Текст книги "Заколдованный круг"
Автор книги: Сигурд Хёль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Амюнн оглядел раны Буланого.
– Силы не пожалел – одно можно сказать. Но похоже, что заживет.
Они взяли труп и перенесли его на сеновал.
Когда они положили его, Амюнн наклонился над тем, что осталось от Мартина, и приподнял рубашку.
– Любопытно взглянуть! – пробормотал он.
Он выпрямился в замешательстве.
– Да, выходит, ты и впрямь говоришь правду, парень. Это удар. И отметины в ряд от двух копыт на груди и передние шипы от подков отпечатались. Значит, ударил, а не растоптал. Я так думаю, дело совершенно ясное.
– Ты так думаешь, и я про то знаю, – ответил Ховард. – А что, по-твоему, наплетут хусманы? Они так далеко зашли в своем вранье, что им ничего не остается, как врать дальше. Увидишь, они скажут и поклянутся, если надо, что видели, как я ударил Мартина в конюшне, а потом бросил его под копыта лошади. А затем, верно, сам порезал ножом лошадь, чтобы выглядело, будто это дело рук Мартина…
– Э, нет, так не пройдет! – возразил Амюнн. – Чтобы крестьянин порезал свою лучшую лошадь? Да кто этому поверит?
– Кто-нибудь да поверит. Не забывай, я здесь чужак.
– И то правда! – На сей раз Амюнн задумался всерьез.
– И еще. Люди приходят и благодарят меня, думая, что я сломал плечо Керстафферу на картофельном поле. А я и сам не знаю, в кого угодил, вечером было темно – хоть глаз выколи. Но много ли надо, чтобы повернуть все по-другому, и вот я – опасный насильник, который нападает на беззащитных людей. Станут жалеть Керстаффера, у него, мол, плечо в лубке, калека. А тот, кто сделал одно, и на другое способен. Хорошо еще, что Мари была в хлеву и слышала через открытую дверь, как все происходило.
– Уж больно мрачно ты смотришь на все, – сказал Амюнн. – Я могу выступить в суде и поклясться, – что кровоподтеки от удара копытами. Если, конечно, затеют дело. Но нет, не затеют.
Люди и на тебя-то думают, что ты убийца, промелькнуло в голове у Ховарда.
Амюнн притих. Похоже, он потерял ко всему этому интерес, убедившись, что Ховард не убивал Мартина.
– Говорят, у тебя ощенилась охотничья собака? – спросил Ховард, провожая его со двора до тропы. Он сказал это просто для того, чтобы что-нибудь сказать. – Нельзя ли попросить у тебя щенка? Лучше бы кобеля, если можно.
– Хорошая мысль! – сказал Амюнн. Потом засмеялся: – Когда ближайший сосед – Керстаффер, собака ох как нужна!
Он повернулся к Ховарду.
– Ты как будто тоже не веришь, что затеют дело.
– Поживем – увидим, – уклонился от ответа Ховард. Но про себя подумал: «Нет, дело затеют. И совсем не простое».
Только после разговора с Амюнном Ховард по-настоящему понял, как непросто дело.
И то правда, что он сказал, эти хусманы зашли так далеко, что могут пойти и еще дальше.
Как далеко они зашли, что говорили – никто не знает, это зависит от их хитрости или от их глупости. Может быть, ему повезло, что они дураки. Дураки обязательно перестараются, когда врут. Так перестараются, что им не поверят. Он на это надеялся.
А как докажешь, что кровоподтеки – от удара копыт, а не от того, что топтали копытами? Люди ведь видят то, что хотят видеть.
Единственное, во что трудно поверить, будто он, крестьянин, сам порезал свою лучшую лошадь.
Они скорей поверят, что Мартин это сделал в отместку за побои на заболоченном лугу. Потом пришел Ховард, застал его на месте преступления, свалил с ног и швырнул лошади под копыта.
Допустим, решат, что убийство непреднамеренное. Все равно плохо. Можно и из этого раздуть большое дело, как раз потому, что он здесь чужак. Свидетелей созовут отовсюду.
От этой мысли он похолодел.
Свидетели из родных мест. Вспомнят Туне, которая утопилась. Всю историю переворошат и вывернут в суде наизнанку.
Плечо Керстаффера – сейчас люди одобрительно посмеиваются, но людская молва переменчива, и он отлично это понимает.
Ховард – проходимец и насильник, где бы он ни появлялся, всюду драки и убийства…
«…Как отягчающее обстоятельство в рассматриваемом деле следует принять во внимание, что обвиняемый и ранее…»
Он почувствовал, что его почти не трогает, что думают и говорят люди в этом селении. Но если бы он был еще раз опозорен в родном селении… Нет, он даже помыслить об этом не может.
Ховард отправился на кухню и подогрел воду. Затем порылся в седельной сумке и вытащил бритву. Тщательно вымылся, побрился и надел чистую рубашку. Если за ним приедет ленсман, он будет прилично выглядеть.
Было уже четыре часа дня. Раньше, чем через три-четыре часа они не вернутся.
Выйдя на крыльцо, он вдруг заметил, что держит в руке бритву.
На улице было пасмурно, но тепло, почти как летом. Он почувствовал сильную усталость, да и не удивительно – ночью спал мало, почти ничего не ел целый день. Не мешало бы что-нибудь отыскать в кухне поесть, но от одной мысли о еде его мутило.
Усталость это или что-то другое? У него было такое чувство, будто тело его парит в воздухе и ноги не касаются земли.
Теперь уж ему путь в Телемарк заказан.
Эта мысль и раньше приходила Ховарду в голову. И всегда вызывала странное чувство. Будто бы он сидел в горнице у огня, потрескивали смолистые лучины, вокруг было приятно, уютно и надежно, но вдруг кто-то убрал стену – и он очутился один-одинешенек лицом к лицу с ночным мраком.
Не часто приходила ему в голову эта мысль. А если и приходила, то не так отчетливо, как сейчас. Когда он был занят делом, когда работа спорилась – лучше ли, хуже ли, – душа ликовала и все его радовало, как погожий летний день. Но бывали и другие дни, и он не понимал, откуда они являлись. Тогда ему казалось, будто через открытую стену тянет холодом, а душа наполнялась мраком.
И сейчас мысль эта пронизала его острее, чем когда-либо.
На туне, неподалеку от хлева, был большой бугор, с которого открывался вид на озеро. На верхушке бугра росла высокая старая береза. Говорили, что это древний могильный курган, под ним погребен какой-то корабль.
Иногда по вечерам Ховард выходил из дому и усаживался на бугор. Глядел на озеро. Ему начинало казаться, что он сидит на холме в Телемарке. И холм почти такой же, и береза похожа. Правда, местность здесь не такая гористая, но все же отлогие склоны, подымавшиеся над озером, и вершины гор по обе стороны напоминали ему дом. Случалось, он брал с собой скрипку. Тогда он ждал до позднего вечера, пока не угомонится народ, и когда уже вокруг было не видно ни одной живой души и не слышно человечьего голоса, он сидел и потихоньку наигрывал на скрипке, осторожно, так, чтобы не слышали на соседних хуторах.
Ховард направился к бугру, сел и поглядел на озеро.
Он открыл бритву и уставился на нее невидящим взором – и теперь уж он сам не понимал, что происходит с ним.
Ему почудилось, будто он перерезал себе ножом горло – через всю шею полосой протянулась огромная рана. И удивительно – ему не было больно, но он сразу умер. Взмыл ввысь, а тело с зияющей раной осталось лежать на траве.
Ему не страшно видеть собственный труп. Рана не кровоточит. Он плавно парит в воздухе и чувствует себя необыкновенно свободным. Вдруг ему захотелось побывать дома, в Телемарке. В последний раз, подумал он.
Он поднялся выше и полетел на юго-запад.
Он летел высоко, как летят журавли, и спешил. Дорога дальняя, а до вечера надо успеть добраться.
Он летел над широко раскинувшимися селениями, разглядывая под собой золотистые поля и зеленеющие луга. Но это не его селение, он поднялся выше и полетел еще быстрее. Далеко под ним промелькнули хутора, но он не остановился, места были чужие. Он пролетел, не останавливаясь, над большими темными лесами Вегардсхейя, где как-то летом, возвращаясь с конной ярмарки, проезжал с Брюфлатеном. С тех пор он помнит свежесть и прохладу леса, запах смолы и вереска. Наконец под ним Телемарк. Здесь ему все знакомо, он бывал во многих дворах. Он спустился и летел медленно, вглядывался в каждое поле, каждую пашню и луг, будто бы видел их в последний раз. Он наслаждался их красотой. И тут вспомнил, что все это и верно в последний раз. Ему стало грустно, но он подумал, что ничего не поделаешь.
Сейчас под ним родное селение. Ему оно казалось самым красивым на свете.
Тут он знает каждый дом, двор, поле, каждую изгородь. Он спустился еще ниже и почти коснулся верхушек деревьев. На улице народу мало, день клонится к вечеру. Пала роса, он чувствует запах золотистого хлебного поля. И здесь жатва не за горами.
И вот он стоит на крыльце родного дома.
Но дверь заперта, и он понимает, что уже очень поздно.
Поначалу он растерялся, но вспомнил: господи, он ведь мертв, и вошел в дом сквозь дверь.
В комнате стояла мать. Она очень обрадовалась, увидев его.
Ему ничего не хотелось объяснять, но он знал, что сказать придется.
– Я умер, мать, – произнес он. – Я себя убил, мать.
И когда она заплакала, он догадался: она плачет потому, что любит его.
Только сейчас он заметил, что окоченел. Теперь он оттаивал, к ему было больно, но сладко.
Он радовался материнским слезам, и хоть грешно радоваться материнскому горю, он все-таки радовался, да так, что и сам заплакал.
Ховард проснулся от слез, сел на траву, по-прежнему держа открытую бритву. И вдруг почувствовал, как ему хочется жить.
Вот как, он и не знал, что у него было намерение покончить с собой.
Неожиданно он услышал мужские голоса, доносившиеся с тропинки, что вела от тропы к дому. Видно, они-то его и разбудили.
За оградой шли пятеро мужчин. Четверо – хусманы. Пятого он сразу не признал, но видел, что это не ленсман.
Он поднялся, закрыл лезвие и сунул бритву в карман куртки.
Пятый шел на шаг впереди остальных. Теперь Ховард его узнал, они несколько раз встречались у церкви. Его звали Ханс Ульсен Томтер, хэугианец, он жил в усадьбе у тропы. Ховард приметил его, потому что он такой спокойный, будто со всеми в мире.
– Я вот пришел с твоими хусманами, Ховард, – начал Ханс. – Дьявол-искуситель сбил их с пути истинного. Но господь бог помог мне уговорить их. Мы бы пришли раньше, но мы все вместе молились. Они раскаиваются в своих грехах и от всего сердца просят тебя о прощении.
Говоря это, он вскинул глаза к небу – и странно, слова его не прозвучали ни фальшиво, ни глупо.
– Хвала всевышнему, обращающему зло в добро.
Эдварт, который никогда не умел держать язык за зубами, шагнул вперед и, тоже глядя в небо, сказал:
– Узрели мы правду и господа нашли!
ЖатваНа следующий день к вечеру воротилась Рённев вместе с зятем Хансом Муэном. Слухи дошли до них в полдень того же дня. Но что все, можно сказать, закончилось благополучно, они еще не знали.
И вдруг Ховард понял – никогда прежде он не видел Рённев разгневанной.
Служанке, которая недавно кричала на крыльце «убивец», а сейчас металась по кухне со слезами, Рённев бросила только одну фразу: «Вон из дому!»
Хусманов она тоже вышвырнет. Они нарушили все уговоры и обещания и пусть убираются вон все, как один, даже если вместо них некого будет поселить.
Ханс и Ховард осторожно пробовали ее урезонить, но впустую. Когда Ховард сказал, что бедняги узрели бога – Антон вот рассказывает, что они дома поют псалмы, – Рённев только заявила, что за такое прозрение и гроша ломаного не даст. А что им еще оставалось? Пусть теперь нанимаются к господу богу.
Ханс робко возразил, что не грех бы подумать и о жатве, но она только фыркнула. Пусть убираются вон, даже если все сгниет на корню.
Они поначалу ничего не добились. Антона, который на сей раз не был замешан в истории, но который места себе не находил с перепугу, послали за хусманами.
Они вошли, точно побитые собаки.
Их посадили за пустой кухонный стол. Говорила с ними Рённев. Она сказала, что после такого дела они с Ховардом имеют полное право вышвырнуть их вон и никто в селении не протянет им руку помощи.
Когда Эдварт попытался заговорить о боге, она оборвала его:
– Заткнись! Уши вянут от твоей болтовни.
Выручил их бедняга Тьёстьёль.
Что удивительно – его, видно, в новую веру не обратили. Ховард заметил, что другие поглядывают на него с холодком, а уж по какой причине – неизвестно. Он и за столом сидел особняком.
Вдруг у него вырвалось:
– Я с самого начала знал, что это уж чересчур. Теперь до гробовой доски не смыть мне позора.
Рённев пристально вглядывалась в него. И на глазах у всех начала успокаиваться.
– Можешь остаться, Тьёстьёль, – сказала она, – ты всегда был получше других. А вы, – она переводила глаза с одного на другого, и они съеживались под ее взглядом, – вас по праву и справедливости надо бы выгнать завтра же. Но у вас жены и дети. Поэтому вы останетесь. Но запомните: ты, Эдварт, и ты, Амюнн, и ты, Пер: случись подобное еще раз, вы вылетите отсюда в два счета. А теперь ступайте.
Они бочком выползли из кухни.
Быть может, такое решение и самое правильное. Но Ховард был словно посторонний. Глядя на хусманов, он не ощущал ни злобы, ни ненависти – так он был опустошен. Он хотел только одного – какое-то время просто их не видеть. Но не удастся – ведь через несколько дней жатва.
Ховард заметил, что события последних дней не прошли для него бесследно.
То, что произошло у Ханса Ульсена Томтера и спасло его, походило на чудо. Он дошел теперь до того, что часто думал: чем я за это расплачусь?
Новые дьявольские козни, он в этом не сомневался, подкараулят его с другой стороны и именно тогда, когда он меньше всего будет их ждать.
Разные слухи доходили в последующие дни до Ульстада со всех уголков селения. По ним можно было проследить весь путь, который привел хусманов к Хансу Ульсену.
Хусманы ходили из дома в дом, рассказывали свою историю и пропускали по стаканчику: сначала стаканчик от страха, потом стаканчик для храбрости.
Когда они наконец очутились в Томтере, то уже совсем осмелели. В каждом доме они что-то добавляли к своему рассказу, и сами верили тому, что говорили.
Вот ведь какая случилась история: во дворе появился Ховард, ни с того ни с сего набросился на Мартина, повалил на землю, потащил в конюшню, бросил под ноги лошади, а сам ее порезал, чтобы иметь оправдание.
От их имени разглагольствовал Эдварт. Он говорил за всех.
– А вот это ты врешь, Эдварт, – спокойно сказал Ханс и посмотрел на него спокойным взглядом. – Ни один крестьянин не порежет свою лошадь.
И сразу все рухнуло. Не продумали они это.
Рённев сказала:
– Хорошо, что эти хусманы – болваны. Будь они поумнее, могло быть совсем худо.
Совсем худо? Даже она не понимает, как близко была беда.
А в общем-то, было не похоже, что Ховарду придется расплачиваться, во всяком случае сейчас. Казалось, зло иссякло. Ничего дурного больше не случалось. Стадо благополучно спустилось с горного пастбища. Жатва шла справно, с погодой повезло, и урожай собрали хороший. Они выкопали мешков двадцать картофеля – сверх всяких ожиданий.
Но вот удивительно – Ховарда все это мало радовало.
Хусманы, ставшие покорными, как ягнята, пытались восстановить добрые отношения с Рённев и Ховардом. Казалось, они и впрямь обратились к богу, стали примерными хэугианцами, исправно ходили на моленья. Возможно, они делали это искренне, возможно, они раскаивались.
Во всяком случае, так думал Юн. «Если уж у таких бедолаг по-ихнему не выходит, – говорил он, – то они каются всерьез. Для таких людишек раскаиваться – значит бояться».
Вернулся домой Керстаффер, но был он теперь не тот. Плечо в лубке, рука почти не двигается, сам какой-то скособоченный, тощий. Он почти не выходил из дому, а хозяйством у него стал заправлять Монс Мюра, которого он сделал старшим работником.
В Ульстаде он больше никогда не появлялся.
Ханс Нурбю по этому поводу сказал:
– Ясное дело, несчастный человек Керстаффер. Но только жалеть его мне невмоготу. Вот разве, когда помрет, тогда и пожалею.
Буланый поправился. От ножевых ран остались два шрама. Но и он переменился. Стоило кому-нибудь из четверки хусманов или Антону зайти в конюшню, как он проявлял беспокойство. Давал себя оседлать только Ховарду и Юну, других не подпускал.
Выходит, Мари и впрямь слышала у конюшни голос Антона.
Как-то вечером зашел Амюнн Муэн. Он принес с собой щенка. Нет-нет, за это ему ничего не надо.
– Маленький подарок от нашего селения, – сказал он. – До сих-то пор ты от него одно зло видел, от этого селения.
Щенок блаженствовал в Ульстаде. Он очень привязался к Рённев, Ховарду и Юну и будто нюхом чуял, что Юн охотник. Неуклюжий, он смешно переваливался с боку на бок на неокрепших лапах, хватал зубами все, что попадалось на глаза и, как несмышленый ребенок, носился по комнате.
Но хотя неприятности со стороны на Рённев и Ховарда не обрушивались, с ними все же происходило что-то неладное, и виной тому были они сами.
Может быть о таких мелочах не стоило бы и говорить, но…
Ховард и РённевНа исходе октября с Завода пришел человек и привел годовалую телку с бычком, настоящей шведской породы.
Ховард понимал, что откладывать больше нельзя – самое время поговорить с Рённев о скотине.
Но все обернулось еще хуже, чем он предполагал.
Ховард предложил продать или забить три-четыре коровы, потому что кормов едва хватит для оставшейся скотины. Легче вынести чуму или холеру, чем слышать всю весну рев голодных животных.
Да, он знал, что предстоит борьба. Испокон веков каждое хозяйство считало за честь иметь стадо побольше, хоть от коров к весне и оставались кожа да кости, они едва держались на ногах и давали молока с наперсток или не давали вовсе.
Но Рённев оказалась круче, чем он ожидал. Сверкнув глазами, она выпалила:
– Занимайся своим делом, как хочешь, а я уж буду заниматься своим как мне вздумается. Ты в постели хутор заработал, но не власть – в доме и в хлеву я пока еще хозяйка.
Ховард похолодел. Некоторое время он молча смотрел на нее, а потом сказал:
– С того часа, как на нашей свадьбе ты поспешила выпить чарку с моим братцем, ты прекрасно знаешь, что у меня и в мыслях не было прибрать к рукам ни тебя, ни твое хозяйство. Но человек часто поступает не подумав, а иногда за него успешно другие думают – не берусь судить, в выигрыше он или в проигрыше от этого. Но если хочешь, я готов сейчас же уйти с тем, с чем пришел. И думаю, буду не меньше счастлив, чем теперь. Выбирай.
Рённев замолчала, несколько раз глубоко вздохнула. Она то бледнела, то краснела. Потом сказала совершенно ровным голосом:
– Думаю, для нас обоих лучше забыть все, что мы только что наговорили друг другу.
Он ответил:
– Если сможешь забыть – прекрасно. Я-то могу. Ну, а не сможешь, будешь на дне сундука припрятывать вместе со всем прочим – пеняй на себя.
Ховард резко повернулся и вышел. Долго потом они разговаривали только о самом необходимом. Но как-то ночью пришла она, крадучись, ласковая, как прежде, нежная, как прежде, просила прощения, говорила слова, которых он никогда ни от кого не слышал… И Ховард сдался.
На следующий день она была, как прежде, спокойна и уверена в себе. Ему запомнилась фраза, которую она несколько раз повторила:
– Всякий человек должен уметь хорошо помнить и быстро забывать.
Ей это удавалось. Сейчас она забыла эту ссору. То есть она спрятала ее на самое дно сундука. А он знал: ему так не суметь. Он из тех, кто все думает, думает. И он понимал, что поэтому из них двоих она сильнее.
О скотине они больше не говорили. Он знал: Рённев никогда не уступит.
Накануне рождества Ховард купил пять возов сена и привез его домой. На это ушли почти все его жалкие далеры, но что поделать – невмоготу ему было слышать мычание голодных коров в Ульстаде.
В остальном все как будто шло по-прежнему – с виду. Если не считать того, что они стали поосторожнее в разговорах.
Но что-то все-таки произошло.
Он замечал: во многом – в мелочах, да и не только в мелочах – он сам изменился.
После расправы с хусманами Рённев больше не подтрунивала над его работой. Казалось, она в конце концов поняла: что-то, как видно, в ней есть, в этой работе, раз ей без конца пытаются мешать.
И даже снова советовалась с ним, почти так же, как и год назад, когда он приехал сюда в первый раз.
Вот только усердие ее проснулось, когда Ховарду стало почти все равно.
Удвоить урожай? Да, дело нехитрое, можно и утроить. Но для кого он работает? Для Рённев и для себя? У них и так всего вдоволь.
После этой ссоры она ластилась к нему еще сильнее, чем прежде, когда они вечерами оставались Одни. Дни стали короче, темнело задолго до того, как они ложились. Но было ли им так же, как прежде, хорошо вместе? Теперь, как и прежде, они ложились под шкуру, сбросив с себя все до нитки. Она прижималась к нему упругим телом, приятно было прикоснуться к ее коже, грудь у нее тугая, совсем как у молодой девушки, кто поверит, что она женщина, которая носила ребенка, но детей у нее не было, не было…
И только билась, как комарик, в мозгу назойливая мысль, он гнал ее от себя – не дай бог, чтобы сестрице удалось отравить…
Но ведь он и сам думал о том же.
Часто он долго не мог заснуть. Рённев лежала рядом и мерно дышала.
Они никогда больше не говорили о ребенке, который должен был родиться, но не родился. Какая польза от разговоров? Что было, то было…
А днем другой комарик настойчиво бился где-то на дне сознания и выпевал тонюсеньким голоском. Другой ли? Что-то ему подсказывало – это тот же самый.
Комарик бился и выпевал все время, но так тоненько, что его почти не было слышно.
Выпевал комарик вот что:
Он, Ховард, обрел новую веру, делавшую его счастливым. Он уехал из дому, чтобы научить народ новой вере и всему тому Новому, что она несла с собой, и сделать их немножко счастливей прежнего. Но никто не хотел его слушать, и никто не хотел у него учиться, и кто-то стоял у него поперек пути, и у него ничего не вышло. Поэтому он стал недоволен собой, а недовольный не может сделать людей счастливыми. В конце концов он забыл, откуда пришел, зачем пришел, отступился от своей веры и стал как все. И тогда все пошло хорошо, гладко, и на дне сундука появились далеры, а на столе серебряные подсвечники. Вскоре он где-то на дне сознания понял, что его заманили в гору, заманили в гору, заманили в гору, а серебро – всего лишь вороний помет, и хлеб – коровьи лепешки, и вино – бычья моча…
Комарик пел так тоненько, так тихо, почти не слышно.
Он и сам уже почти его не слышал. Разве только иногда по ночам, лежа без сна, или днем, когда оставался один и погружался в раздумье и ни о чем не думал. Потом все исчезало.
И еще одно… Тягостное ощущение охватывало Ховарда то днем, то вечером. Он не чувствовал себя хозяином ни во дворе, ни в поле. Хозяйство и двор были чужие. Иногда, проходя по двору, он затылком чувствовал, как кто-то незнакомый смотрит ему вслед: «Кто ты такой?»
За время жизни его в усадьбе это с ним уже случалось. Но сейчас, осенью ощущение это усилилось.
Он понимал: постепенно пройдет. Пройдет, когда его лучше узнают. Когда он сам лучше познакомится с хозяйством, с каждым клочком земли, каждой скотиной в стойле, каждым работником.
Но похоже, что это будет нескоро.
Круг замкнулся, и он не знал, где начало, где конец, он раз за разом возвращался на старое место, как человек, заблудившийся в лесу.
Об этом он никогда не говорил с Рённев.
Постепенно накопилось много такого, о чем он не мог говорить с Рённев.
И по мере того, как шли недели и месяцы, Ховард замечал, что между ним и Рённев вырастала стена из невысказанного.
Начать с того, о чем никогда не говорил с ней он, а такого было немало: о прошлом – о Туне, о себе, о Телемарке, о своем позоре в родном селении. Все, что он думал об этом, ему приходилось держать в себе.
Потом то, о чем он не мог спросить ее. Заводчик? Запрещено. Знала ли она, что не может иметь ребенка? Запрещено, запрещено, а может, это вовсе и неправда. Правда только, бесспорная правда, что ребенка у них так и нет.
Наконец, все то, о чем не говорила она. Много ли это – он не знал. Поди, немало – и это, вероятно, то самое, о чем он не смеет ее спрашивать. Но Рённев сильная, она-то выдержит.
Иногда он видел перед собой камни в этой стене молчания, они тихо появлялись и укладывались один на другой. Скоро, верно, стена станет такой высокой, что они не увидят друг друга, такой толстой, что они не услышат друг друга. Каждый будет одиноко стоять на своей стороне. Рённев, где ты? Ховард, где ты?
Чувствовала ли Рённев то же, он не знал – как раз об этом, среди многого другого, он не мог с ней говорить.