Текст книги "Оборотень (СИ)"
Автор книги: Шарлотта Йонг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Глава IX
ПУТЕШЕСТВИЕ ПЕРЕГРИНА
Перегрин уехал в веселом настроении духа, обещая быть у них перед самым возвращением в Лондон, в котором не сомневался; но в течение десяти дней о нем ничего не было слышно. Под конец этого срока портсмутский извозчик доставил в Венчестер следующее письмо:
«Уважаемый и достопочтенный сэр! Семь лет прошло с тех пор, как благодаря вашим убеждениям и посредничеству, отец мой согласился на то, что, я надеялся, будет моим спасением, как духовным, так и физическим. Я не знаю, могу ли я, ввиду вашей доброты, просить вас сделать ту же попытку и теперь. Мой отец объявил, что ничто не заставит его отпустить меня вторично за границу с моим дядей и утверждает, что условие было нарушено, вследствие посещения нами Папистских стран, и все мои уверения, что Московиты так же ненавидят папу, как и он сам, ни к чему не ведут. Он также считает, что сделавшись, по несчастью, его наследником, я должен оставаться дома, чтобы вырубать лес и наблюдать за пашней; и когда я умолял его, чтобы он дозволил мне уступить первенство Роберту, он только отвечает, что я уподоблюсь Исаву. Я написал дяде, который был для меня вторым отцом и которому будет жаль расстаться со мною; но я не знаю, удастся ли ему переубедить отца; и я умоляю вас, достопочтенный сэр, присоединить к этому и вашу просьбу; потому что я убежден, что пропаду окончательно, если вынужден буду остаться здесь.
Свидетельствую свое почтение м-рис Вудфорд и м-рис Анне. Я надеюсь, что первая находится теперь в лучшем здоровьи. Я остаюсь, достопочтенный сэр, ваш покорный слуга Перегрин Окшот. Писано в Оквуд-Гаузе сего 10-го октября 1687 г.».
Это была печальная новость, и д-р Вудфорд не знал, как он может вмешаться в это дело; кроме того, исполняя свои обязанности в соборе, он не мог надолго отлучиться, чтобы проехать в Оквуд по непролазной зимней дороге. Он мог только написать ободряющее письмо бедному юноше, а также другое – м-ру Горнкастлю, который, по новому закону индульгенции, имел теперь свою церковь.
Доктор поддерживал с ним знакомство, начавшееся с болезни Перегрина, и относился теперь к нему с большим уважением, рассчитывая, что он может повлиять на своего патрона. Прошла неделя и ничего не было слышно; наконец в дом доктора заехал другой посетитель, сам сэр Перегрин, на пути к брату, с большими неудобствами для себя, чтобы уговорить его оставить с ним племянника.
– Кажется, мой брат, – сказал он, – видел на своем веку достаточно боевой службы, чтобы понять, что его сын будет только еще лучшим сквайром, если побывает за пределами Гампширских болот и познакомится со светом.
– Не могу сказать, – отвечал д-р Вудфорд, – но я боюсь, что, по его мнению, чем меньше он будет знать свет, тем лучше.
– Это подойдет к неповоротливому парню, вроде умершего юноши, и того, каким, я надеюсь, ради моего брата, будет его меньшой сын; но что касается этого мальчика, то застой и пустота должны быть для него гибелью. Пусть мой брат оставит Роберта дома и отдаст ему Оквуд; я же позабочусь о Перри, как уже обещал.
– Было бы благоразумно с его стороны принять это предложение, – сказал д-р Вудфорд, – но трудно поручиться за благоразумие других.
– Это справедливо, сэр. Очень жаль, что я не мог поехать с Перри, но у меня на следующую неделю была назначена аудиенция у его величества, а брат требовал к себе сына безотлагательно.
– Я надеюсь, что вы убедите его, ваша милость, – сказала м-рис Вудфорд. – Вы достигли громадной перемены в мальчике, и я вполне понимаю, что вы привыкли смотреть на него, как на своего сына.
– Да, мистрис, к несчастию, – отвечал несколько разочарованным голосом посол.
Она посмотрела на него с сочувствием и проговорила тихо несколько слов, вызывавших его на откровенность, под влиянием которых посол оставил свою обычную сдержанность и сказал:
– О, вы были настоящею матерью для этого несчастного юноши! Я буду говорить с вами откровенно, потому что если мне не удастся побороть предрассудков моего брата, то вы можете для него сделать более чем кто-либо другой, и я знаю, что слова мои будут сохранены вами в полной тайне.
М-рис Вудфорд глубоко вздохнула, предчувствуя, что ей недолго осталось помогать кому-нибудь в этом мире, но, тем не менее, она слушала его с большим сочувствием и интересом.
– Да, вы внедрили в нем нечто такое, что может еще восторжествовать над этой странной натурой. Ваше имя действует как талисман, вызывающий к жизни лучшую часть его натуры.
– Конечно, – сказала она, – я никогда не смела надеяться, что его можно сразу и укротить и подчинить чужому руководству, но… – и она остановилась.
– В нем заметно громадное улучшение… громадное улучшение, – сказал его дядя. – Когда я его в первый раз взял с собой, когда он еще не вполне оправился и страдал от морской болезни во время пути, все ему казалось дико, а главное то, что с ним обращались по-человечески, тогда он мне показался совсем кротким, даже лучше других мальчиков, и я подумал, что все эти обвинения против него были незаслуженны. Но как только мы приехали в Берлин и пока я еще был слишком занят делами, чтобы подумать об учителе и работе для моего молодого джентльмена, то мне стало ясно, что у меня на руках бесенок, который чуть не втравил нас в войну с его испанским величеством. Представьте себе, сад испанского посла граничил с нашим, что же выдумал этот господин: он влезает на стену и, сидя там, делает страшные гримасы важным донам и доньям, в то время, как они прогуливаются по саду, да еще швыряет в них орехами. Помня ваш совет, я сразу не высек его сам и не поручил этого своему капеллану, хотя у этого доброго человека сильно чесались руки произвести такую экзекуцию над ним; я стал серьезно рассуждать с ним о том вреде, который он мне делал; и поверите ли, бедный мальчик разрыдался и умолял меня дать ему какое-нибудь занятие, чтобы избавиться от преследований сидевшего в нем злого духа. Я тотчас же засадил его за перевод и переписку скучных латинских депеш от венгерского двора, и уверяю вас, что мне с ним не было никаких хлопот, пока длилась эта работа. Я взял ему учителей, и он занимался с таким жаром и делал такие успехи, что они были удивлены. Он выучился по-немецки скорее всех из моей свиты, так что мог свободно разговаривать со служащими курфюрста, и я стал думать, что мне еще предстоит гордиться моим племянником.
Я послал его закончить образование в Лейден, но должен сознаться вам, тут я увидел, что никакая дисциплина, никакой наставник не в состоянии ‘удержать его от ссор и самых крайних студенческих безобразий. Вскоре меня потребовали туда, и я нашел его в постели, раненного в бок шпагой на дуэли с одним шотландцем, студентом юридического факультета, обиженного тем, что он показал ему палец во время церковной службы; причем он оправдывался тем, что сидеть и слушать голландскую проповедь доводило его до сумасшествия. Нельзя сказать, чтобы невозможно было положиться на него. Только нужно найти ему работу, чтобы угомонить сидящего в нем беса, и все будет хорошо; кроме того, в нем много юмора и остроумия, и нет более приятного компаньона, чем он во время длинного путешествия и скучных остановок по гостиницам; он находит смешную сторону даже в самых явных неудобствах и проявляет замечательную наблюдательность. Но предоставьте его самому себе, и преследующий его неугомонный демон, наверное, наведет его на что-нибудь дурное и неожиданное. В Турине под этим влиянием он завел знакомство с каким-то капуцином, грязным плутом, которого я не подпустил бы близко к себе. Он был еще тогда в более серьезном настроении; но вот он добыл себе (я уж не знаю как – украл или занял) мрачный костюм одного из Братства Смерти, – белое одеяние с закрытым стоячим капюшоном на голове, с двумя прорезами для глаз, в котором они сопровождают тела умерших в могилу. Никто не подозревал, что это он, потому что в этом костюме не отличишь герцога от водовоза. Все было хорошо, но у края могилы злой демон – его собственное выражение – опять подтолкнул его поднять свое адское «гоготанье», потом он сбросил с себя похоронное одеяние и с диким криком исчез за стенами кладбища. Его не преследовали. Кажется, тело, предаваемое погребению, принадлежало человеку весьма сомнительной репутации, так что в спасении его отчаивались и сами читавшие над ним монахи, и его, очевидно, приняли за самого духа тьмы. Только неделю спустя его узнал по голосу один из придворных герцога Савойского и, как человек благоразумный, не захотел поднимать истории с одним из членов моей свиты и предупредил меня об этом по секрету. Когда я стал выговаривать Перегрину, он выражал свое искреннее раскаяние в том, что оскорбил тело умершего; еще долго потом он мучился этим и даже отдал свои последние деньги его вдове.
Он принес свои извинения на отличном итальянском языке, которому так же быстро научился, как и немецкому, открывшему все это джентльмену, и тот обещал хранить секрет, что и исполнил. При этом Перегрин уверял меня, что монотонный обряд похорон вызвал в его уме воспоминания о домашних проповедях и пробудил сидящего в нем демона.
– Как давно это случилось, сэр?
– Около полутора лет тому назад.
– И как он себя вел с тех пор?
– Довольно хорошо. Это время он был занят более важной работой для меня, и благодаря знанию иностранных языков из него вышел прекрасный секретарь; а в бытность его при французском дворе, – самом опасном для молодого человека, – он вел себя очень хорошо. В нем нет расположения к разврату; но он должен быть занят, и когда серьезная работа не наполняет его жизнь, он непременно попадает в беду. Он довел себя до строгого, но вполне заслуженного выговора от принца Оранского за то, что делал гримасы знакомому молодому офицеру во время осмотра. Вся надежда на Бога, если только он останется со своим отцом, у которого понятия о невинной забаве не идут далее почесывания голов у своих свиней!
Что можно было сказать в ответ на это, кроме искренних пожеланий, чтобы послу удалось уговорить своего брата. М-рис Вудфорд думала, что будет лучше, если бы вместе с ним, для усиления его доводов, поехал и ее зять; но в конце концов было решено предоставить этот вопрос решению самой семьи, и д-р Вудфорд только написал майору Окшоту и самому молодому человеку.
Все ожидали с нетерпением результата, и через неделю, рано поутру, прежде ещё чем м-рис Вудфорд вышла из своей комнаты, у ворот дома остановились лошади сэра Перегрина и, как заметила Анна из своего окна, его сопровождала только прислуга.
– Да, – сказал он в сердцах доктору, – можно подумать, что в силу того, что брат мой постоянно питается саут-доунской бараниной, мозги его стали походить на те, которые заключаются в голове одного из его собственных баранов! Просто жалость берет смотреть на человека, готового погубить своего собственного сына и разбить свое сердце из-за строгого исполнения принципа!
– Неужто это так, сэр! Я ожидала, что на него произведет впечатление та перемена, которой вы добились в своем племяннике.
– Он вынес из этого только одно впечатление, что необходимо его скорее взять от меня. Гампширский ум не выносит заграничного воспитания. Старый кромвелианец убежден, что благовоспитанные светские манеры берут свое начало от самого Лукавого.
– Я понимаю, что здесь не могут понравиться придворные манеры Перегрина; я видела, как относился к нему наш добрый сосед, сэр Филипп Арчфильд; но хотя никакая сила не в состоянии сделать из него обстоятельного, провинциального юношу во вкусе его отца, все же он должен предпочесть светского молодого человека прежнему бесенку.
– Так я и говорил ему, но это было все равно, что обращаться к стене. Его долг, твердит он, воспитать своего наследника в угодной Богу простоте.
– Простота очень хороша, если начать с нее; но раз этого нет, к ней трудно возвратиться.
– Вот этого-то и не может понять мой брат. Тут ничего более не сделаешь и вся моя надежда на то, что вы, сэр, вместе с вашими дамами останетесь его друзьями и сделаете все зависящее от вас, чтобы жизнь была для него более сносною и чтобы он привык к терпению.
– Будьте уверены, сэр, мы сделаем, что можем; если бы я только мог ждать от этого большой пользы.
– Мой брат ценит вас больше, чем вы полагаете; а на вас, мистрис, бедный мальчик смотрит с самою живою признательностью. Даже его мать в выгоде от того, что он относится к вам с таким уважением. Перегрин стал тише и окружает ее таким вниманием, какого она еще не встречала со стороны других сыновей. Бедная женщина! Кажется, ей нравится это, и в то же время она не знает – как быть, считая это французскими манерами. Мне еще остается просить вас, достопочтенный сэр, об одном большом одолжении. Вы, конечно, видели моего негритенка Банси?
– Он был с вами в Оквуде семь лет тому назад.
– Совершенно верно.
Я взял бедняжку еще ребенком у голландского шкипера, крайне жестоко обходившегося с ним, и он вырос около меня и предан мне как собака; он чрезвычайно полезен не только как слуга; он стряпает не хуже французского метрдотеля, взбивает пеною шоколад и варит такой кофе, какого мне еще не случалось пробовать; к тому же он отличается удивительной честностью и готов положить свою жизнь за меня или за Перегрина. Мне ужасно будет трудно обойтись без него; но брать его с собою в такую холодную страну, как Московия, по словам одного знакомого мне в Лондоне врача, будет для него верною смертью. Я оставил бы его при Перри, но они и слышать не хотят об этом в Оквуде. С моей свояченицей чуть не делался припадок каждый раз, как она видела его в прошлый мой приезд, и, кроме того, я заметил, что в мое отсутствие прислуга всячески издевалась над бедным негритенком, едва кормили его остатками от своего стола, так что ему предстоит печальная доля, если я его оставлю в их власти. Я думал предложить его м-ру Эвелину в Сэз-Корт, где ему было бы хорошо; но Перегрин подал мне идею попросить вас, если бы вы по своей доброте согласились взять к себе бедного парня, то он мог бы иногда видеть его, что было бы ему большим утешением: и, кроме того, он не бесполезная обуза и стоит двух человек из обыкновенной прислуги.
Взять лишнего человека в дом не представляло такого затруднения в те времена, каким это может показаться теперь. В то время мужская прислуга преобладала по числу над женскою в каждой благосостоятельной семье, и один лишний человек в доме не составлял большой разницы для доктора, средства которого вполне позволяли это; но возник вопрос о жалованье.
Посол засмеялся.
– Жалованье, да что он будет с ним делать? Ведь он только невольник. Пища, одежда и кров – вот все, что ему нужно, и он будет вам верным и покорным слугой. Он понимает достаточно по-английски, чтобы исполнять ваши приказания, но не столько, чтобы болтать с прислугою.
Согласие последовало, и бедный Ганс должен был приехать в портсмутском дилижансе вместе с багажом Перегрина.
Глава X
ПРЕДЛОЖЕНИЕ
В продолжение семи лет Анна Вудфорд проводила день рождения с Люси Арчфильд и не могла отказаться и теперь, хотя ей очень не хотелось оставить одну м-рис Вудфорд, состояние здоровья которой внушало ей сильные опасения.
За Анной была прислана карета из Фиргама; она оставила больную в ее кресле у камина, с маленьким столом около нее, на котором был колокольчик, разрезанный апельсин, сухарная вода, Библия и молитвенник, никогда с нею не разлучавшиеся, а также шитье, которое еще служило развлечением для ее ослабевших пальцев. Доктор в промежутках своей работы в приходе, в своем кабинете и в саду, также обещал заглядывать к ней.
Вскоре после того кто-то тихо постучался в дверь и на ее ответ «войдите», Ганс, физиономия которого сияла улыбкой, впустил Перегрина Окшота, раскланявшегося по своему обыкновению на иностранный манер и просившего извинить его вторжение, «потому что в вашей доброте, мистрис, моя единственная надежда», – сказал он.
Он склонился на одно колено и поцеловал протянутую ему руку в то время, как она просила его говорить откровенно с нею.
– Я просто боюсь испугать вас, открывая вам единственный выход, который я вижу пред собой, чтобы помочь мне восторжествовать над преследующим меня демоном.
– Мой бедный…
– Называйте меня вашим мальчиком, как в то время, когда я был здесь семь лет тому назад. Позвольте мне сесть у ваших ног и выслушайте меня.
– Конечно, мой милый мальчик, – и она положила свою руку на его черные волосы. – Расскажи мне все, что у тебя на сердце.
– О, это не так легко, моя дорогая леди! Вы с мистрис Анной, как вы знаете, первые пробудили во мне сознание моего земного происхождения, но и после того бывали минуты, когда я сомневался в этом.
– Но, Перегрин, в твои годы уже нельзя верить в сказки старых нянек.
– Лучше быть эльфом, бездушным существом, чем игрушкою злого духа, осужденного на погибель, – воскликнул он с горечью.
– Ш-ш, ш-ш! – ты сам не знаешь, что говоришь?
– Я знаю слишком хорошо? Бывают времена, когда я всеми силами стремлюсь к добру, – да, когда небо открывается предо мною, – и я твердо решаюсь вести добрую жизнь; но опять после того наступают моменты неудержимого влечения к тому самому, что для меня было ненавистнее всего, и я не могу уже совладать с собою. О!..
В его голосе слышалось отчаяние, и он ухватился руками за свои длинные волосы.
– Св. Павел испытал то же самое, – сказала тихо м-рис Вудфорд.
– Кто избавит меня от этой смерти? Сколько раз в своих мучениях я повторял эти слова! И если верно говорил этот монах в Турине, что я похожу на Павла, когда он еще был Савлом, – то я никогда не получил истинного крещения! – воскликнул он с живостью.
– Это невозможно, Перегрин. Разве у вас не был капелланом м-р Горнкастль, когда ты родился? Да и я слышала от брата, что они оба с отцом твоим держались того же взгляда на крещение, что и наша церковь.
– И я так думал, но отец Джеронимо говорит, что в лучшем случае это было только еретическое крещение, и потому не вполне достигло цели.
– Не обращай на это внимания, Перегрин. Это одно искушение; он только старался совратить тебя.
– Вы не знаете, как сильно было это искушение, – сказал бедный юноша. – Если бы я только мог всему поверить, что делал отец Джеронимо, и поклониться его мадоннам и святым, то я мог бы надеяться на новую жизнь и бичевать свою плоть, – и он крепко сжал при этом зубы, – пока не осталось бы следа от моего демона.
– О, Перегрин, бичеванье тут не причем; все может сделать только одна благодать свыше, и она в тебе есть, что вполне доказывают эти высшие стремления твоего сердца.
– Знайте же, что если я буду продолжать жить, как теперь, то это благодать, если она и была во мне, будет совершенно уничтожена.
С каждым новым часом моей настоящей жизни, среди ее невозможной обстановки и скуки, я чувствую, как все более овладевает мною мой безумный характер! Иногда по вечерам я выбегаю из дому и произношу ужасные проклятия, прежде чем могу заставить себя высидеть спокойно этот бесконечный ужин. Я пугаю вас, но со мною бывает и хуже того.
– Это плохой способ выявить лучшую сторону своей натуры. О, если бы ты мог вместо проклятий произносить молитвы!
– Я не в силах молиться в Оквуде. Мой отец и м-р Горнкастль вышибают из меня всякую идею молитвы, и хотя я исполняю данное вам обещание, но это только одни слова без души.
– Я рада, что ты делаешь это. Пока я знаю, что ты поступаешь так, я все-таки буду верить, что добрый ангел восторжествует.
– Разве может восторжествовать во мне что иное, кроме ненависти и отвращения, пока я нахожусь в таком рабстве? Выслушайте, и вы сами увидите, – есть ли тут какая надежда на торжество доброго духа? Мы завтракаем чуть свет остатками вчерашней полусырой говядины и баранины. Если я прошу дать мне менее сырой кусок, мне выговаривают за избалованные французские вкусы; то же самое – с кисловатым, жидким пивом. Я знаю теперь, что вредно действовало на состояние моего духа, когда я был еще ребенком, и я избегаю всего этого, и пью чистую воду, подвергаясь насмешкам за мои французские манеры, потому что вино, видите ли, считается греховною роскошью, кроме как после обеда, а взбитый шоколад – изобретением самого сатаны. Приправкою к еде мне служат выговоры, доклады фермеров и рассказы об охотничьих похождениях Боба. Потом мой отец отправляется осматривать хозяйство, тащит меня с собою, и я должен стоять по колено в грязи, наблюдая за работою пахарей с плугом, пробуя рукою вонючую шерсть каждой овцы – достаточно ли она откормлена на убой, или созерцая быков и свиней и обмениваясь замечаниями с Томасом Боксом о видах на урожай. Мне говорят, что из меня никогда не выйдет настоящий сельский джентльмен, если я буду равнодушно относиться ко всем этим предметам. Я отвечаю, что вовсе не желаю быть им, тогда меня до того преследуют сравнениями с библейским Исавом, что я не в состоянии выносить звука этого имени.
– Но разве ты обязан всегда там проводить свое время?
– О, нет! Я могу идти на охоту с Бобом, – таким же приятным товарищем, как старый осел, или отправиться на охоту с борзыми в компании с сельскими олухами, которые считают меня французом и оставляют одного. Я могу также укрыться в своей комнате, откуда меня выгоняют по два раза в неделю горничные, с их ведрами и вениками, и сидеть там закутанным в меха от холода (кстати, когда увидят, меня называют за это неженкой), занимаясь чтением, как советовал мой дядя. Но что же вышло из этого. На мое несчастье как-то раз с каким-то вопросом ко мне вошел в комнату Боб и застал меня за чтением «Божественной комедии» Данте Алигьери и как раз попал на открытую гравюру, представляющую мучения в чистилище, Он, конечно, рассказал об этом, и тотчас же поднялись вопли, что я развращаю себя книгами папистов. Напрасно я уверял их, что их удивительный Джон Мильтон, – между прочим, единственный поэт, которого, кроме Стернгольда и Гопкинса, мой отец не считает совсем язычником, – любил и уважал Данте, и даже заимствовал из него. Все мои книги немедленно подвергаются безжалостной переборке кюре и цирюльником, и все не одобренное многоученым м-ром Горнкастлем, тотчас же поступает для растопки кухонной печи. Забавнее всего, что они оставили мне классиков, как будто Лукиан и Терренций были менее язычниками, чем великий флорентинец. Однако я подкупил судомойку, и мне удалось спасти почти в целости моего Данте и Буардо, но я осмеливаюсь читать их не иначе как при закрытой на замок двери.
М-рис Вудфорд вряд ли могла высказать сильное неодобрение такого непокорства, и она ограничилась вопросом, были ли у него другие развлечения.
– Как же, фехтованье с этим неповоротливым Робертом, деревянные руки которого совсем не поддаются этому благородному искусству. Но это уже послеобеденная работа. Раньше предстоит поглотить Целую гору полусырого мяса; потом м-р Горнкастль с моим отцом начнут обсуждать то, что они называют новостями. Хорошо, если еще Тому-констеблю удалось поймать какую-нибудь жалкую тварь с хворостом – это материал на целую неделю, почти не хуже цены откормленной баранины в Портсмуте.
В свое время мой отец с священником начнут дремать над кружками с элем, а мы с Робертом отправляемся тем временем по своим делам до сумерек, пока не зазвонит колокол к вечерней молитве и толкованию Библии. Я не хочу огорчать вас, моя дорогая леди, но я должен сознаться, что они заставляют меня сожалеть о тех временах, когда я был непокорным бесенком, равнодушным к розгам и без всякого признака самоуважения.
– Я рада, что у тебя теперь есть хотя признаки самоуважения, а может быть, и уважение к чему-нибудь высшему.
– Я никогда не мог поверить, чтобы служители Неба должны быть сделаны из одной скуки. А за эти семь лет проповеди м-ра Горнкастля не изменились, – еще, пожалуй, стали положительнее.
– Я вижу, что все это для тебя, привыкшего к заграничной придворной жизни и интересующегося крупными делами, должно быть большим испытанием, мой бедный Перегрин; но что же я могу сказать, как только просить тебя быть терпеливее и постараться приобрести доверие твоего отца, чтобы он мог предоставить тебе большую свободу. Ведь кажется ты сам говорил, что благодаря твоему вниманию жизнь твоей матери сделалась счастливее.
Перегрин засмеялся.
– Моя мать? Она, во всю свою жизнь, ничего не видела, кроме оскорблений и все непохожее на это кажется ей неестественным. Я полагаю, что она в таком же страхе от моего внимания, как прежде была от моих шалостей, и я убежден, что в глубине души она все еще считает меня оборотнем. Нет, мистрис Вудфорд, есть только один путь спасти меня!
– Дядя уже просил дозволения твоего отца, чтобы взять тебя к себе.
– Знаю, знаю это. Но если это было невозможно раньше, то теперь, с открытием у меня Данте, и думать нечего об этом. Есть путь лучше этого. Отдайте мне доброго ангела, всегда охранявшего меня. Отдайте мне м-рис Анну!
– Анну, мою Анну! – воскликнула в смятении м-рис Вудфорд. – О, Перегрин, это невозможно.
– Я знал, что таково будет ваше первое слово, – сказал Перегрин, – но истинно говорю вам, я бы не решился просить вас об этом, если бы не был уверен, что с ней я стану совсем другим человеком и что ей нечего бояться того зла, которое скрывается во мне и которое исчезает при ее приближении.
– О, Перегрин! тебе кажется так теперь; но ни один человек не может отвечать за себя. Кроме того, мое дитя не подходит к вашему положению. Твой отец имел бы полное право негодовать, если бы мы воспользовались твоею привязанностью и стали поощрять такой союз, на который он никогда не согласится.
– Я скажу вам… я скажу вам все… мне грозит окончательная погибель, если отец поступит со мною по своей воле. Я знаю, чего он добивается. Он только ждет моего совершеннолетия (это будет на Иванов день и ровно год со дня смерти бедного Оливера и никто более меня не оплакивает его) и тогда он хочет женить меня на Марте Броунинг.
– Тем менее осуществимо твое намерение.
– Слушайте, выслушайте меня только. Еще когда мы были детьми, один вид постного лица Марты Броунинг, – здесь Перегрин вытянул свою собственную физиономию, ее несочувствие ко всякой забаве, ее вытянутая, как палка, фигура – все это наводило меня на самые злобные проделки. И теперь, не говоря уже о рябинах, покрывающих ее страшное лицо так, что она безобразна, как Алекто, – она самая суровая из пуританок. Могу вас уверить, что, по ее мнению, в нашем доме царит греховная распущенность! Если она может выжать из себя какой-нибудь текст священного писания и написать свое имя такими же длинными, сухопарыми буквами, как она сама, то в этом заключается все ее образование, за исключением маринованья, соленья, шитья и глаженья, – единственные искусства, которые она не признает греховными. Если уж для меня предназначается такое помело, то уж лучше бы мне сразу улететь на нем на шабаш ведьм на Брокень, чем томиться с ним всю жизнь.
– Мне не думается, чтобы она пошла за тебя.
– Тщетная надежда. Она воспитана в предположении, что один из нас предназначен ей, и она пойдет за меня без возражения, даже если б я был самим Вельзевулом с хвостом и рогами! Она уже посматривает на меня своими зелеными глазами и считает меня своею собственностью.
– Ты не должен так говорить. Если у твоего отца и существует такое намерение, то будет недостойно с нашей стороны помогать тебе в противодействии ему.
– Но он еще не высказывал его. Я только знаю об этом от моей матери и брата; и если бы я объявил ранее, что я уже сделал предложение благорожденной и образованной молодой девице, то он бы ничего не мог сказать против этого; и это спасло бы меня от невыносимого бедствия. Хотя не в одном этом заключается мое главное побуждение. Я уже любил м-рис Анну всем моим сердцем с тех пор, как присутствие ее, когда я лежал у вас больной, озарило меня точно небесным светом. Она обладает тою же силою, как и вы, укрощать сидящего во мне злого демона. С ней, как и с вами, я делаюсь другим человеком. В этом моя единственная надежда! Дайте мне эту надежду, и я в состоянии буду вынести все… О! что я наделал? я сказал лишнее?
Его долгая исповедь, даже если б она была и не такого потрясающего содержания, оказалась не по силам больной, и все мелькнувшие в ее уме мысли о предстоящих трудностях и осложнениях, а также как ответить ему сейчас, сильно подействовали на м-рис Вудфорд. Лицо ее покрылось смертною бледностью, и дыхание сделалось затруднительным, так что Перегрин в ужасе бросился разыскивать прислугу с криком, что их госпоже дурно.
Доктор в испуге вышел из своего кабинета, и весь дом, видимо, растерялся в отсутствии Анны, всегда незаменимой в таких случаях. Перегрин еще оставался здесь некоторое время, полный раскаяния и в совершенном отчаянии, предлагая съездить за нею или за врачом, и наконец остановился на последнем намерении, отчасти подвигнутый к тому старой кухаркой, его давнишним врагом.
– Не лучше? Нет, сэр… не ваша вина, конечно. Перепугали вы ее до смерти!
Не вступая в прения с старухой, Перегрин вскочил на лошадь и помчался в Портсмут; он возвратился поздно, когда м-рис Вудфорд была уже в постели и Анна находилась около нее. Ей было несколько лучше, но она чувствовала еще большую слабость, и он сознавал, что теперь было не время для возобновления утреннего разговора, если бы даже ему и не нужно было спешить домой. Поездка за доктором была довольно уважительной причиной, чтобы опоздать к вечерней молитве и поучению, но он заметил при этом недоверчивые взгляды, сильно раздражавшие его.
Возвращение Анны принесло м-рис Вудфорд более пользы, чем посещение врача, хотя первая и не подозревала, какими опасными симптомами были такие обмороки и следующий за ними упадок сил. Ночью, лежа с открытыми глазами в постели, м-рис Вудфорд заметила, что дочь ее была беспокойна и чем-то расстроена и спросила ее о причине, а также как она провела время в гостях.
– Но вы не любите, когда я говорю об этих вещах.
– Скажи мне все, что у тебя на сердце, дитя мое.
Она сразу высказала ей все, с откровенностью обыкновенно сдержанной натуры. «Молодая» в этот день была особенно капризна и своенравна, может быть, от зависти, что Люси была героинею дня, и, кроме того, мучилась простудой, не дозволявшей ей выходить из дому; можно было представить себе, до чего она доводила всех своими причудами, капризами и жалобами, так что весь день был испорчен. Люси не могла ни на одну минуту поговорить со своей подругой без того, чтобы та не прерывала ее жалобами на равнодушие и невнимательность.
Жалобы на дурное обращение леди Арчфильд, как молодая жена называла самые легкие стеснения в заботах об ее собственном здоровье, были главною темою разговоров невестки, кроме ее нарядов, болезней и подобающем с ней обхождении.








