355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигурд Хёль » Заколдованный круг » Текст книги (страница 5)
Заколдованный круг
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:08

Текст книги "Заколдованный круг"


Автор книги: Сигурд Хёль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Скотница

И начались новые будни.

Ховарду виделся новый хутор, новое селение, тучные пашни и нивы, ухоженный лес, довольные крестьяне и распрямившие спину хусманы…

Видения – величественные и простые.

Однако дело, за которое ему предстояло взяться, не было ни красивым, ни величественным. Требовалось навести порядок в темном, грязном хлеву. И тут Ховард, можно сказать, потерпел поражение.

Все хозяйственные постройки в Ульстаде были старые и серые, многие покосились и грозили вот-вот рухнуть, все они были неудобные и нескладные, построенные так давным-давно потому, что так строили еще с незапамятных времен. Но хлев был всего хуже.

Старый и скособоченный, без погреба, без фундамента, он глубоко ушел в землю. На весь хлев было одно-единственное окошко, маленькое и заросшее грязью, и внутри было темно и сыро. Хлев был слишком мал для хуторских коров; зато, правда, скотина не мерзла, голодая в весеннюю бескормицу. Окошко помещалось высоко, словно нарочно для того, чтобы работать в хлеву приходилось в темноте. Поэтому если скотница попадалась ленивая, вроде нынешней, то почти весь навоз так и оставался на месте. Новый и старый навоз лежали по щиколотку. Где придется были прибиты насесты, и тот, кто сюда заходил, непрестанно натыкался на них. Куры – старые, невероятно тощие, похожие на привидения, – неслись редко либо вообще не неслись, но зато часто и охотно гадили людям на голову.

На повети спали служанки. Там было темно, воздух был сырой и нездоровый. Но Ховард знал, что этого не изменишь. Наверху было тепло, далеко от хозяйского глаза, служанки были там сами себе господа.

От служанок всегда и всюду – и на кухне, и в комнатах – несло навозом, тут уж ничего не поделаешь. Так было, так есть, так будет.

Ховард решил попытаться навести чистоту в хлеву.

Первым делом он отгородил угол под курятник. Затем передвинул окошко вниз, на следующий венец. Потом надо было выгрести навоз и вымыть хлев. Он попросил скотницу помочь ему.

Берта-скотница была рослая, толстая и хмурая девка, медлительная и вечно недовольная, грязная и неряшливая. От нее всегда разило навозом. Коровы и хлев были ей противны, и опять Ховард удивился тому, как часто попадаются скотницы, которые скотину терпеть не могут. Берта обращалась с коровами словно с врагами, которым следует отомстить за какое-то, ей одной известное, оскорбление. Скотина боялась ее. Берта редко проходила мимо коровы, не ударив или не пнув ее. Для всех коров у нее были обидные прозвища. Она никогда не выгребала как следует навоз из хлева – это, мол, работа для мужика – и лишь раз в день откидывала то, что нападало. В стойла она со своей лопатой и вообще не заглядывала.

Доить Берта не умела. Когда подходило время, она ставила скамеечку в стойло и садилась. Башмаки ее целиком уходили в жидкий навоз. Она с силой шлепала корову ладонью: «Ну ты! Подвинься!»

После этого она принималась за дойку, но тянула за сосцы слишком сильно, и коровам было больно. В отместку они норовили лягнуть ее или попасть хвостом по лицу или – иногда – в подойник. Тогда она била корову кулаком по животу – такому грязному, что и цвета было не разобрать.

И так со всем, за что она ни бралась. Она была ленива, мало что умела, и то немногое, что она умела, надо было бы делать совсем не так.

И ее-то Ховарду предстояло выучить.

В первом стойле лежала нищая старуха. Звали ее Мари, она уже давно прижилась в Ульстаде. Рённев рассказывала, что Мари когда-то лет пять была в Ульстаде скотницей. Потом вышла замуж за хусмана с Ульстада, а когда муж тронулся умом и его упрятали в подвал к Керстафферу Бергу (через год после этого он умер), снова стала скотницей и работала, пока не состарилась. Теперь она жила в хлеву. Вставать ей уже было тяжело, большую часть времени она лежала.

От ее соломенной подстилки шла ужасная вонь: навозная жижа просачивалась из соседнего стойла и впитывалась в солому. Ховард позвал одну из служанок – Берта помочь отказалась, это, дескать, не ее дело, – и старуху вымыли и переодели. Затем он положил на пол доски и сменил солому. Старуха, пока ее мыли и переодевали, молчала. Лишь когда Ховард спросил, не хочет ли она переехать в дом, она заговорила. Нет, ей нравится здесь. Со скотиной хорошо. Скотина тебя не обманет и не предаст.

Когда они все кончили, пришла Рённев. Она засмеялась:

– Какая ты нарядная, Мари! Теперь хоть женихов принимай!

Но вскоре ушла обратно.

С Мари было все просто. Выучить Берту-скотницу оказалось труднее.

Он попросил ее, как уже говорилось, помочь вычистить хлев. Попытался объяснить ей, почему в хлеву должно быть чисто.

– Труда на это нужно немного, если только все время поддерживать чистоту. Ты бы посмотрела хлев у старшего учителя Свердрюпа в Конгсберге – чисто, как в горнице, а коровы блестят так, что смотреться в них можно. Сама понимаешь, в таком хлеву и работать одно удовольствие.

Берта, недовольная и хмурая, молчала. Шутки, объяснения – все впустую. Ховард чистил стойла, а она стояла, сложив руки. На лице у нее было написано: какая несправедливость!

С самого начала ее оскорбило, что Ховард вмешивается в ее работу. Она угрюмо слушала его объяснения и следила за его работой злым взглядом, бурча себе что-то под нос.

Одно можно было прочесть в ее тупом взгляде, одно она, пожалуй, понимала: если делать все, как говорит Ховард, работы у нее прибавится.

Пока Ховард убирал навоз, она молчала. Но когда он стал греть воду в большом котле и объяснять, что теперь они вымоют хлев, она прямо раздулась от негодования и ее прорвало:

– Хлев, значит, мыть будем? Может, и коров помыть?

– Нет, коров мыть не надо, это без толку. Но скребницей почистить надо, чтобы самую большую грязь снять. Чтобы они хоть чистыми были, пока стоят в стойле и голодают так, что и мычать-то сил нет.

Поначалу Берта онемела от такого оскорбления. Потом повернулась, пошла к дому и стала всем рассказывать, что этот новый хозяин совсем спятил: хочет всех коров перемыть и банты им на рога повязать.

Ховард отнесся к этому спокойно. Он старательно – насколько было можно – вымыл весь хлев. Смастерил скребницу для Берты, чтобы было чем чистить коров. На всякий случай сам вычистил их для первого раза. Ничего, все уладится. Со временем, узнав, что такое чистота и порядок, Берта полюбит хлев, полюбит свою работу.

Но этого не случилось.

Когда он через два дня снова зашел в хлев, все там было почти как раньше. Коров эти два дня Берта не чистила, и бока у них были увешаны навозными лепехами.

Он ничего не сказал, снова убрал навоз и снова вычистил коров. Надо набраться терпения: когда-нибудь и она научится.

Но учиться Берта не желала, и терпения у нее тоже не было. Едва завидев Ховарда, она вскидывала голову. Упершись толстыми, как бревна, ногами в землю, в броне из коровьего навоза, она стояла, как неприступная крепость, и не желала покоряться.

Учить ее ходить за коровами и убирать хлев! Ее, которая всю жизнь только этим и занимается! И кто учит-то! Такой вот… такой… – ей не хватало слов. Она презрительно пожимала плечами, в бешенстве топала, разражалась короткими яростными раскатами смеха или злобными стонами, пренебрежительно взмахивала руками – и ее жесты, и взгляд, словно у закусившей удила лошади, – все это призывало небо и весь мир в свидетели того, как с ней несправедливо обходятся. Она была упряма как осел, непрошибаема, как стена, которую не стронуть с места и приходится обходить, делая вид, что не замечаешь. Ховард бывал в хлеву каждый день, убирал весь навоз, чистил коров, возился в коровнике, словно скотник. Коровы стали ласково смотреть на него, радостно мычали, когда он появлялся, и ревели, когда он уходил.

Но толку от этого не было. Напротив: когда Берта уразумела, что новые порядки в хлеву не случайная прихоть хозяина, а дело нешуточное, она взбунтовалась всерьез. Она взвивалась, как норовистый конь, едва завидев Ховарда, закатывала глаза и вскачь неслась от него. Она не хотела. Она делала все, что угодно, лишь бы не переучиваться. Уж если никуда не денешься, уж если нет выбора, она лучше утопится – хотя воду она терпеть не может. Она отправилась прямо к Рённев и сказала, что если Хозяев ее работа не устраивает, то она уедет. Хоть сегодня! Домой уедет!

Домой – это значит в крохотный, убогий хусманский домик на краю селения, к старикам родителям, которые сидят почти без куска хлеба с четырьмя малышами на руках. Малышей этих им подкинули дочки. Одного оставила и Берта. Вернись она сейчас, то каждому в тесной, темной и щелястой избушке достанется еще меньше каши, малыши еще больше отощают, лица их еще больше посинеют. Ей-богу, она уедет домой! Лицо ее раздулось от обиды, она громко разрыдалась. Бог свидетель – так еще никогда никого не оскорбляли. Она топала ногами так, что сыпались комья навоза, кричала: «Безбожник он! Хочет, чтобы коровы чище людей жили! Никогда! Не бывать этому! Нечему мне учиться у этого чужака, который и говорит-то так, что я половины не понимаю! Уйду! Уеду!»

Рённев смеялась, успокаивала ее, усадила. Берта навалилась грудью на стол – в башмаках у нее хлюпнуло – и заревела так, что на стол натекла лужица. Но мало-помалу она успокоилась. «Рённев-то меня поняла, – говорила Берта потом, – но она на его стороне должна стоять, раз уж у них так вышло».

Что Рённев нашла в этом Ховарде – этого Берта никак не могла взять в толк. Тут, ясно, дело нечистое: да разве можно мужика к себе в постель пустить, когда он и говорит-то не по-нашему.

Берту на хуторе не любили: ленивая она, хмурая и угрюмая, никогда никому не поможет. Но когда она так взъярилась, все подумали, что этот новый хозяин и впрямь обошелся с ней несправедливо. Видно, надо с ним ухо востро держать, не давать ему слишком много воли, упираться потихоньку, не дать сесть себе на шею, но осторожненько, так, чтобы ему не к чему было прицепиться. Лучше всего быть начеку. Да, теперь здесь легкого житья не жди.

Кое-что из этих разговоров дошло до Рённев, и она все поняла. Она сказала Ховарду:

– Ты бы полегче с Бертой. Она, конечно, и ленивая, и глупая, и неряха, каких мало. Но хорошую-то скотницу где возьмешь? У меня до нее еще хуже была. Берта хоть сено бережет.

Это была правда. Берта кормила коров впроголодь и, пожалуй, получала от этого удовольствие и радость. Для Ховарда вечное жалобное мычание голодной скотины было невыносимо, от него можно было с ума сойти. На сеновале оставалось сена лишь для лошадей. Каждый день работники рубили березки и ивы для коров, пусть скотина хоть что-нибудь пожует. Но кожа на коровах висела, а кости торчали так, что обрезаться можно было. Самые старые из них уже не стояли на ногах, и, когда Берта собиралась доить, их удавалось поднять только пинками.

Провоевав неделю, Ховард понял: надо что-то предпринять.

Рённев и Ховард

– Я думаю, не стоит тебе играть при чужих, – сказала Рённев как-то вечером, когда они с Ховардом; остались вдвоем.

По телемаркскому обычаю Ховард несколько вечеров играл на кухне на скрипке. Работник Ларс и младшая служанка сплясали раз спрингар[13]13
  Спрингар – норвежский народный парный танец, танцуемый в быстром темпе.


[Закрыть]
. Даже Кьерсти, двенадцатилетняя падчерица Рённев, тихая девочка, и та отважилась станцевать.

Рённев пояснила:

– Видишь ли, мне тебя слушать приятно, да и другим тоже. Но народ тут у нас непростой. Хусману можно играть на скрипке, и молодому парню, пусть даже сыну хозяина. Но сам хозяин – он как бы уже слишком взрослый для таких забав. Таков обычай. А хочешь жить в мире с людьми – следуй обычаю.

– Я думаю, будет лучше, если мы поначалу не станем торопиться, не будем слишком много спрашивать с наших работников, – сказала она в другой раз. – Они привыкли работать по-старому. По-старому они работать умеют, а по-новому – нет. И их обижает, когда ты сразу столько нового вводишь. Они это понимают так, будто ты считаешь, что они не умеют работать. Будешь слишком торопиться, выйдет, как вышло с Бертой-скотницей.

Рённев, конечно, ему добра желает, он это понимает. Может, он и впрямь слишком нетерпелив. Наверное, не надо забывать, что человек он на хуторе новый, к тому же и вообще пришлый.

Да, труды в хлеву кончились для него поражением. Или, во всяком случае, очень уж это смахивает на поражение. Скотницу он выучить не сумел. Рённев вмешалась, уладила дело, и Берта скрепя сердце смирилась. Завидев Ховарда, она фыркала и издавала приглушенные стоны, словно тонущая свинья, но вообще-то он для нее пустое место, воздух – скверный воздух и не больше. Она смирилась с тем, что он торчит в хлеву, убирает навоз, чистит коров и занимается другой чепухой. Но сама она делает свою работу, как раньше. Грозится по-прежнему: довольны они ее работой – хорошо, а нет – так она уедет!

Так продолжаться не могло. Торчать в коровнике каждый день Ховард не мог, у него других дел хватало. Они договорились с Рённев, что надо подождать. Скоро придет весна, коров выпустят на пастбище, а там и лето, летом все иначе.

А вот с осени дело пойдет по-другому.

Из-за всего этого Ховарду и Рённев приходилось много беседовать о хозяйстве на хуторе. Он вдруг понял – и поразился этому, – что Рённев вовсе не стремится изменить порядки в Ульстаде, как он все время думал. И совсем не стремится к новому.

– А без этого никак нельзя? – спрашивала она. Или: – А это так спешно? – Или: – В общем-то, и по-старому дела в Ульстаде шли неплохо…

Случалось, она в споре поминала своего покойного мужа. Ула, если говорить по правде, не слишком-то думал о земле, он больше насчет леса… Но он ведь тоже кое-что соображал и говорил, что…

Она была за старые обычаи, за все, что велось исстари.

Не всегда потому, что считала это правильным. Часто она, напротив, прекрасно знала, что это плохо и что по-другому было бы лучше. Но она говорила: всего вернее следовать, насколько можно, обычаям, если, конечно, от этого уж совсем плохо не будет. Так и людей против себя не восстановишь, да и руки будут больше развязаны…

Часто она смеялась над тем, с чем мирилась и что делала. Но мирилась и делала.

Так, каждый четверг вечером на сеновале ставилось блюдо с кашей для домового. На двери коровника накануне первого мая дегтем малевали крест. Рённев прекрасно знала, что кашу съедали кошки, мыши и крысы, и ничуть не верила в ведьм, которые, как считалось, проносятся над коровником, направляясь в ночь на первое мая на Блоксбьерг[14]14
  Блоксбьерг (Блокксберг) – гора Броккен в Германии, где, по старинным верованиям, собирались на шабаш ведьмы.


[Закрыть]
. Но таковы старинные обычаи.

Да, сама она во всю эту старину не слишком верила. Но Ховард скоро понял, что были тут и исключения. Много было старых обычаев – порою древних, дремучих предрассудков, – к которым она относилась с полной серьезностью. Мало-помалу он обнаружил, что всему этому ее научили мать и отец. Больше отец. Для нее это не были просто обычаи, которым она следовала с улыбкой. Она считала, что так должно быть, что так правильно. Переубедить ее было нелегко – даже когда ему и удавалось заставить ее, умного человека, понять, как дико и нелепо то, что она делает. День-другой после разговора она следовала его советам, но затем обычно возвращалась к старому. Ведь так мать делала, говорила она. Или: ведь так отец думал.

В общем, она противилась очень многим его предложениям. Это не в обычае, так ни мать, ни отец не делали…

Однажды он сказал ей:

– Как ты изменилась! Когда мы познакомились, все было иначе. Ты послушала тогда, что говорит пастор, и собиралась хозяйство по-новому вести…

– Когда мы с тобой познакомились, – повторила она. – Так ведь это же не здесь было. Это было на свадьбе в Милломе, когда тебя кольцом окружили и хотели схватить, а ты перепрыгнул через них. Помнишь?

Да, верно. Ну, а позднее, осенью, когда он сюда приехал? Она ведь пригласила его, чтобы он осмотрел хутор и предложил разные новшества: ей ведь было ясно, что хозяйство ведется здесь плохо и слишком уж по старинке…

Она посмотрела на него, прищурясь. Затем сказала в пространство:

– Ох, и глупый же все-таки народ мужчины!..

Так было днем. Иначе было ночью. Ночью, когда они были вдвоем. На дворе стояла ночь, она заглядывала в окно. Проносился ветер, шелестел в старых яблонях в саду, улетал и затихал. Они лежали голые под теплой шкурой. Она всегда спала голая, прижавшись к нему своим крепким телом, кожа у нее гладкая, груди крепкие, как у девушки, разве скажешь, что это женщина – мать, хотя, впрочем, она еще не мать – пока.

Ее руки… Сколько она работает, а они такие мягкие! Она играла на нем этими руками – настраивала, извлекала тон, еще один, и все в нем начинало петь и дрожать, она была смычком, он – скрипкой. Порой ему казалось, что должно бы быть наоборот. Но, как бы там ни было, они вместе играли мелодии, новые для него, удивительные, мелодии взлетали все выше и выше, у него кружилась от них голова, ему становилось страшно, они были дикие и печальные, старые, древние, он никогда раньше не слышал их. Все они были об одном, и все они были разные. Они рассказывали, наверно, о жизни, обо всей жизни, и о любви и о смерти. Всегда о смерти. Они были дикие, словно из глухого леса, из глухой ночи. Они были печальные – а может, нет? Случалось, она плакала. Случалось, плакал он. Порой ему казалось, что он мог бы сыграть эту мелодию на скрипке. Он попробовал было несколько раз, но днем все по-другому. И он не мог вспомнить ее – так, чтобы можно было сыграть, мелодия эта была словно сон. Ему думалось, что если бы он однажды вечером остался один и Рённев ушла, а он бы сидел и думал о ней, то, может, вспомнил бы этот напев и сыграл его. Да. Ведь он знал его и раньше, в детстве, или слышал во сне – разве не так? Он не помнил. Он мог бы сыграть его как-нибудь ночью, когда будет один – здесь или в лесу.

Да, ночью иначе. Тогда все легко, все ясно, и они так хорошо понимают друг друга. Она понимает его, а он ее, они готовы уступать друг другу, больше им ничего не надо. Ховард понимает, что она чтит старинные обычаи, – ведь люди дорожат ими. Да и сам он вовсе не хочет их нарушать, скорее, наоборот. И Рённев понимает, что у него чешутся руки, когда он видит, как все идет вкривь и вкось, как пропадает время и силы, как все гибнет зазря. Она соглашается с ним, ей видится новый хутор, новая Нурбюгда, радостные жители…

Но вновь наступал день, и опять все становилось иным. Прежде всего – она сама становилась иной.

Он с удивлением убеждался: он ее не знает.

Случалось, он напоминал ей о ее словах. Но тогда она отвечала:

– Так это ведь ночью было!

Или:

– Ночью чего только не скажешь…

Прежние женщины научили его, собственно, только одному. Когда он бывал с женщиной, она таяла, она превращалась в воск в его руках или исходила слезами. Через несколько встреч он знал ее, как родной выгон.

С Рённев было иначе. Она раскалялась. Она раскалялась добела. Но наутро, остыв, она снова была тверда. Или, пожалуй, становилась еще тверже. Порой казалось даже, будто она ищет ссоры, будто она в такие утренние часы ненавидит его.

Если девушки, которых он знал раньше, напоминали ему родной выгон, где он знал каждый пень и каждый камень, то Рённев напоминала ему – он не мог объяснить себе почему – огромные, дремучие леса вокруг Нурбюгды. Он уже изрядно походил по ним и немножко знает их. Знает? В них всю жизнь проходишь и все же ненароком заблудишься – или выйдешь к таким местам, что только диву дашься.

Он ее не знает. Но у него слабеют ноги, как только он подходит к ней.

А она? Она его, конечно, не знает. Во всяком случае, не до конца. (И сам-то ты себя не знаешь, подумал он.) Но ему кажется, будто она и не старается узнать его. Будто ей важно не узнать его, а нечто совсем иное. Или, может быть, она уже знает его? Узнала, и не стремясь к этому? Может быть, она словно сидит на горе, и весь он у нее как на ладони, и, куда бы она ни взглянула, она видит все как есть?

Это ему неизвестно. Но одно ему известно – он видит по ее глазам при нечаянной встрече, что ноги слабеют не только у него.

Пусть уж так и будет: путь его лежит дальше в глубь этого леса, в которой он заблудился. Поздно звать мать, как он делал мальчишкой, заблудившись на выгоне.

Пусть так оно и идет. Будь он хоть трижды уверен, что в углу сидит и ждет своего часа сам дьявол.

Да. Ночью всё было просто. Днем, случалось, им приходилось нелегко.

Бывало и по-иному.

Днем все шло хорошо. Он накидывался на работу. Пусть жизнь вокруг бьет ключом, никаких передышек. Нужно переделать сотню дел, одно подгоняет другое.

В скором времени среди работников пошел шепоток, что новый хозяин – сущее наказание для хусманов, от зари до зари нет от него покоя, всюду поспевает зараз, и все, что они ни делают, все ему не так. Является и суется – собирается, видите ли, научить их новым своим штукам, которые, дескать, куда как лучше всего старого. Старики, мол, те ничего ни в чем не смыслят. Старики, мол, те еще зеленые. Но этот новый, этот щенок, он-то всех старше и всех умнее. Знаешь ведь, новая метла чисто метет. Дело ясное.

Терпения ему не хватает, что ли, хочется ему, чтобы они всему этому новому враз выучились. Сам он на работу кидается, прямо зубами рвет, словно урок ему задан и он на этом разбогатеть надеется – а руками-то своими он наработать может пустяк. Он-де новый способ придумал. А ведь этот молодец себе богатство не руками нажил! О железном плуге болтает, о том, что пахать надо глубоко. Как же! У него-то самого плуг не из железа, нет, но пашет он здорово!

Так болтали между собой хусманы, посмеивались, хохотали – восхищенно, злобно, презрительно.

До Ховарда дошло кое-что из этих разговоров, и он сказал себе: «Осторожнее!»

Рённев слышала эти речи чаще и поняла их лучше. Она попросила его быть помягче с хусманами.

– Не забудь еще, – сказала она, – Мартину – а он у хусманов вроде как главный – нелегко привыкнуть, что все теперь иначе.

Да, Ховарду приходилось трудновато. Но все же дела шли неплохо – днем.

Ночью было хуже.

Впрочем, бывало по-разному. Случалось, после ее жарких ласк он сразу же засыпал, словно проваливался куда-то до утра. Просыпался свежий и бодрый, как в давние-давние времена, мгновенно вскакивал и, одеваясь, пел.

В другие ночи бывало иначе. Им было так хорошо, потом Рённев, высвободившись из его объятий, спала, и он слышал ее знакомое спокойное и счастливое дыхание. Но сам он заснуть не мог и лежал, глядя в темноту. Мрак наполнялся множеством образов, и Ховард зарывался лицом в подушку, чтобы не видеть их. Он лежал так, пока не начинал задыхаться.

В такие ночи он радовался, что дело идет к лету, что ночи становятся короче, а дни длиннее.

Бывали и другие ночи, и они были еще хуже. Он спал, но отдыха сон не приносил. Ему снилось, что он с трудом взбирается по бесконечному склону, бредет по равнине, по колено увязая в песке, потом по болоту, которое хватает его за ноги и тянет вниз, вниз. Но это не песок, не болото, он и во сне знал, что ноги его вязнут в позоре и несчастье, он месит серое горе, идет сквозь грех, горе и несчастье, он знал это, несмотря на сон, изо всех сил старался выбраться, вырваться, старался проснуться, но не мог. Что-то пригибало его, вдавливало в сон, в болото… Он нес на спине груз, тянувший его к земле, и груз этот ему было суждено нести до конца своих дней.

Порою ему снилось, что он идет через толпу людей. Чудилось, что происходит это на церковном холме в родном его селении, хотя там и нет такого песка и таких болот. Полным-полно народу, и все стоят и смотрят на него, а он все ходит кругами, кругами и вязнет в песке и трясине. Никто ничего не говорит, они только стоят и смотрят. А он – он не может ни с кем заговорить, не смеет даже глаз поднять. Все молчат – и они, и он. Но случалось, что в своей бесконечной ходьбе по кругу он слышал слова, как бы пропетые в воздухе:

– Сбился с пути…

Иногда Рённев будила его.

– Ты так стонешь во сне, – говорила она. – Верно, лежишь неудобно.

В полутьме он видел ее взгляд, устремленный на него. Испытующий. Может, слегка испуганный? Нет, скорее любопытный.

Знает она?

Знает кто-нибудь?

Он вспомнил, что вечером на второй день свадьбы Рённев долго сидела с его братом, щедро подливая ему.

Знает она? Она ни словом не обмолвилась об этом, но он чувствовал, что она знает. И чувствовал, что этого – только этого – он ей простить не может.

Отвернись, не думай – и все исчезнет. Так он делал и раньше, и это помогало.

Когда он бывал занят, когда работал и придумывал себе все новую работу, когда одно дело сменяло другое, тогда мысли не тревожили его, их не было, он избавлялся от них, забывал.

Нет, днем чаще всего бывало хорошо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю