355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигурд Хёль » Заколдованный круг » Текст книги (страница 9)
Заколдованный круг
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:08

Текст книги "Заколдованный круг"


Автор книги: Сигурд Хёль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

Сев

Как-то вечером Ховард сказал Рённев:

– Зря ты так много работаешь, не надо самой за все хвататься. Ведь есть же у тебя две служанки. Я слыхал – сам-то я в этом не очень разбираюсь, – что в твоем состоянии женщинам нужно беречь себя.

Рённев ответила не сразу. Затем небрежно – слишком уж небрежно – сказала:

– Ну, из-за этого мне больше беречь себя не нужно. А много работы – так порой это даже и хорошо. Мысли не одолевают, во всяком случае, пока в хлопотах.

Ховард почувствовал, как у него в груди что-то оборвалось. Он ждал продолжения, но Рённев молчала. Тогда он спросил:

– Что ты сказала, Рённев?

Она улыбнулась ему:

– А ты не понял, из-за чего я, помнишь, тогда лежала? Ребенка, Ховард, на этот раз не будет. Знаешь, случается. Да и не так уж редко.

Новость обрушилась неожиданно. Ховард стоял оглушенный, ошеломленный, словно ему внезапно нанесли сильный удар. Множество мыслей пронеслось у него в голове – такое множество, что за ними было не поспеть. Ушел… Понапрасну… Туне в водопаде… Опозорен в Телемарке… Свадьба – и поминки… Несчастная Рённев… и я…

– Но… – произнес он и замолк. – Но…

Рённев подошла к нему. Прижалась, уткнулась ему в грудь, и он почувствовал, что ее сотрясают рыдания.

За все время, что он знал ее, днем она плакала впервые.

Неловко и беспомощно он погладил ее по волосам.

Ему всегда было невыносимо видеть, как плачут женщины.

– Ну, Рённев… Рённев…

Но он все еще был оглушен. Мысли проносились одна за другой, но разобраться в них было невозможно.

Мало-помалу она успокоилась. Осторожно провела рукой по его затылку, и он понял – это его слегка удивило, – что ласка эта испуганная, смущенная.

Наконец она выпустила его из объятий, вытерла глаза, отошла и села на стул в самом темном углу комнаты.

– Ты сказал… когда еще не знал, что случилось… мол, надо беречь себя в такое время. Едва ли в том дело, что я не остерегалась. Едва ли тут вообще от меня что-нибудь зависело.

Мы, женщины, странно устроены – ну, да ты-то это знаешь…

Помнишь, к нам приезжал заводчик. Я не видела его много лет. Два года я была у него в горничных, а потом два года в экономках. Хорошее во многом это было время, но и плохое тоже: молоденькой девушке вроде меня ладить с заводчиком не всегда было легко, да и с гостями его тоже…

Я немного разволновалась, когда он приехал, и успокоилась лишь, когда ты вернулся. Нет-нет, что ты, он вовсе не приставал ко мне, он не такой: человек он женатый, солидный, сынишка у него трехлетний…

И все равно я разволновалась. А на следующий день оно и случилось…

Нет, я совсем не уверена, что дело в этом. Может, просто судьба такая…

Немного погодя она сказала с жалкой улыбкой:

– Остается нам, Ховард, только начать все сначала…

«Бедная Рённев! – подумал он, – бедная…»

Он все еще чувствовал себя оглушенным, словно ему нанесли тяжелый удар.

Это случилось накануне весенней страды.

На следующее утро Ховард, не выспавшись – ночью он почти не сомкнул глаз, – сидел за столом и разглядывал завтракавших хусманов.

После Юна лучше всех выглядит, пожалуй, Мартин. Но лицо у него сейчас замкнутое, недовольное – еще бы, был он раньше старшим работником, а теперь… – так он, наверное, думает. Остальные же – может быть, Ховарду сегодня все представляется в черном свете, но…

Ну и вид у них! Худые, нечесаные, уже с утра усталые, а грязные – не приведи господь. Он прекрасно знает, что творится у них дома. Баба, чумазая до того, что грязь прямо сыплется с нее, ходит весь день расхристанная, в том же тряпье, в котором валялась ночью в вонючей постели. Вечером, когда муж, еще более усталый, чем утром, возвращается в свой грязный, запущенный дом, ему еще надо сделать все необходимое по хозяйству, и только потом он может наконец войти в избу, похожую на свинарник, к своей сердитой, брюзжащей, немытой и нечесаной бабе и куче голодных, орущих ребятишек – своих собственных и тех, кого дочки прижили неизвестно с кем. Заглянув ненадолго домой, дочки подкинули своих ребятишек деду и бабке, а сами сразу же снова удрали на хутора, где они в услужении. Там они спят на повети над хлевом или в людской вместе с работниками. А уж когда невинности не стало и первый стыд позади, так отчего же новых детишек не наплодить? Как девка-то говорила? Нам, беднякам, тоже немножко радости надо, зимой, когда ночи длинные, а свет дорогой. Она могла бы добавить: и летом, когда все тело играет и за каждым кустиком укромное местечко.

Грустная, грустная жизнь у хусмана.

И нет этому конца. Раз ты хусманом родился, то и тебе быть хусманом, и детям твоим. Гнуть им на хозяев спину с тех пор, как только они, можно сказать, ходить научатся. А как вырастут, дочки принесут детишек, а сыновья наплодят других детишек с другими хусманскими дочками и в конце концов получат хусманскую избушку, и все повторится сначала.

Разве удивительно, что они усталые, недовольные и еле поворачиваются?

Но… с этими-то людьми ему и начинать работать по-новому, переделывать хозяйство на хуторе.

Он пытается научить их, насколько возможно. О господи!

Хуже всего, что в нынешнем своем состоянии, после вчерашнего разговора с Рённев, он снова, как уже бывало с ним в этих местах, словно стал ясновидящим. Он читал их мысли, слышал на расстоянии их разговоры.

Да для этого и не надо быть ясновидящим.

Он провел здесь несколько месяцев и начал узнавать их. У них, у здешних хусманов, есть одна черта – они, словно угорь, все время у тебя из рук выскальзывают. Редко смотрят тебе в глаза, а только себе под ноги или в сторону. Редко говорят «нет», что правда, то правда, но зато уж никогда не скажут «да» – так, чтобы ты им поверил.

Он думает, что понимает их? Вот они-то его понимают – это он уже давно заметил – или думают, что понимают лучше, чем он понимает их. Когда он их не слышит, они говорят о нем, как бы смотрят его на свет, поворачивают и так и сяк, взвешивают и пробуют на зуб.

Все его новшества – новый плуг, новую борону, новые лопаты, новые вилы, новые семена, новую картошку, новые способы пахать и боронить – все это они принимают тихо и безропотно, словно и не мыслят иного. Они не говорят «нет», не говорят «да», а, глядя в сторону, произносят: «Угу… Может, оно и так… Ну, что ж…»

Но в тоне слышится другое.

Иногда, однако, их прорывает. Заводилой у них Мартин, прежний старший работник. Ховарду никогда не удается заглянуть Мартину в глаза. Лишь изредка, когда он внезапно поворачивается к Мартину, на мгновение он перехватывает его недобрый – ох и недобрый – взгляд. Жаль его, впрочем, беднягу: вдовец, живет в паршивой избушке с двумя своими сопливыми ребятишками. Он, конечно, большие возлагал надежды на эту должность старшего работника – рухнули надежды. Добро бы он разумно к этому отнесся, тогда можно было бы что-нибудь для него придумать. Но он затаил злобу, стал подстрекать хусманов, из-за него они стали еще медлительнее, стали прикидываться совсем уж дурачками всякий раз, когда надо понять что-нибудь новое и непривычное.

Иногда Мартину хочется порисоваться перед ними.

Ага. Значит, пахать глубже надо. Понятно. Старики – те пахали ровно на глубину перегноя. Но это, ясное дело, неверно. Глубже надо. Понятно. Старики, они, конечно, только то делали, что по опыту знали. Они-то ведь нигде никогда не учились. Вот в городе там, у пастора, или далеко-далеко в Западной Норвегии, там народ получше нашего в таких делах смыслит, спору нет. Да и в книжках тоже, надо думать, на этот счет всякое понаписано…

Плуг железный, борона железная?! Что ж.

И вилы железные и лопаты? Конечно, конечно. Вес-то, правда, не маленький, но… С давних пор, правда, считается, что железо землю отравляет, но…

Чего тут говорить. Горожане, они, ясное дело, в этих вещах разбираются. Чтобы землю пахать научиться, надо, ясное дело, в город ехать.

Говорилось такое, разумеется, не сразу, это к добру бы не привело. Он ронял свои словечки понемножку, от случая к случаю, в те две недели, что длились весенние работы. Всего охотнее говорил он, когда было кому послушать – когда народ собирался в кучу.

Мартин изощрялся, а хусманы молча стояли и слушали. За каждой его фразой следовал беззвучный взрыв смеха.

Эти беззвучные взрывы смеха Ховард узнавал без ошибки. Он замечал их порой и на кухне, когда после ужина каждый сидел со своей работой. Рённев задавала ему вопрос, отвечая, он горячился, а она задавала новые вопросы – пожалуй, даже дружелюбно, с легким любопытством, но и полушутливо, с улыбочкой, с подковырочкой: конечно, конечно, все, что мы тут знаем, это все, наверное, не то уж, устарело.

«Мальчишка ты горячий», – говорила ее в общем-то добродушная улыбка. Но другие – они это иначе понимают, и уверены, что читают мысли Рённев. Ее они знают, ей верят, она тут хозяйкой уже много лет и заставила их уважать себя. Его они еще не знают, и им не ясно, надо ли его уважать. Он еще вроде бы не настоящий хозяин, да ко всему еще и пришлый.

Мартин сиживал в этой компании на кухне нередко. Да и другие тоже. Мало-помалу они все поняли, как надо смотреть на него – на пришлого, что незваным явился в Нурбюгду и в хозяйкиной постели себе двор и землю заработал. Ну, хусманы – те свое место знают, им «нет» говорить не положено, но и не рабы они тоже, могут и не говорить «да». А Мартин – тот посмелее, он другой раз так вежливенько, невинно возьми да и скажи: «Да, в городе – вот там в земле разбираются…»

Беззвучное веселье. А в людской, по избам да хижинам, на полях, когда хозяина не видно, там веселье и не беззвучное…

Работать им, конечно, не хочется. Понять, что он им объясняет, они не могут и не желают. Ведь теперь он стал в их глазах бродягой залетным и дурачком.

Даже если бы хусманы изо всех сил старались понять его, втолковать им что-нибудь было бы ох как нелегко. Как тяжело приходилось с ними в прошлом году у пастора, хотя ему честно и усердно помогал Ула. А здесь? С Мартином-то!

Порой Ховарда охватывает такая ярость, что он готов налететь на них, расшвырять их или похватать за шиворот и трясти-трясти, пока они сначала не обалдеют от страха, а потом от страха же не поумнеют и сами не поймут, какие они жалкие, грешные да глупые.

И тут он вспоминает, кто они. Бедолаги несчастные. Рожденные в бедности, росшие оборванными, вечно замученные и замордованные, голодающие хуже, чем скотина по весне, навеки осужденные гнуть от зари до зари спину на хозяина за гроши или вообще задаром. Куда ни кинь – голод да лохмотья, а лямку тянуть от колыбели до могилы…

И вот он, бродяга залетный, забрел к ним в селение и – раз! – стал хозяином одного из лучших хуторов, и ну командовать, распоряжаться да подстегивать – давай-давай, работай больше, работай лучше! Пусть они, как он считает, глупы, пусть они толком ни черта не научились делать за всю свою жизнь, как и отцы их и деды их, ума у них хватает, чтобы понять одну-единственную вещь: из-за всех этих новых штук, которые этот чужак так нахрапом хочет тут ввести, придется больше спину гнуть да мозгами больше шевелить. А что они будут иметь за это?

Да ни хрена.

Ага! – говорят они. Ладно!

Своим железным плугом он сам провел несколько борозд, чтобы показать им, как это делается. Вот видишь, где слой перегноя глубокий, и плуг пускаешь глубоко; где слой перегноя тонкий, там плуг поверху веди.

Бедолаги несчастные, снова подумал он, когда наконец заставил их работать. И все же какая-то злоба грызла его.

Эх, поделиться бы с кем-нибудь!

Он поймал себя на мысли, что ему не хватает Улы с пасторской усадьбы – неторопливого, верного и надежного. Улы, с которым он мог поделиться, когда нужно, и помолчать, если так лучше.

Нет, грешить не надо: порою за дело брался Юн, и тогда работа кипела. Он ведь с ним вместе новый инструмент работал.

– Ну что, чем эта лопата плоха? – говорил он Мартину. – Давай ее сюда, если у тебя кишка тонка железную лопату поднять! На-ка, держи свою деревяшку!

И бросал Мартину старую деревянную лопату.

Разговоры смолкали. Все знали, что, заведись они ругаться с Юном, он разом двоих вздует и глазом не моргнет.

И вдобавок Юн – свой, такой же, как они.

Такой же? Нет, они знали – далеко им до Юна. Он и говорит, что хочет, и делает, что ему нравится. Таким им и во сне не мечталось стать: он – как это называется? – свободный человек.

Да, но Юн – только один из шестерых. И приходит-то он на работу не всякий день. В самый сев взял да и ушел на несколько дней в лес стрелять глухарей: решил, что погода уж больно для охоты хороша.

Сев шел своим ходом. Так-то оно так.

Хуже всего, что кое в чем хусманы оказались правы. Или сделали так, что оказались правы. За долгие годы, за многие поколения земля истощилась, слой перегноя стал тонким, сплошь и рядом плуг почти сразу доставал до песка и глины. Во всяком случае, местами. А Ховард еще не очень хорошо знал это поле, он не мог подсказать заранее: эй, осторожнее, здесь бери полегче, или: а вот здесь заглубляй. Хусманы – те знают поле вдоль и поперек, они пускают плуг поглубже там, где слой перегноя тонок – пусть врезается в глину и выворачивает ее, аж смотреть жутко, а хусманы потом подходят и, ухмыляясь, тычут пальцем – вот так, запахивай перегной, подымай глину, так вроде заведено в пасторской усадьбе, да в Телемарке, и в городе!

Порой, когда больше невмоготу было думать обо всем – о Рённев и о себе самом, о ребенке, да тут еще об этих хусманах, Ховард так налегал на работу, словно на земле хотел отыграться. И тогда Юн останавливал его.

– Эй, – не раз говорил Юн. – Не гони ты так. Хусманы думают, будто ты их подгоняешь, а это им не под силу, даже если они и будут стараться. Тебя, верно, мучает что-то. А ты не поддавайся!

И все же отсеялись, плохо ли, хорошо ли. Поле вспахали так себе, слишком глубоко, где перегноя мало, и слишком мелко, где перегной был глубокий и жирный. Плохо пробороновали – одному за всем не углядеть, а на ячменное поле к тому же мало навоза вывезли.

Ладно уж, но вот осенью, когда до озимых дойдет…

Зато картофельное поле радовало Ховарда.

Еще заметил он, что понемногу стихли насмешки над новым инструментом. Кто однажды поработал железной лопатой или граблями, на другой день тихонько брал их снова. Не то, чтобы они были неправы, когда заранее хаяли их, – нет, конечно. И даже, если они тогда ошиблись, то и этот чужак не прав – совсем не прав. Тяжела она, как беда, эта железная лопата, и землю отравляет, это точно, это все давно знают. Но ведь земля не их, да и чего греха таить – такой лопатой и не торопясь не меньше тех наработаешь, кто старыми, деревянными ковыряются. Если уж этому Ховарду так хочется Править свою землю, то…

– Что тут у вас? – спросила как-то Рённев. – Хусманы поговаривают, будто ты обещал им восемь шиллингов в день – вдвое против обычного – и не собираешься держать слово, вроде как приманку бросил, чтобы выжать из них последние силы.

– Восемь шиллингов… – Ховард даже не сразу понял, в чем дело. – А, это, верно, все Юн. Знаешь, мы тогда на сетере разговорились, выпили. Наверно, я в конце концов выболтал, что если все пойдет хорошо, то когда-нибудь, в будущем…

Они позвали Юна и расспросили его. Он смутился, хоть это и было на него непохоже.

– Я просто не подумавши сболтнул об этом Амюнну! – ответил он. – Вроде как посмеяться над тобой хотел, Ховард, показать, какой ты чудной. Но они-то, видно, все поняли по-своему.

На том дело и кончилось.

Да, отсеялись с грехом пополам. Но после Ховард почувствовал такую усталость, словно много ночей не спал. Поразмыслив, запасся едой и ушел в лес. Его тянуло скрыться куда-нибудь подальше от людей. Долго-долго никого не видеть, ни с кем не говорить. Для отвода глаз он сказал, что у одного из хусманов лиса задушила несколько старых кур.

Заболоченный луг

На пятый день Ховард вернулся с сетера, отдохнувший и повеселевший. Целыми днями он бродил по ульстадскому лесу, а порой заходил и дальше. Поднимался на холмы, видел, что на много миль вокруг тянется лес, и чувствовал себя крохотным, как мошка. Когда в конце такого дня он возвращался на сетер и умывался ледяной водой из ручья, ему начинало казаться, что он дома в Телемарке и только что искупался в озере.

Вечерами в избушке, где в очаге жарко горели смолистые сосновые корни, а за стеной тихо шумел необъятный лес, он понимал, что значит чувствовать себя в безопасности и в то же время чуточку бояться, потому что все кругом так огромно.

Возвращаясь с сетера с двумя лисьими шкурами, он думал о том, что пора взяться за заболоченный луг.

Этот заболоченный луг был, можно сказать, великим открытием Ховарда, которое он сделал осенью. Тогда он изучал его несколько дней, но сейчас знал о луге еще больше. Ховард вбил там шесты на глубину до двух локтей и выяснил, что почва хорошая и не кислая. Там, на глубине двух локтей, шест упирался во что-то твердое, наверное, это голубая глина, – чего же лучше.

Луг лежал на краю ульстадских владений, недалеко от озера, здесь был небольшой уклон к западу. Луг большой, верных десять – пятнадцать молов. Луг был заболочен потому, что – в этом и заключалось открытие Ховарда – у края луга, скрытый слоем дерна, проходил скалистый гребешок, который отгораживал луг от озера, так что у воды не было стока. Дальше, к северу, скалу было видно, а здесь она уходила под землю. Похоже, что удастся осушить луг, только нужно в нескольких местах взорвать скалу да провести несколько канав. Остальное – дело времени.

Вернувшись с сетера, Ховард в тот же вечер еще раз прошелся к лугу. Но все уже и так ясно.

Несколько взрывов да пара канав, и это бесполезное болото станет лучшим полем в Ульстаде. Порох он купил еще в Кристиании. Лопаты у него уже есть. Он отправился в кузницу и выковал бур.

Ховард послал за Юном и тремя хусманами – Пером, Эдвартом и Амюнном. Он сам, Ларе – это уже шестеро, вполне хватит. Кислую рожу Мартина видеть не хотелось, а Тьёстёль слишком стар. Целых две недели Ховард может думать только о луге. Рённев улыбнулась, увидев, как он загорелся. И тут Ховард понял, что все это время чувствовал себя обиженным и сердился – по многим причинам, – но теперь не держит больше на нее зла.

На следующий день с самого утра они принялись за дело. Для начала копнули в разных местах, чтобы точно знать, где проходит скала. Скоро они это выяснили, а заодно установили, что достаточно пробить скалу хоть в одном месте, и плотина, так сказать, прорвется.

Но Ховард еще кое-что замыслил и именно потому так радовался работе. Он решил сделать то, чего не пробовал даже старший учитель Свердрюп, – закрыть канавы, выложить их дно и стенки плоскими камнями, заполнить канаву кругляками, сверху накрыть плоскими плитами и забросать землей так, чтобы и не видно было, что здесь канава. Так он выгадает кусок поля – во Франции, говорят, такие канавы роют уже не одну сотню лет, только вот здесь, на севере, до этого не додумались. А теперь и в Норвегии будут такие канавы!

Он работал с хусманами и ему виделось, как через несколько лет здесь будет поле ржи, высокой и колосистой, в рост человека, а соседи, что косятся сейчас на него, станут заглядываться на его рожь, заслонятся ладонью от солнца да и глаз оторвать не смогут от такой красотищи. И хусманы придут – тогда они, верно, перестанут сомневаться. Может, даже эти тупые головы поймут, что им, хусманам, кое-что перепадет, если Ховард поднимет Ульстад.

Сели полдничать и немного передохнули.

Ховард с участием поглядел на хусманов, которые равнодушно смотрели прямо перед собой. Ему вспомнилось то, что когда-то читал ему старший учитель Свердрюп, – кажется, отрывок из саги, написанной Снорри Стурлусоном, – о мужике по имени Эрлинг Скьялгссон. Там говорилось, что Эрлинг выводил своих рабов на поле и давал им задание на день. Но если они делали больше, чем задано, им записывалась плата серебром. А если они зарабатывали столько серебра, сколько стоил раб, их отпускали на свободу.

Умный мужик, этот Эрлинг Скьялгссон. Мне бы его голову!

Когда Ховард все переделает по-своему, и у него, и у хусманов будет свободное время. На что им это свободное время? А вот на что: к северу от Ульстада есть хороший водопад, хоть и небольшой. Там сейчас мельница стоит. А что, если поставить лесопилку, так, для своих нужд? Сколько в Ульстаде всего чинить надо, а у хусманов!

Может, они даже поймут, что и на их участках можно хлеб и картофель растить?

– Ну, мужики, за дело!

И голос у Ховарда звенел так радостно, что хусманы с удивлением уставились на него, нехотя подымаясь на ноги. Он небось думает, что работать – такая уж радость великая! Ну да, хорошо ему – на себя работает и себе добро наживает…

Дело спорилось, и с рытьем канав покончили быстрее, чем думал Ховард. Уже на другой день загремел первый взрыв. И тут же поднялся вой в подвале у Берга – наверно, кто-то из помешанных перепугался.

А чуть погодя рядом оказался один из соседей – Ханс Энген, хэугианец. Стоит себе скромненько, голова чуть склонена набок, а сзади и сын его. Бог в помощь! Чем это они тут занимаются, отчего такой гром стоит? Ах вот что, хотите, значит, через этот заросший луг канавы прорыть. Ну-ну. Так. Достойная затея, это верно. Н-да. Но ведь если бы господу нашему было угодно, чтобы этот луг распахали, тут бы скалы не было, а?

Ховард терпеливо объяснил: в Писании говорится, что, если правый глаз тебе мешает, возьми и вырви его. Эта скала вроде того глаза, который мешает, и вот он вырывает его, так что камни во все стороны летят.

Вот оно как! Ага! Ага! Насчет глаза, верно, не совсем так надо толковать, но… хоть приятно слышать, что Ховард сведущ в Писании. Кто чтит Писание, всегда ответ найдет, истинно так.

Ханс получил ответ, но все же с места не двинулся.

Ну, раз уж он здесь оказался… Говорят, Ховард купил на Заводе нового зерна – оно, что ли, лучше того, чем спокон веку в Нурбюгде сеют?

Когда Ховард объяснил, что это зерно, может, и не лучше старого, да иначе отобрано – овес от ячменя отделен, – Ханс согласился смиренно, что, видно, все это так. Он, однако, всегда думал, что, как господь захочет, таким зерно и станет: угодно господу, чтобы овес был, овес и будет; угодно господу, чтобы ячмень рос, ячмень и вырастет; а ежели пожелает господь, чтоб зерно было смешанным, так тому и быть. Вот и бывает зерно смешанное.

Да, картофель вот тоже Ханса смущает. Конечно, он слышал пастора, как же иначе. Но в Библии нигде картофель не упоминается. А ведь слово божье должно быть нам путеводной звездой и в духовных, и в земных делах, и Ховард, верно, с этим согласен.

Ховард не зря много лет прожил на пасторской усадьбе, он отвечал, что верно, в Библии картофель не упоминается; но и про озимую рожь, да, помнится, и про овес тоже ни слова не сказано. Зато там говорится, что человек должен возделывать землю и заставить ее служить себе. Картофель не упоминается, надо думать, потому, что не рос на земле Иудейской. Но ведь и морошка с брусникой там тоже не росли и в Библии по этой же причине не упомянуты. А ягоды-то хорошие. Хансу только и оставалось, что кивать головой да соглашаться. И он быстренько принялся расспрашивать Ховарда про картофель – много ли его родится; хорош ли он в еду, можно ли скот им кормить, да почем мера картофеля? Ханс ушел, задумавшись, сын за ним по пятам. А двое хусманов – Пер и Амюнн, – знай, подпихивают друг дружку – смотри, мол, Ховард-то, телемаркец этот, верх одержал! Глянь-ка на Хансову голову: совсем скособочилась, верно ведь?

Впервые Ховард почувствовал, что хусманы на его стороне. Один из них со смехом показал на ольшаник. Там, в кустах, приставив к глазам ладонь, стоял Керстаффер Берг. Его так и распирало любопытство, но гордость не позволяла ему подойти теперь, после Ханса.

Они тянули канаву дальше, за скалой, и подошли теперь к северному краю. Тут они наткнулись на огромный круглый валун, скрытый под дерном, и не знали, что делать. Оставить его на месте никак нельзя – придется тогда канаву вести в обвод. Можно, конечно, пробурить дыры и взорвать валун, но на это уйдет не один час; или попробовать ломом и вагами своротить его, но на это тоже много времени надо, если им вообще такое под силу – за камень этот надо браться троим-четверым.

Тут кто-то и сказал: позовем-ка мы Монса Мюру.

Ховард видел Монса считанные разы, но столько слышал о нем от Рённев, Мари и Юна, что вроде бы хорошо знал его.

Монс был одним из хусманов у Керстаффера Берга. Огромный, добродушный, как все крупные люди, он был такой сильный, что все ссоры и драки обычных людей казались ему детской возней. Поговаривали, что он сам так и не привык к собственной силе – все удивлялся и спрашивал себя, от бога ли она или от нечистого. Но он очень гордился своей силой. Иногда Монс отправлялся в селение, и тогда все давали ему повод похвастать силушкой. Знали, что ему это приятно, да и самим хотелось поглазеть на него, чтоб было о чем судачить. После этого его всегда кормили. Ел он за четверых.

Керстаффер, на которого он работал, давал своим хусманам урок на день. Уроки он всегда задавал большие, а если хусманы не справлялись с работой, грозился выбросить с хутора. И это не пустая угроза – договор с хусманами он заключал только на год и действительно нескольких выгнал.

Монс был не из расторопных. И Керстаффер, которому приходилось платить ему вдвое и кормить за двоих, устанавливал ему двойной урок. Но если работа была тяжелая, иногда случалось все же, что Монс справлялся с ней задолго до срока. Тогда Керстаффер увеличивал урок и для Монса, и для всех остальных. Но ведь и предел какой-то есть. И кончалось тем, что Монс справлялся с работой до срока, а после этого устраивался на дворе и строгал топорище или метлу мастерил, бочонки и прочее – руки-то у него золотые. Стоило Керстафферу увидеть это, как он выскакивал на двор и несся к Монсу, ругаясь во все горло.

Монс сидел и глядел, как приближается этот коротышка, силился разобрать, что же он там такое орет, да не мог – говорят, один у этого богатыря изъян: на ухо туговат. Когда Керстафферу оставалось бежать локтей сто, Монс обычно поднимался и двигался навстречу хозяину – видно, неловко ему было, чтобы сам хозяин через весь двор к нему бежал.

Тогда Керстаффер останавливался, не переставая ругаться. А Монс все шел и шел, не торопясь, степенно – вроде как гора, что вдруг с места сдвинулась. Тут Керстаффер понемножку отступал, по-прежнему не переставая ругаться.

Монс спокойно надвигался на него. Наконец Керстаффер поворачивал и пускался бежать, по-прежнему ругаясь без передышки. Монс трусил за ним, пока хозяин не сворачивал к дому. Тогда Монсу делалось ясно, что хозяину, видать, от него ничего и не надо, и он возвращался к своему бочонку.

А Керстаффер врывался в дом, и, если ему попадался на глаза сын-подросток, он хорошенько ему поддавал. Вообще-то он сына никогда не бил, он им гордился. «Эрик-то мой сущий дьявол, – говаривал Керстаффер, – малыш Эрик еще похуже меня».

В такие дни сын терпел затрещины и даже ухмылялся.

Выгнать Монса? Это Керстафферу и в голову не приходило. Другого такого хусмана не найти.

На заболоченном лугу было видно, как Монс на дворе усадьбы мастерит новую метлу. За ним послали Юна, а Ховард пошел на кухню:

– Готовьте еды побольше, Монс придет!

Монс неторопливо приближался. Удивительно, как это мостки под ним не ломаются – ведь всего три бревна.

Начали они с маленького вступления – трое хусманов наперебой стали вспоминать подвиги Монса. Помнишь, как в Нурбю лошадь уперлась, а ты под нее залез и поднял? Она так перепугалась, висит себе в воздухе – потом уже смирная стала, что твой ягненок… А помнишь…

Монс терпеливо слушал эти похвалы. Приятно ведь.

Потом пошел взглянуть на валун.

– Он, верно, очень уж тяжелый, – заметил Ховард. – Мы с Юном пробовали его своротить, но он как к земле прирос.

Монс даже не ответил. Он уперся в камень обеими руками и налег на него. Потом расставил ноги пошире и ухватился покрепче.

Дело-то не быстрое. Вот камень приподнялся, а Монс вроде ушел глубже в землю. Внизу камень острый и больше, чем им казалось. Вот Монс уже держит его на весу. Потом сдвинулся чуть-чуть. С каждым шагом огромные его ножищи уходят в землю. Он несет камень осторожно, будто диковинное яйцо огромной птицы. Два шага, четыре, восемь. Вот и конец луга, и камень тяжело падает. Острый конец так и уходит в землю. Монс переводит дух и стоит, глядя на камень. Остальные молчат. Они просто своим глазам не верят: ведь камень-то разве троим-четверым под силу.

Монс лишь чуток порозовел с натуги. Стоит себе и смотрит на валун.

– Ну и силища у меня! – радостно удивляется он.

Потом все отправляются есть. Каша, сало да лепешки – вот это Монсу по вкусу!

Подошел июнь. Распустились деревья. Птицы пели сутки напролет, строили гнезда и носились за мошками и комарами. Они пели в кустах и перелеске вокруг луга. Они носились прямо над головой, чуть не касаясь крыльями – ведь когда копают, наверх выползает множество червей и всяких букашек. Когда раздавался взрыв, птицы испуганно умолкали на минутку – всего на минутку: память у птиц короткая. А потом снова принимались петь.

Солнце стояло высоко, когда хусманы отправлялись на работу в шесть утра, и так же высоко стояло оно, когда в восемь вечера они, усталые, возвращались домой. Эдварт поднимал глаза, ласточки черными молниями прорезали светлое небо. Он говорил:

– Ласточка высоко летает. Вёдро продержится.

Пер тоже это знал, кости у него не ломило. Неплохо даже, если б погода испортилась. И картошке, и хлебу нужен дождь. Правда, и картошка, и хлеб удались на славу – дружно зазеленели и хорошо пошли в рост, но ведь издавна говорится, что дождь под Иванов день не помеха. Когда они под вечер возвращались к ужину, дрозд щебетал в придорожных кустах:

– Смотри-ка! Смотри-ка! На лугу канавы роют!

Ему отвечал другой дрозд:

– Нам червей копают!

А первый продолжал:

– Потому-то пусть копают, пусть копают, пусть копают!

Ларс мечтательно смотрел в сторону Берга – у него там девушка – и говорил:

– Вот стояло бы лето круглый год!

Работа на лугу шла своим чередом: изо дня в день. Через три дня кончили взрывать, провели крайнюю поперечную канаву и принялись за три продольные канавы от верхнего края луга.

Когда-то здесь было дно озера. На глубине полутора-двух локтей они наткнулись на голубую глину. Они обкладывали камнями дно и стенки канавы, заполняли ее кругляками, клали сверху плоские плиты и забрасывали землей. Теперь у воды будет сток. Вода сразу же потекла в открытую канаву у края луга. Оттуда через пролом в скале, который они проделали, по мощеному стоку потекла дальше в маленькую быструю речушку, что разделяла Ульстад и земли Нурбю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю