, дурманящий запах живицы. На крепостной стене было тесно. Полсотни мужиков из массовки, одетых в серые домотканые рубахи и тяжелые кожаные безрукавки, пытались изобразить «тревожное ожидание». Но выходило плохо: кто-то стоял слишком прямо, словно на параде, кто-то чересчур картинно прижимал к груди топор, а кто-то и вовсе поглядывал на полевую кухню, гадая, скоро ли дадут чай.
Владимир стоял на валу рядом с Ковалёвым. Оператор нервно крутил ручку настройки, то и дело поправляя кепку.
– Не верю я им, Володя, – вполголоса ворчал Ковалёв. – Гляди, вон тот рыжий – он же не врага ждет, он как будто на трамвайной остановке застрял. Нету в них… плотности, что ли. Слишком они аккуратно расставлены, как солдатики в коробке.
Леманский и сам это видел. Кадр рассыпался, превращаясь в скучную иллюстрацию к учебнику. В этот момент за спиной раздался сухой кашель. Рогов, успевший сменить свои городские туфли на чьи-то запасные сапоги, поднялся на стену. Он уже не выглядел как суровый цензор – шляпа сбилась на затылок, пальто распахнуто, а в зубах зажата дымящаяся папироса.
– Позволите, Владимир Игоревич? – Рогов прищурился, глядя на «дружину» сквозь табачный дым.
– Конечно, Игорь Савельевич. Свежий взгляд не помешает, – отозвался Леманский.
Рогов прошел вдоль строя мужиков. Он не кричал, не командовал. Он просто смотрел под ноги, на бревна, на то, как люди держат оружие. Потом остановился напротив Арсеньева, который в полном княжеском облачении замер у зубца.
– Михаил, вы князь, верно? – Рогов вынул папиросу изо рта. – А чего вы их в линейку выстроили, как на смотре у товарища Буденного?
Арсеньев пожал плечами:
– Так положено, Игорь Савельевич. Дружина, строй…
– Строй – это в поле, когда на тебя конница идет, – Рогов вдруг помрачнел, и в его глазах промелькнуло что-то, чего не было в Комитете. – А здесь у нас – осада. Я под Тернополем в сорок четвертом в таком же «городе» сидел, только из бетона и щебня. Знаете, как люди стоят, когда знают, что за стеной – смерть, а за спиной – дети?
Он обернулся к Леманскому.
– Владимир Игоревич, уберите вы эту геометрию. Люди перед боем не стоят – они жмутся. Кто-то должен сидеть, привалившись к бревну, – ноги-то гудят от страха и усталости. Вон тот дед – пусть он не топор держит, а верёвку ладит или щит проверяет, сотый раз за утро. Ожидание – это не поза, это работа. Мучительная, нудная работа.
Рогов спрыгнул с помоста прямо в грязь и подошел к двум мужикам-крестьянам.
– Други, вы чего на небо пялитесь? – спросил он их просто, по-свойски. – Враг не с неба упадет. Он вон там, в кустах, тихий, как змея. Вы сядьте. Вот прямо тут, на плахи. Один пусть точит чего-нибудь, а другой пусть просто на руки свои смотрит. Знаете, как на фронте было? Перед атакой самое важное – чтобы руки не дрожали. Вот и грейте их, трите.
Мужики удивленно переглянулись, но присели. И вдруг картинка начала оживать. Исчезла театральность, появилось то самое «звенящее» напряжение.
– И еще, Леманский, – Рогов снова поднялся на вал, вытирая испачканные ладони о платок. – Князь ваш… он не должен над ними возвышаться. Он должен быть среди них. Пусть он не речь толкает, а подойдет к кому-нибудь, плеча коснется. Без слов. Просто – мол, я здесь, я с вами. Мы в сорок третьем на переправе так у капитана своего силу черпали. Он просто курить давал из своего кисета, а мы понимали – раз он спокоен, значит, и мы сдюжим.
Владимир слушал Рогова и чувствовал, как внутри него всё ликует. Это был не совет чиновника – это был совет солдата солдату.
– Ковалёв! – негромко позвал Леманский. – Видишь?
– Вижу, Володя… – Ковалёв уже прилип к видоискателю. – Господи, как они задышали-то сразу. Игорь Савельевич, да вы ж нам кадр спасли! Гляди, как свет на них лег – теперь они не массовка, они люди.
Леманский подошел к Рогову и искренне, по-мужски положил руку ему на плечо.
– Спасибо, Игорь Савельевич. Это было… очень точно. Фронтовой опыт – он посильнее любой теории будет.
Рогов как-то смущенно хмыкнул, снова закуривая.
– Да ладно вам, Владимир Игоревич. Просто… жалко их. Стоят, бедолаги, как на параде, а ведь им сейчас «помирать» по вашему сценарию. Пусть хоть посидят напоследок.
Аля, стоявшая чуть поодаль, улыбнулась. Она подошла и поправила Рогову воротник пальто, с которого свисала щепка.
– А вы, оказывается, совсем не страшный, Игорь Савельевич, – тихо сказала она. – Мы-то думали, вы нас ругать приехали.
– Так я и ругаю, – буркнул Рогов, но в глазах его плясали добрые искринки. – Ругаю за то, что правду за пафосом прячете. Ладно, работайте. Мешать не буду. Пойду к тете Паше, узнаю, нет ли у неё лишнего сухаря – аппетит у вас тут зверский просыпается.
Он зашагал вниз, поскрипывая сапогами, а Леманский обернулся к площадке.
– Ну что, Михаил? – крикнул он Арсеньеву. – Слышал консультанта? Садись к мужикам. Просто посиди с ними. Помолчи.
Арсеньев кивнул, присел на край соснового бревна и положил тяжелую руку на плечо молодого парня-лучника. Парень вздрогнул, посмотрел на «князя» и вдруг улыбнулся – открыто и просто.
– Приготовились! – скомандовал Владимир, чувствуя, как сердце бьется в унисон с ритмом этой живой стены. – Било – тихо, на самом краю слуха. Мотор!
И над Рязанью поплыл шепот. Не крики, не бряцание оружия, а тихий, человеческий шепот и шорох одежды. Это было настолько мощно и по-настоящему, что даже птицы в лесу на мгновение притихли.
Владимир смотрел в монитор своего воображения и знал: этот дубль войдет в историю. Не потому, что он, Леманский, велик, а потому, что сегодня на этой стене они все вместе – и режиссер, и актер, и консультант из Комитета – нашли ту самую ниточку, которая связывает века.
Вечер опустился на подмосковные леса густым синим пологом, принося с собой долгожданную прохладу и запах мокрой хвои. Дневная суета, крики «Мотор!» и грохот массовки остались там, за крепостной стеной, а здесь, у главного костра, воцарился мир.
Огонь лизал смолистые сосновые поленья, выстреливая в темное небо снопами золотых искр. Вокруг костра, на поваленных стволах и старых ватниках, расположилась вся «команда спасения» – так Леманский про себя называл свою группу. Тетя Паша уже разлила по кружкам ароматный чай на лесных травах, и над поляной плыл густой пар.
Игорь Савельевич Рогов сидел в самом центре, на старом пне. Без своего серого пальто, в одной простой фланелевой рубашке с закатанными рукавами, он выглядел совсем своим, домашним. Он медленно чистил печеную картофелину, пачкая пальцы в золе, и смотрел на пламя так, словно видел в нем что-то, скрытое от остальных.
– Вы спрашиваете, Владимир Игоревич, почему я про ту «линейку» на стене заговорил… – Рогов негромко усмехнулся, не поднимая глаз. – Был у нас случай под Тернополем. Сорок четвертый, весна. Нас в небольшом монастыре прижали, каменном таком, крепком. Стены – метра два толщиной, амбразуры узкие. Сидим мы там, человек сорок остатков батальона, и ждем. А немцы в леске напротив окапываются, и тишина такая… страшная тишина.
Илья Маркович Гольцман, сидевший чуть поодаль, медленно поднял свое било – тот самый металлический брус. Он едва коснулся его обмотанным кожей молоточком. Раздался тихий, почти призрачный гул, вибрирующий где-то на самой грани слуха. Рогов замолчал на секунду, прислушиваясь к этому звуку, и кивнул.
– Вот, Илья Маркович. Именно так. Звенит в ушах от пустоты. Сидели мы там, и лейтенант наш, мальчишка совсем, из училища, всё пытался нас по уставу расставить. «Первый взвод – к левому крылу, второй – к правому, дистанция три шага». А мы… мы не могли. Мы инстинктивно в кучи сбивались. У каждой амбразуры – по трое-четверо. Чтобы чувствовать локоть. Чтобы шепотом перекинуться словом. Помню, сидит рядом со мной связист Колька, из-под Рязани, кстати, родом. У него катушка пустая, рация молчит, а он сидит и… пуговицу пришивает. Иголка дрожит, нитка рвется, а он сопит, ругается шепотом, но шьет.
Гольцман снова ударил по билу – на этот раз чуть отчетливее, в ритм слов Рогова. Звук был как удар сердца в пустой комнате.
– Я его тогда спросил: «Коль, ты чего? Сейчас же танки пойдут». А он на меня глянул глазами такими… прозрачными, и говорит: «Игорь, если я сейчас пуговицу не пришью, я за автомат не возьмусь. Развалюсь я, Игорь».
Рогов поднял голову и посмотрел на притихшую группу. Аля, прижавшаяся к плечу Владимира, не мигая смотрела на консультанта. Ковалёв забыл про свою трубку, она погасла у него в руке.
– Вот тогда я и понял, – продолжал Рогов. – Когда человеку по-настоящему страшно, он не в строй встает. Он к жизни цепляется. К пуговице, к сухарю в кармане, к запаху чужого махорочного дыма. Поэтому я сегодня вашему рыжему массовщику и сказал – сядь. Потри руки. Почувствуй, что ты еще теплый. Что ты еще здесь.
Гольцман начал напевать – без слов, низким, густым голосом, подстраиваясь под вибрацию металла. Это была мелодия не войны, а какого-то бесконечного ожидания, грустная и в то же время удивительно светлая.
– Мы тогда выстояли, – Рогов бросил очистки в огонь. – Колька тот пуговицу пришил и первым к пулемету прыгнул, когда они из леса полезли. Но я до сих пор помню не тот бой, а те два часа перед ним. Как мы шептались в темноте монастыря. Как девчонка-санитарка бинты перекатывала, чтобы пальцы занять. Это и есть правда, Владимир Игоревич. Человек всегда остается человеком, даже если на него вся мировая тьма идет.
Владимир чувствовал, как у него по спине бегут мурашки. Он смотрел на Рогова и видел в нем не чиновника из Комитета, а живой мостик между эпохами.
– Игорь Савельевич, – тихо произнес Леманский. – Вы нам сейчас не просто консультацию дали. Вы нам сердце фильма открыли.
– Да бросьте вы, – Рогов махнул рукой, снова становясь обычным, чуть ворчливым гостем. – Просто… жалко мне стало ваших мужиков. Красиво стоят, а души нет. А теперь – есть. Я видел, как они на Арсеньева глянули, когда он к ним подсел. Как на своего. Как на того лейтенанта, который курить давал.
Степан, шофер, до этого молча слушавший у края костра, вдруг негромко заиграл на гармошке. Он подхватил тему Гольцмана, добавив в неё ту самую русскую тягучесть и светлую грусть.
На поляне воцарилась удивительная атмосфера. Это был тот самый «теплый» СССР сорок шестого года, где люди, опаленные огнем, тянулись к любому лучу искренности. Тетя Паша подошла и молча положила Рогову на колени еще две горячие картофелины, завернутые в чистую тряпицу. Она ничего не сказала, просто коснулась его плеча – тяжело, по-матерински.
– Спасибо, Паша, – улыбнулся Рогов. – Хорошая у вас картошка. Дюже вкусная.
Аля шмыгнула носом и покрепче обняла Владимира.
– Володь, – шепнула она, – теперь я знаю, какие доспехи нужны князю. Не сверкающие. А такие… со следами забот. С потертостями на локтях. Чтобы было видно – он их не для парада надел.
Леманский кивнул, не сводя глаз с огня. В его голове уже монтировалась сцена на стене. Теперь в ней была тишина Рогова, шепот Рязани и звенящий покой Гольцмана.
– Знаете, что самое удивительное? – Рогов посмотрел на Владимира. – Я ведь в Комитет пошел, чтобы… ну, чтобы такие вещи не забывались. А мне там всё про идеологию, про величие. А величие – оно вот здесь. В этой кружке чая. В том, что мы сидим в сорок шестом году в лесу и про тринадцатый век думаем. Значит, живы. Значит, не зря всё.
Они сидели так долго. Гармошка Степана пела о чем-то далеком, било Гольцмана гудело о чем-то вечном, а искры костра улетали в небо, становясь новыми звездами. В эту ночь никто не хотел расходиться. Каждый чувствовал, что здесь и сейчас происходит нечто поважнее съемок фильма. Собиралась не только Русь на экране – собирались души людей, израненные, но сохранившие тепло.
Владимир смотрел на лица своих друзей, на Рогова, на спящую Рязань за лесом, и понимал: его фильм будет именно об этом. О пуговице, которую шьют перед смертью. О шепоте в темноте. О том, что любовь и простое человеческое тепло – это и есть тот единственный клей, который способен собрать любую, даже самую раздробленную землю.
– Ну что, группа, – негромко сказал Леманский, когда костер начал подергиваться серым пеплом. – Завтра в шесть подъем. Будем снимать тишину. Игорь Савельевич, вы уж присмотрите, чтобы мы в линейку не выстроились.
– Присмотрю, Владимир Игоревич, – Рогов поднялся, потягиваясь. – Куда ж я теперь от вас денусь. Вы мне за эти оладьи и картошку еще три серии задолжали.
Смех пронесся над поляной, легкий и чистый. Люди начали расходиться по палаткам, неся в себе это новое, драгоценное чувство родства. Владимир и Аля уходили последними.
– Володя, – Аля остановилась у входа в палатку, глядя на огромную луну над Рязанью. – А ведь Броневский был прав. Дождь – это хороший ритм. Но тишина Рогова – еще лучше.
– Да, Аля. Самые громкие вещи всегда говорятся шепотом.
Они зашли внутрь, и над лагерем окончательно воцарился покой. Майская ночь была тихой-тихой, и только где-то на самом краю слуха всё еще вибрировал гул старого била, связывая прошлое, настоящее и то самое будущее, которое они строили прямо сейчас.







