Текст книги "Заколдованный круг"
Автор книги: Сигурд Хёль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
22 апреля 1818 года состоялось бракосочетание почтенной вдовы Рённев Ларсдаттер Ульстад из Нурбюгды и Ховарда Ермюннсена Виланна, управляющего усадьбой приходского пастора Педера Лаурентиуса Тюрманна. Многим запомнился тот день. Свадьбу справили в Ульстаде, гуляли три дня, и такое множество гостей не собиралось в Нурбюгде уже много лет. Подобные свадьбы люди помнили годами, это были как бы дорожные столбы у серого большака. Так и говорили: «А, это – это было через год после свадьбы в Ульстаде».
Но день запомнился не только поэтому. Многие бабы в селении так рассуждали: если уж такая богатая вдова, как Рённев, выходит замуж за пришлого, у которого и хутора-то своего нет, так, стало быть, есть у нее на то причина. А значит, скоро кое-что случится, так что считай, загибай пальцы.
Они чинно сидели на стульях и скамьях вдоль стен, эти бабы. Сидели чинно, но их быстрые глаза следили за всем и кое-что примечали.
Еще загодя – за много недель – об этой свадьбе шло немало толков. Разных толков.
Что Рённев нашла себе чужака – это баб не так удивило, как глупых мужиков. Ведь если разобраться, то и сама-то Рённев в Нурбюгде пришлая, правда, не издалека, из главного прихода.
А вот он, этот ее новый муж, и впрямь чужак, ничего не скажешь. Издалека его принесло. Недаром, видно, говорит старая пословица, что тролль тролля и за горой учует…
Вот Ула Ульстад занесся и взял себе жену со стороны, а что хорошего получилось? Пришлось ему, говорили, кормиться заводчиковыми объедками. Но даже не в том дело. А вот наследника, о котором он мечтал, так с этой бабой надутой и не прижил. Да и вообще звону от Улы было много, говорил народ, а толку-то ни на грош. И погиб он ни за понюшку табаку в расцвете сил, вот чем все кончилось: высоко в горах, в лесу, разможжила ему грудь упавшая сосна, так что пришлось тащить его домой на конной волокуше, словно бревно. И на этот раз едва ли что путное выйдет. Теперь в Ульстаде будет двое пришлых, а этот новый, что Рённев себе выискала, он-то, собственно говоря, не хозяин, а вроде как бродячий подмастерье, раньше он работал у пастора в усадьбе. Никто ведь даже и не знает, откуда он, никто ничего не знает о его родне. Говорят, мол, из Телемарка. Вроде это где-то далеко на западе, где-то чуть ли не у самой у Англии. А этот брат его, что околачивается тут на свадьбе, – это и впрямь его брат? Чем это докажешь – вот разве что только оба говорят на том же чудном языке, словно поют. Да разве так по-людски говорят? Нет, не к добру это все! Чего же можно ждать от такой, как Рённев, которая сначала жила много лет с заводчиком, пока не надоела ему и он не дал ей отставку? Но она времени даром не теряла и тотчас заарканила спесивого Улу Ульстада…
Глаза следили за пляшущими Рённев и Ховардом.
По Рённев пока еще ничего не видно. Пока еще нет. Да, пожалуй, загибать пальцы надо с этого месяца.
Мужчины говорили «гм», и «да», и «н-да…». Шустрый он парень, этот Ховард, ничего не скажешь. Коленце, которое он в пляске выкинул в первый вечер свадьбы, мало кто смог повторить… И Рённев баба хоть куда, спору нет. Но могла бы найти себе мужа и в Нурбюгде, сколько тут вдовцов свободных, у которых и дом свой, и лес, и чего душе угодно…
Медленно расходятся по домам гости после трехдневной свадьбы. Первыми из Ульстада отправились, как и следовало ожидать, те, кто жил всех дальше. Часов в десять вечера они выбрались на дорогу. Жены сели верхом, а мужья взяли лошадь под уздцы.
Последними разошлись ближайшие соседи, те, кто жил к югу на хуторах у дороги – в Нурбю, Флатебю, Стрёме и Нурсете. Путь был недальний, и лишь часа в два ночи они все вместе двинулись пешком по домам.
Молодые – Рённев Ульстад и ее новый муж, Ховард Ермюннсен, – почти все время стояли на крыльце и прощались с гостями.
Ничего не скажешь, урвал он кусочек, этот пасторов работник, или, как его бишь, управляющий! Самая видная баба во всей Нурбюгде, да один из самых богатых хуторов в придачу, Что ж, у его отца, говорят, тоже свой хутор там, у него на родине. И парень он собою красивый, что правда, то правда.
Шестеро последних гостей брели в ночной тьме. Четверо мужчин и две женщины. Анна Нурбю не вставала с постели уже одиннадцатый год, а Гуру Стрём была на сносях, так что не выходила из дому.
Когда они проходили мимо дома Ханса Нурбю и остановились попрощаться, Ханс предложил троим своим соседям заглянуть к нему и пропустить рюмку напоследок.
Когда Нурбю начинал пить, то никак не мог остановиться, так уж он был устроен.
Женщины заворчали: уж они-то знают эти «рюмки напоследок» у Ханса Нурбю.
Но ворчали недолго: они хорошо знали и самого Нурбю. Это был один из самых богатых и могущественных людей в селении. Быть может, самый богатый и самый могущественный, и из тех, кто ничего не забывает и крут в делах.
Мужчины – те сразу же согласились. У него, у Нурбю, водка всегда хороша. К тому же еще раньше он успел шепнуть двоим из них – Уле Нурсету и Аннерсу Флатебю, – что они увидят, как он сегодня ночью подцепит на крючок рыбку. Те сразу смекнули в чем дело: Нурбю скупал в здешних селениях лес для барона Русенкрантца, а у третьего из приглашенных – у Шённе Стрёма – был большой и хороший лес. Удивительно даже, как это Нурбю до сих пор не заставил Шённе продать по дешевке свой лес – ведь тот все пиликал на своей скрипочке, да и вообще был простак простаком.
А Шённе Стрёму Нурбю только и сказал:
– Зайдем, поиграешь на скрипке!
Но и этого было довольно. У Шённе загорелись глаза, и он, словно собака, пошел за Хансом Нурбю.
Он был из тех, кому во всем везет, этот самый Нурбю. Хутор он унаследовать не мог: был вторым сыном. Но старший брат кончил плохо. Однажды он побывал в Несе и услышал там проповедника, Ханса Нильсена Хэуге, этого самого. Стал он тогда говорить встречному и поперечному, что все люди, дескать, братья. Мало того: он и повел себя так, словно вправду уверовал в это. Построил новую большую людскую, где хусманы и слуги могли посидеть на досуге, и даже купил для нее новую, дорогую печку. Он расхаживал по своей земле и распевал псалмы. Молился вместе со слугами. Ну ладно, это еще куда ни шло: были и кроме него «друзья Хэуге», которые делали то же самое, и многие считали, что овчинка стоит выделки. Но Эрик-то Нурбю стал устраивать молебны в самую страду! А уж это до добра не доводит. А потом он помолвился с дочкой хусмана и вскоре прибавил своим хусманам по два шиллинга в день. Тут уж всем стало ясно, что он спятил, и Ханс уговорил мать подписать бумагу, что Эрик тронулся умом. Его отправили к Керстафферу Бергу, который брал к себе помешанных. С тех пор он и сидел в подвале на том хуторе.
Вот так ему, Хансу, достался двор – а мать слегла, как только подписала эту бумагу. Слегла и не встала и в скорости померла.
Год спустя Ханс добыл себе еще один двор. Он женился на единственной дочке с Хэуга, соседнего хутора, на девушке по имени Анна. Хэуг был хутор добрый, хозяева имели право ловить в озере рыбу и добывать руду на горе. А дочка была малость кособока и криворота, что и говорить, красотой не блистала, но была женщина тихая и добрая. Через год после свадьбы родила она дочку и чуть при этом не отдала богу душу. Старая повитуха сказала тогда: «Еще ребенок, и конец ей». Однако ошиблась: через год Анна родила сына и не померла, но слегла и с тех пор уже не вставала. Ханс еще тогда сказал сердитой бабке: «Коли ей не выздороветь, пускай лежит. Хутор не бедный, прокормим, раз она сделала, что ей положено: принесла наследника».
А еще через несколько лет у Анны отец с матерью померли, и вот у Ханса Нурбю оказалось в руках два хутора – из лучших в округе. И как сказано в Писании, кто имеет, тому дано будет – в скором времени он стал скупать лес для самого барона Русенкрантца, для этого, как многие считали, богатейшего человека в стране, которому принадлежали огромные леса, множество шахт и лесопилен и столько дворов, что и названий не упомнишь. И барон на этом не прогадал. Да и Ханс Нурбю тоже.
Детей своих он любил – как и все, чем владел. Но мальчика больше… Поговаривали, что мальчика он любит даже больше, чем комод, где хранятся все его далеры. Парнишке было теперь лет десять, и он обещал стать в точности таким, как отец. Хусманы видели это и вздыхали.
Как уже говорилось, была у этого сильного человека одна слабость: уж если он начинал пить – будь то на свадьбе, на поминках или по другому поводу в гостях, – то не было ему удержу. В нем словно просыпался другой человек, и никак ему было не угомониться. Он мог пить сутками: сна ему требовалось мало, но тем больше нужны были водка и компания. Ему словно невмоготу было перестать, невмоготу остановиться и признать, что праздник уже кончился и снова настали будни. Когда на него находил такой стих, он перепивал одну компанию собутыльников за другой. Мало того, нередко он, богатый крестьянин, под конец униженно зазывал своих хусманов в горницу выпить с ним дорогой водки.
Запой продолжался до тех пор, пока его, как колоду, не уволакивали в кровать. Иногда нужна была целая неделя, чтобы он допился до такого состояния. Слегши, он обычно не вставал много дней.
Когда же он наконец выбирался из постели, то бывал мрачнее тучи и просто кидался на людей. В такую пору лучше всего было держаться от него подальше. В особенности хусманам – держаться подальше, сжаться в комок, помалкивать и позабыть навеки, что сидели за его столом, чокались с ним – быть может, даже французской водкой, слушали его похвальбу и посулы и что он даже иногда обнимал их.
Но он их находил. Где бы они ни прятались – даже на сеновале, – он находил их, и тогда они проклинали тот день, когда появились на свет, и тот день, когда стали хусманами в Нурбю, и тот день, когда сидели в горнице и пили со своим хозяином.
К тому же хусманам вовсе не по душе было сидеть ночами в огромной, мрачной горнице. Привидений там, правда, было, может, и не больше, чем в других местах. Все хусманы не раз слышали, как старуха Нурбю – или кто там еще – расхаживала за стеной, вздыхала и плакала. Но тут им приходилось пережить кое-что и пострашнее: Ханс Нурбю заводил вдруг долгие беседы с кем-то невидимым. Он чертыхался, плакал, просил, клянчил. Беднягу хусмана мороз подирал по коже, когда он слышал, как хозяин торгуется с самим чертом, продавая свою душу.
Когда четверо крестьян прошли в дом, в горнице было темно и холодно. Но Нурбю сходил на кухню и разбудил спавшую там служанку – там всегда была служанка, чтобы оказаться под рукой, если что-нибудь случится с больной хозяйкой, лежавшей в каморке. Ей, Анне, жить оставалось недолго, все это знали.
Пришла служанка, бледная и перепуганная, поставила свечу на стол, затопила печку и принесла из погреба пива. Сам Нурбю тоже не сидел на месте, принес водку и рюмки, достал трубки и табак. Тем временем трое его друзей расселись на стульях вокруг огромного соснового стола.
Аннерс Флатебю, маленький и легкий, рыжий и востроносенький, сидел на одном конце. В селении его прозвали лисой. Он об этом знал и не обижался, это ему даже нравилось. Вреда от этого, думал он, не будет. Сейчас он, сжавшись на своем стуле, больше, чем обычно, походил на загнанную лисицу.
Он сидел и следил за Хансом Нурбю, достававшим рюмки и бутылки из большого шкафа в углу. Шкаф этот навел Аннерса на мысль о комоде в комнате у Ханса и о лежавшей там бумаге.
Аннерс Флатебю был должен Хансу Нурбю сто дал еров. Должен был уже пятый год и в этом году тоже не знал, как расплатиться.
Очень она его мучила, эта сотня далеров.
Нет, не скажешь, чтобы Нурбю наседал на него. За последний год он ему о долге ни разу не напомнил.
Но мысль об этой сотне не оставляла Аннерса. Думал он о ней денно и нощно. Вот и сейчас, как много раз раньше, он сидел и думал: «Слава тебе господи! Нурбю – мой друг. Добрый друг. Он мне зла не желает».
Но тут же он подумал о том, как хорошо было бы взглянуть на эту бумагу в комоде, которую он подписал по пьянке. Своими глазами убедиться, что Хансу не за что в этой бумаге зацепиться, чтоб выжить его, Аннерса, с хутора.
У него тогда и в мыслях не было просить сотню. Нужно было ему всего-навсего двадцать пять. Да и то он, прежде чем отправиться к Нурбю, несколько недель все не решался, тянул и раздумывал. Но тот сразу же согласился. Такой у Аннерса с души свалился камень, что, когда Нурбю достал бутылку, он малость перебрал. А тогда Нурбю сказал еще: «Двадцать пять далеров – да неужто это деньги для такого человека! Вот сто – это дело!» И Аннерс согласился. Что там было на бумаге, которую он подписал поздним вечером, он, хоть режь его, не помнил. Хотя, постой, там было написано: «Сто далеров» – и словами и цифрами. Но там и еще что-то было, а вот что?
– Остальное – чепуха, – сказал тогда Нурбю. – Это у нас с бароном форма такая.
«У нас с бароном». «Мы с бароном». Всегда: «Мы с бароном». Шут он гороховый, этот Нурбю. Выставляет себя на посмешище всему селению.
Уж лучше бы Аннерс позволил тогда ленсману забрать и лошадь, и корову, и козу!
А может, попросить его показать бумагу? Да нет, нельзя. Пока не будет этой сотни в кулаке.
И он знал: не видать ему радости, настоящей радости, пока не швырнет он эти деньги Хансу на стол. Да вот только когда это будет…
За другим концом стола сидел Ула Нурсет, крупный и грузный. Волосы и борода у него были темнее, чем у большинства здешних жителей.
Осоловевший от еды, пива и водки, он сидел и следил за Хансом Нурбю, стараясь понять, почему это ему всегда делается не по себе, когда он попадает в эту комнату. Причин вроде бы и нет. Хорошая горница, ничего не скажешь, но и в Нурсете горница мало чем хуже. Не такая, конечно, большая, но все же. А эта, пожалуй, даже и чересчур велика, сейчас, ночью, и стен закопченных почти не видать, даже жутковато как-то.
Но Нурбю, видно, темнота, не пугает. Круглый и плотный, словно бочонок, он расхаживает по горнице и сияет, будто он здесь единственный хозяин и все ему принадлежит. Да теперь оно так, впрочем, и есть. Все здесь принадлежит ему, как до него – его отцу, а до его отца – его деду, и так, сколько люди помнят. И все они были одного склада. Он сам слыхал, как старики говорили: «Ну, наш Нурбю – вылитый дед. Помню я старого Ханса – плотный такой, крепыш, точь-в-точь нынешний Нурбю. И в делах так же крут. Да, и дед его был из того же теста»…
И тут Нурсету пришла мысль, которую он как бы даже попытался оттолкнуть от себя, проведя рукой по лицу. Ведь его-то собственный дед был сыном хусмана, да к тому же еще и пришлый. В Нурбюгду он пришел кузнецом и получил захудалый хусманский дворик от хутора Нурсета. Однако малый он был не промах. Так или иначе, а заделал он хозяйской дочке младенца, и вот пожалуйте – все что ни на есть получил: и двор, и лес, и бабу, и ребятенка…
Но давно это было. Прошлое это дело, забытое.
Впрочем, у народа в Нурбюгде память хорошая – особенно насчет того, что и позабыть не грех.
– Угощайтесь, мужички! Ваше здоровье! – сказал Нурбю. Он наконец уселся на хозяйское место во главе стола.
– Нет-нет, и ты давай с нами, Шённе!
Дело в том, что Шённе, сидевший напротив Ханса Нурбю, как взял скрипку, так и забыл про все на свете. Волосы упали ему на лоб, а он знай перебирает струны да прикладывает ухо к скрипке и снова перебирает струны. До чего же хороша Эрикова скрипка! Эрик дрожал над ней, словно над дитем родным. А сколько красивых танцев сыграно было на этой скрипочке – до того, как Эрик ударился в набожность и спятил.
Пили все. Потом, как положено, крякали и, как велел обычай, говорили, что такую хорошую и крепкую водку поискать…
Водка и впрямь была хороша и крепка. Другой Нурбю и не держал.
В горнице сразу стало как-то тише. И тут они услышали, как за дверью, в каморке, громко стонет хозяйка. Казалось, она богу душу отдает, говорили, что ей в последнее время стало спирать грудь. На дворе три раза проухала сова: «У-ху, у-ху, у-ху!» Все трое вздрогнули и огляделись. Но Нурбю твердым голосом сказал:
– Нет, братцы, пить – так пить!
И они снова взялись за рюмки. Как только выпили, Нурбю налил по новой. На этот счет он был хозяин хороший.
Аннерс Флатебю думал о том, что сегодня он перед Хансом Нурбю лебезить не станет. Это у него уже вошло в привычку, бог его знает с чего. Впрочем, он и сам знал. Он этим вроде бы часть долга платит. Но это глупо, он понимает, что глупо. Нурбю его за это презирает, а другие – те мало-помалу смекнут, что он как-то зависит от Нурбю.
Да, это стало привычкой. Язык сам собой начинал льстить и угодничать, и Аннерс даже остановить себя не мог. Вел себя словно хусман какой, словно раб. Вот именно, раб! Он почувствовал, как лицо его краснеет от злости и стыда.
«Больше ни в жисть», – подумал он. Но подумал он это тяжело и обреченно, как пьяница после попойки дает зарок больше не пить. Он думал: «Больше ни в жисть», но сам чувствовал, что при первой возможности снова примется за прежнее. Не посмеет иначе. Пусть Нурбю презирает его за лесть, но ведь Нурбю-то привык к лести. Прекратись она, и ему будет ее не хватать, и тогда он посмотрит удивленно на Аннерса Флатебю и подумает: «Ну-ну» – и вспомнит про бумагу в комоде…
Не посмеет он иначе Аннерс Флатебю, так и будет льстить да угодничать, хоть и знает, что тут-то Ханс Нурбю и вспоминает про бумагу в комоде.
«Ни в жисть больше!» – подумал Аннерс Флатебю. И услышал свой голос:
– И здоровенная же у тебя горница, приятель! А ты что скажешь, Нурсет?
Едва он произнес это, как тут же горько раскаялся. Он уже много раз бывал здесь и всякий раз говорил то же самое. Но, начав, уже не мог остановиться:
– А сколько в ней локтей, а, Ханс?
И тут же еще больше раскаялся. Задавал он этот вопрос уже столько раз – столько раз, что задавать его снова было, пожалуй, просто оскорблением.
– Двенадцать локтей по каждой стене! – ответил Нурбю и посмотрел на него с легкой, вроде бы усталой усмешкой, словно говоря: «Ну и ну, Аннерс!»
И снова «ваше здоровье», и снова «вот это, скажу я, водочка», и снова «да пей же с нами, Шённе, а ну, давай!».
Шённе уже успел опять взяться за скрипку, настраивал ее, что-то там наигрывал.
Ула Нурсет пил молча. Чтобы разойтись на новом месте, ему всегда нужно было время, даже если он уже был на взводе. Он оглядывал огромную темную горницу и думал о своем деде.
Странное дело – вроде бы мелочь, давняя, забытая история, но вот поди ж ты, уверенности лишает. А ведь наверняка, кроме него, никто этого даже и не помнит.
Аннерс Флатебю почувствовал, что надо поскорее исправлять оплошность с горницей.
Он хлопнул себя по ляжкам:
– Ну и здорово ты сегодня отбрил Керстаффера Берга в Ульстаде, Ханс!
И верно, за Нурбю тогда осталось последнее слово.
Флатебю, смеясь, принялся с жаром пояснять:
– Ты, Нурсет, вышел тогда на минутку на двор – дело было за час до того, как мы по домам стали расходиться. А ты, Шённе, ты тогда возле скрипача стоял. Значит, подходит Керстаффер – выпивши и, видать, ссоры ищет – и говорит нашему Нурбю: «Вот ты мне скажи, Ханс, – говорит, – ты когда собираешься этого своего брата, ну Эрика, домой забрать? Пора уже вроде – он бы мог снова хозяйничать в Нурбю, на хуторе на вашем», – говорит. «Мы в Нурбю тронутых не собираем». – Это Ханс ему отвечает. Но тут Керстаффер разозлился: «Это Эрик-то тронутый? Он не больше моего тронутый», – говорит. – «Стало быть, здорово он тронутый!» – сказал Нурбю.
Флатебю расхохотался во все горло, но тут же заметил, что смеется-то он один. Он посмотрел на обоих своих товарищей и увидел, что те смотрят на Нурбю. Перевел взгляд на Нурбю и мигом сообразил, что ни за что на свете не надо ему было произносить этих слов: Ханс терпеть не мог, когда ему напоминали о брате.
Ханс Нурбю поморщился:
– Ты Керстаффера не трогай. Он по крайней мере хозяин хороший.
Аннерс Флатебю совсем съежился на своем стуле. Словно свернулся в клубок на слишком просторном для него стуле; он был похож на лисицу, которая, угодив в капкан и надергавшись, легла обессиленная и покорно ждет новых ударов судьбы.
Однако удара так и не последовало. Нурбю пустился в свои обычные разглагольствования о честном, доверчивом крестьянине, из которого все тянут соки и которого все грабят: и фогт, и судья, и ленсман, и пастор, и кистер, и епископ, и амтман[7]7
Фогт – чиновник, представляющий полицейскую и налоговую власть (до начала XX в.). Ленсман – то же, в сельской местности. Кистер – помощник пастора. Амтман – губернатор (до начала XX в.).
[Закрыть], и горожане, что круглый год расхаживают себе в дорогих одеждах, за всю жизнь толком дня не поработали, но выманивают у честного крестьянина его потом заработанные гроши и по завязку набиты привилегиями.
Ханс оседлал своего конька, а они слушали, ссутулившись, его речи, им это было не впервой. Странно вот только, как это такой человек барону служит. А в общем-то, они, ясное дело, согласны с каждым его словом.
Вдруг Ула Нурсет сказал:
– Всё эти пришлые! Скоро от них крестьянину житья не будет. А вся вина его в том, что сидит он себе на своем хуторе век за веком – сын после отца, внук после деда…
И тут же умолк, наморщив лоб. Зачем он это сказал?
Конечно, он так думает. Он действительно так думает, уверен в этом больше, чем другие. И все же случалось, что, сказав это, он язык был готов себе откусить. По глазам собеседников он видел – или ему казалось, будто видит: он попросту напомнил им лишний раз о том, что всем пора бы забыть. Бывало, он приказывал себе: никогда больше не говори этого! Заткнись, помалкивай! Но в следующий раз, когда приходилось к слову, язык сам собою начинал молоть. Словно против его воли.
Не раз он читал в глазах Нурбю: «Хусманское семя».
Нурсет сидел и раздумывал, что бы ему такое сказать или сделать, чтобы у Нурбю раз и навсегда исчез этот презрительный взгляд. А ведь он, Нурсет, уж во всяком случае, никогда не зазывает хусманов к себе в горницу на выпивку.
Правда, на этот раз Нурбю, похоже, и не слышал его слов. Он все насчет честного крестьянина распинался. Распалившись, наклонился над столом.
– Вот послушайте! – сказал Нурбю. И, повернувшись к Шённе, который все пиликал на скрипке, добавил – И ты тоже послушай, Шённе. То, что я сейчас расскажу, всех нас касается.
Они навострили уши. Шённе отложил скрипку и сел поближе к столу, откинул волосы со лба и как бы очнулся. Нурбю принялся рассказывать о том, что он назвал новым заговором против крестьянина.
Ну так вот, будем считать это слухом, хотя это не просто слух. Они называют это планом. Пока что законом это еще не стало. Но станет. Все это Нурбю рассказал сам барон. А барон, как всем известно, хоть и бывает крут и упрям, когда дело идет о его правах, но, в общем-то, крестьянину добра желает. Богатые крестьяне – это значит богатые помещики и счастливая Норвегия, бедные крестьяне – это значит истощенная и несчастная Норвегия, так говорит барон. Ну ладно, стало быть, этот план, как считает барон, – это уж чересчур.
Так вот. Вы слышали, что у этих самых, как их, государственных финансов дела – хуже некуда: знатные господа в городах доуправлялись до того, что денег у них не осталось, а есть только долги. От «серебряного» налога[8]8
Для создания фонда серебра в Норвежском банке в 1816 г. стортингом (парламентом) был введен налог, вносившийся в форме изделий на серебра или серебряных денег.
[Закрыть] толку оказалось мало. И вот они сидят теперь в городе и чешут себе затылки, все эти знатные господа, и не знают, откуда им взять денег. Ясное же дело, что самые богатые, самые знатные – те свое серебро, как и раньше, попрятали. До него не доберешься.
И тут они додумались конфисковать. Что конфисковать? А вот что: несчастный лес крестьянский. Доверчивый, честный крестьянин – он-то и должен, как и всегда, расплачиваться за других.
Каждый крестьянин, у которого больше пяти тысяч молов[9]9
Мол – 0,1 га.
[Закрыть] леса, должен будет отдать все, что сверх этих пяти тысяч. Без всякого возмещения. А если лес принадлежит нескольким дворам сразу, но так, что на каждый приходится больше пяти тысяч, то эти дворы вместе должны отдать излишки. Без всякого возмещения. Отнятый лес будет объявлен собственностью короны, то есть государства. Но само-то государство возиться с лесом не может, так что придется ему весь этот лес предложить на продажу тем, кто сможет купить. А кто захочет купить, должен будет платить серебром! Хитро придумано: вот когда серебро и выплывет! А если крестьянину тут и крышка, то городским господам горя мало.
Все трое слушали его, широко раскрыв глаза. Ну и дела…
Аннерсу Флатебю принадлежала часть огромного флатебюского леса, и на каждого там приходилось по шесть тысяч молов. У Нурсета было семь тысяч. Они сидели и считали изо всех сил.
Всех больше опечалился Шённе. Он был из тех, кто сразу вешает голову, когда ему кажется, будто с ним обходятся несправедливо. Постоять за себя он не умел.
Нурбю продолжал.
О том, что такой закон готовится, покамест мало кто знает. Но что будет, когда пойдут слухи! Тогда крестьяне, у которых больше пяти тысяч молов леса, взапуски кинутся к помещикам и лесозаводчикам и землевладельцам, чтобы, пока не поздно, успеть продать свой лес. Ведь богачей-то с ихними привилегиями, их-то закон не затронет. Ворон ворону глаз не выклюет!
Вот тогда-то и повалит народ с шапкой в руках: милый, хороший помещик, купи ты у меня христа ради немножко лесу! Ну, только три тысячи молов, только две тысячи – тебе же и стоить-то это почти что ничего не будет.
Да-да, почти что ничего! Цены на лес так покатятся вниз, что только держись. Но продавать ведь крестьянам все равно придется – иначе вообще ни хрена не получишь! Цены на дерево тоже упадут: теперь лесозаводчики долго смогут обходиться тем, что будут давать их леса. И если раньше они крестьянина на колени поставили, то теперь на обе лопатки положат.
Нурбю умолк, переводя дух, и сразу же наполнил рюмки. В каморке послышались стоны, в горле у Анны хрипело и свистело. Грохнул опрокинутый стул, и они услышали, как служанка спросила: «Вот так – сейчас получше?» Флатебю и Нурсет беспокойно заерзали. Шённе, видать, ничего не слышал, он все таращился на Нурбю, все таращился, открыв рот, словно видел перед собой ад и самого черта. Ну, а Ханс-то Нурбю уже давно привык к этим звукам. Он продолжал.
Он и так и эдак прикидывал, что же ему делать. Ведь у него девять тысяч молов леса. По счастью, однако, ровным счетом пять тысяч молов принадлежат хутору Нурбю, и четыре тысячи – хутору Хэугу. Так что, если он перепишет Хэуг на малыша Пола – барон говорил, что это выйдет…
Он кинул быстрый взгляд на Флатебю и Нурсета и встал.
– Гм. Надо, пожалуй, на двор прогуляться, – сказал он.
Оба пошли за ним. Шённе остался сидеть – он хотел было двинуться следом, но остался. Ему Нурбю подливал особенно усердно.
На востоке занимался новый день. Флатебю и Нурсет нетвердо стояли на ногах, держась за стену. От холодного воздуха им стало легче. Нурбю стоял неподалеку, но за стену не держался. Водка не брала его, как обычных людей. Но и он потел и вытирал лоб рукой.
Ула Нурсет, качаясь, подошел к нему, взял за плечо, оперся.
– Неужто это все правда?
Нурбю снова провел рукой по лицу, словно стирал что-то. Выдохнул воздух и сухо ответил:
– Что значит правда? Я же сказал, что это слухи.
И улыбнулся, почти не раздвигая губ. Тут у Нурсета, как он потом говорил Аннерсу Флатебю, сразу как бы глаза открылись. Он вспомнил, что Ханс говорил ему перед тем, как они вошли к нему в дом:
– Я сегодня ночью собираюсь подцепить на крючок рыбку.
Конечно! Шённе! У Шённе семь тысяч молов леса и не хватает ума ни толком пользоваться им, ни продать. Вот на эти-то две тысячи Нурбю и нацелился – господи, он ведь тем и занимается, что повсюду лес для барона скупает.
– И жох же ты, Ханс! – только и сказал Нурсет. А Флатебю, у которого, как и у Нурсета, открылись глаза, эхом отозвался у стены:
– И жох же ты, Ханс!
У них отлегло от сердца! Значит, сегодня Нурбю не на них нацелился, не их ловит. Сегодня они могут слушать и только радоваться, глядя, как он обрабатывает Шённе. Когда нужно обработать крестьянина, чтобы он продал свой лес подешевле, Хансу Нурбю нет равных.
От радости они оба, Нурсет и Флатебю, просто голову потеряли. Они бросились обнимать Нурбю.
– И жох же ты, Ханс!
Обнимали его за шею. Хлопали по спине – и жох же ты, Ханс!
Потерявши от радости голову, Нурсет стоял и мочился Хансу на штанину. Он качался и размахивал свободной рукой:
– И жох же ты, Ханс!
Нурбю, видно, тоже был слегка пьян, хотя и стоял твердо, не качаясь. Во всяком случае, он не заметил, что один башмак у него промок.
Они вернулись в дом.
Шённе был уже обработан на славу. Глаза у него вылезли из орбит. Он верил всему, что говорил Нурбю, как слову божьему. «И не диво», – подумали Нурсет и Флатебю. Ведь когда Нурбю врет, чтобы провернуть сделку, то врет так, что сам себе начинает верить. Мать честная, да ведь и Флатебю и Нурсет чуть было не поверили ему!
Вот тут-то и началась потеха. Сиди себе, помалкивай, да смотри, как Нурбю выбрасывает Шённе крючок с приманкой, выдает леску и потом подтягивает. Тут уж Хансу нет равных.
Потом они часто говорили друг другу, что такой потехи, как этой ночью, они за всю свою долгую жизнь не видывали.
Шённе ни черта не смыслил ни в земле, ни в лесе. Он и сам это знал и не печалился. «Ладно, как-нибудь обойдется, – поговаривал он. – Отец не больше моего смыслил, и все как-то обходилось». Так оно и было. Но порой, когда его пугали, как сейчас, у него душа уходила в пятки: ведь он знал, что ничего-то, кроме как играть на скрипке, он не умеет. Но скрипкой с хозяйством не управишься, это он знал точно, на это у него ума хватало.
Под конец Шённе даже стал просить и умолять:
– Помоги мне, Ханс! – умолял он. – Только на тебя я и могу положиться. Ты мой лучший друг.
Нурбю делал вид, будто ему все это не по душе.
– М-да, – говорил он. – Н-нет, – говорил он. Рассказывают, гадюка, бывает, лежит себе тихо-тихо, а заставляет трясогузку прямо к ней в пасть прыгнуть. Так же и здесь было: Нурбю юлил и увертывался, словно отползал, а Шённе словно прыгал следом.
– Так видишь ли, Шённе, это ведь только слухи, – сказал Нурбю.
Однако, слухи там или не слухи, Шённе хочет продать лес.
– М-да, но высшей цены я, видишь ли, дать тебе не могу, – сказал Нурбю. – Я на свою ответственность покупаю, барон мне этого не поручал. А ты знаешь, он свои далеры крепко держит.
Остальные двое следили за разговором. Они были слегка пьяны и о том, что произошло, вспоминали потом несколько по-разному.
Но одно они запомнили одинаково: перед самым рассветом Нурбю и Шённе подписали договор «о продаже леса, принадлежащего мне, Шённе Тустенсену Стрёму, расположенного между ручьем Леpфаллсбеккен и северной речкой Твиллинго, размером 2000, прописью две тысячи, молов, мне, Хансу Павельсену Нурбю, за сумму 200, прописью двести, далеров, первая половина которых уплачивается наличными, а вторая – в течение года, считая с сего дня».