Текст книги "Жажду — дайте воды"
Автор книги: Серо Ханзадян
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Я прополол траву, закрывавшую надпись. Пусть все ее видят, пусть все услышат голос его крови!
Эх, донести бы голос этой крови до всей Европы, может, они там отслужили бы в своих соборах молебны по брату моему, по Неизвестному солдату?..
Этот воин не покинул своей позиции. Как истинный герой он лицом к лицу бился с врагом до последнего и тем восславил себя.
Фашисты дошли до этой стены – и дальше ни шагу. Не смогли сделать ни шагу, – потому что здесь стоял он, сын своей Родины, силой и мощью которого была его непоколебимая вера, его патриотизм, его преданность отчизне!
Я и прежде многое чувствовал. Еще до того, как до меня дошел голос его крови, душа моя полнилась патриотическим порывом, только я не очень это осознавал. А вот теперь, когда я увидел эту надпись на стене, чувство патриотизма стало для меня понятием вполне реальным, осязаемым. Вот оно, во мне. Я дышу им, оно мне как свет для земли!
Я подозвал своих товарищей, показал им послание безымянного бойца и стену, которая хоть и полуразрушена, но стоит на крепком фундаменте.
* * *
Вскоре к нам на позиции пришел какой-то лейтенант.
Сказал, что он из дивизионной газеты и пришел, чтобы собственными глазами увидеть обнаруженную мною надпись.
Мы оба опустились на колени перед стеной. Так в прошлом склонялись перед ликом святых, моля об отпущении грехов и об очищении души.
Лейтенант сфотографировал надпись. Потом мы еще поискали вокруг, не найдется ли какой другой реликвии. Но что еще такого можно найти, что было бы сильнее голоса крови.
Сейчас двадцать девятое апреля. Четыре месяца и один день, как мне восемнадцать. В моих записях – голос крови.
КРОВЬ САХНОВА
Едва земля чуть подсохла, враг начал усиленно атаковать наши позиции. В реку нас хочет сбросить, утопить, как котят.
Мы передислоцировались и укрепились близ деревни Мясной Бор. Дневник вести больше не на чем. Я теперь записываю события дня на полях книжки «Западноармянские поэты». Бумаги нет совсем. Письма домой тоже приходится писать на вырванных из этой книги страничках.
Ночи здесь сейчас белые, чуть подернутые сумеречной мглой, как душа у меня…
Выдалась кратковременная передышка. И мы не ведем огня, и враг тоже. Ясное майское утро, легко дышится, и кажется, что ясность эта никогда и ничем не замутится, не померкнет. Мы сидим в окопах. Нас восемь человек: Сахнов, Серож, я и еще пятеро бойцов.
Тепло. Мы сбросили шинели и покидали их на стволы минометов. Очень смешно получилось: словно это вовсе и не минометы, а люди, сидящие на корточках.
Над нами показались пять немецких «юнкерсов». Их сопровождают несколько пикирующих «мессершмиттов». Они то, как осы, роятся вокруг бомбардировщиков, то вдруг взмоют вверх, а оттуда снова кидаются вниз.
«Юнкерсы» идут тяжело, подобно пресытившимся стервятникам. Медленно снижаются над нашими позициями, оглашая все окрест тяжелым ухающим грохотом. Бомбят они довольно далеко от нас, похоже, где-то у переправы.
– Как бы мост не разбомбили, сучьи выродки! – первым из нас заговорил Сахнов.
Он довольно спокоен, можно подумать, даже безразличен ко всему, что происходит вокруг. И стоит мне только взглянуть на Сахнова, на душе делается как-то радостно. Ну какая сила может сломить таких, как Сахнов? Несломленный непременно побеждает…
Вокруг нас леса. Деревья тоже ранены. В стволе одного из них поблескивает осколок снаряда. Он такой, что кто-то из бойцов даже скатку на него навесил, как на крюк. Это раненая липа. Чуть поодаль от нее сосны с полуошкуренными стволами. Ох, эти беззащитные, девственно-стройные, нежные деревья! И кора у них такая тонкая. Но почему стволы почти сплошь оголены? Ах, да… Это с них специально сдирают кору, шалаши кроют, чтоб от дождей хоть немного спастись. Сначала делают топором вертикальный надрез, потом осторожно оттягивают, и кора довольно легко отдирается. Метра по два снимают с каждого дерева. Так у нас в горах освежевывают овец: делают на ноге забитой овцы надрез, накачивают под кожу воздух и с раздувшейся туши разом сдирают шкуру. Из шкур потом делают бурдюки для хранения сыра. Здесь сыра нет. Здесь кора уберегает измученных воинов от ливней. Вот почему горемыки сосны полуголые.
– Этот лес уже ни на что не сгодится, – говорит Сахнов.
– Почему?
– Голые сосны посохнут. А те, что с виду целы, тоже в дело не пустишь, на строительство не пойдут. В каждом из деревьев по тонне стали – осколки снарядов да бомб, пули и разное такое. Никакая пила не возьмет, все зубья переломаются.
Вот и еще урон, нанесенный фашистами. Как бесконечно много бед принес нам враг, с огнем и мечом ворвавшийся на нашу землю!..
«Мессершмитты» и «юнкерсы» убрались восвояси. Воцарилась удивительная тишь.
Настроение у меня вовсе не плохое. Только вот ведь проклятье, нестерпимо хочется увидать человека в гражданском, особенно какую-нибудь девушку или женщину… Товарищи мои нет-нет да и предаются воспоминаниям, рассказывают, кто и как в первый раз целовался, познал женщину. Для меня все это что-то очень далекое, несбыточное… Люди хоть на минуту забываются и, отрешившись от ужасов окружающего, уносятся в мечтах… Я с грустью и сожалением вспоминаю тех девушек, которых мог бы целовать, но не делал этого. Эх, прожить бы все сначала!..
Кажется, будто здесь, на этой разоренной земле, никто и никогда не жил. Но нет! Роя окоп, один из бойцов нашел осколок зеркала. Он пристроил его в ложбине, заглянул и расхохотался.
– Эй, братцы, а я вижу в зеркале девушку, вот те крест!..
Он целует в осколочке свое отражение.
Мы тоже хохочем…
Сегодня я богатый. Раздобыл листок бумаги. На письмо. Чуть желтоватая, но на письмо сойдет, я вывел химическим карандашом:
«Здравствуй, мама. Прошло совсем немного времени с того дня, как я отослал тебе последнее письмо, а адрес наш опять переменился. Сейчас я нахожусь на берегу реки Волхов, в действующей Красной Армии. Чувствую себя очень хорошо…»
Потом написал адрес. Вот он:
«Действующая Красная Армия, полевая почта 1670/75, С/П Мин. бат.». «Милая мама, два дня назад меня приняли в кандидаты партии!.. Ты обо мне не тревожься. Я здоров. И совсем не болею».
* * *
Мы сражаемся упорно, отважно. Немцев не видно, они хоронятся за деревьями, за пригорками и в земле окапываются. Бьют по нашим расположениям из пушек, из пулеметов, из автоматов и с неба. Очень нас одолевают немецкие снайперы. Они, как дьяволы, на деревьях гнездятся. И лупят оттуда нещадно. Истинное бедствие для нас.
Мы ни дня не стоим на месте. То и дело меняем позиции на узком плацдарме. Бесконечные передислокации, бесконечное рытье окопов совсем измотали нас. Так устаем, что на коротких привалах валимся на месте, хоть в грязь. Сахнов ворчит про себя:
– Я этому треклятому Гитлеру самолично глаза повыкалываю. Что ему здесь надо было?..
* * *
Мы забыли, что май, что весна, зеленеют деревья, травы, цветут цветы. Мне хочется только поспать на мягкой земле в вырытом мною же окопе. Лечь, укрыться шинелью с головой и спать, спать… Но как тут уснешь, если фашисты опять атакуют? И я, скрежеща зубами, бросаюсь к своему миномету, готовый к схватке.
* * *
Светает. Мы занимаем позиции близ узкоколейки, на лесной опушке. Я лег на спину и, о чудо, увидел, что небо синее-синее и есть в нем что-то трепетное, дивное. В его лиловых далях еще поблескивают несколько неотгоревших звезд. Где оно было, это небо до сих пор? Голова моя обычно все больше клонится к земле, глаза видят только оружие и следы смерти. Саму смерть…
Поляна напротив взбучивается, словно кипит от беспрерывных разрывов снарядов. Враг атакует. Я не вижу немцев. Их самолеты летают так низко, почти над головами. Бомбят, строчат из пулеметов. Одного бойца из нашего взвода убило, другого ранило. Кто-то как безумный бегает, видно, ищет укрытия понадежней… Коля!.. Я схватил его за ногу, потянул к себе в окоп.
– Дурень, чего носишься?
– Я? – удивился он. – Разве я бегал?..
Мы в упор бьем по наступающему противнику.
Ранен командир нашей роты. Это переполошило нас. Политрук хоть парень-то что надо, но сейчас растерялся, не знает, что ему делать. А мы воюем, стреляем, стреляем.
Передо мной все затянуто дымом. Это от нашего огня.
* * *
Полдень. Пригибаясь, мы вслед за командиром взвода пересекаем поляну. Ползти невозможно, мы ведь с минометами – тяжело.
Сахнова ранило в ногу, я кинулся к нему. Он застонал.
– Перевяжи меня, сынок.
Я вытащил свой индивидуальный пакет и перевязал его.
– Если кровью не истеку, значит, выживу. У меня в вещмешке три сухаря и бритва. Возьми их себе.
– Мне не надо, – попытался отказаться я. – У меня есть бритва.
– Возьми! – настойчиво твердил он. – Меня же в тыл отправят. Там я найду все, что потребуется, а тебе память будет.
Я исполнил его просьбу, взял бритву и сухари тоже. Он попросил мой домашний адрес.
– Буду с ногой, – сказал Сахнов, – снова вернусь в нашу часть. Ну, а если с культей останусь, твоих разыщу.
Я вырвал страничку из «Песен и ран» и написал адрес. На этой странице было напечатано стихотворение: «Поведайте о скорби моей». Отец мой изредка напевал эти слова на какую-то свою мелодию…
Сахнов ползком стал отходить назад, а я – вперед.
Поведать о скорби моей —
Горы взвоют…
Пули свищут вокруг – над ухом, перед глазами. Наших не видно, но я держусь их следа. Вовсю жарит солнце… Задыхаюсь под тяжестью своей ноши – миномет как в тисках меня зажал.
Добрался до невысокого холмика. Лиловые головки клевера поникли, подбитые пулями. Я вытянулся на траве. Прямо перед глазами, в голубой цветочной чашечке, две букашки. Постель у них небесно-голубая, и крылышки обласканы солнцем. Чуден мир!..
Я поднялся и перепрыгнул через холм. И тотчас вслед мне застрочил пулемет, но я уже был в воронке. Дно ее застилала спекшаяся кровь.
* * *
Только под вечер я нашел своих. Из всей роты остались в живых восемнадцать человек. И с ними политрук. Хоть я и был зверски усталым, все же вырыл себе неглубокий окопчик и залег в нем. Чуток бы поспать…
Старшина принес нам в термосах еду и ахнул:
– Вас так мало осталось?!
Мы протянули свои котелки. Каши он дал на сей раз не жалея.
– Ешьте и за убитых…
Я быстро справился со своей долей и забрался в окоп.
Вдруг одна за другой грохнули две мины, разорвались в том самом месте, где сидели мои товарищи. Только две мины…
Я выскочил из окопа. Передо мной лежало тело с оторванной головой, а рядом Коля с разорванной грудью. На кровь уже слетелись мухи. И когда только они успели учуять смерть, проклятые?
Из восемнадцати человек уцелели я, Серож и еще наводчик. Четверо ранены, а остальные убиты. У одного в руках, у другого в зубах еще зажаты куски хлеба. Чтобы не потерять сознание, я до боли прикусил себе язык и вдруг услыхал голос политрука:
– Помоги раненым.
Из Колиного котелка еще шел пар, рядом лежал надкусанный ломоть хлеба…
– Убитым уже не поможешь, ты лучше перевяжи-ка меня…
Это сказал раненый боец. Он сжимает свою оторванную левую руку, пытается хоть как-то остановить кровь.
Я содрал с себя обмотку, кое-как перевязал его руку и только после этого обрел дар речи.
– Санитар!
Из-под деревьев вынырнула девушка с санитарной сумкой. Худенькая, высокая, неприметная… О боже, это же Шура!.. Но она меня не узнала. Сколько уж мы не видались друг с другом!.. А может, узнала, только виду не подала? Нет, не узнала. Я ведь сейчас на себя не похож, обросший, грязный и весь обтрепанный. От страха и ужаса на мне небось и лица нет.
Она окинула взглядом раненых и отпрянула…
Я не знал, что и подумать. Политрук дернул меня за руку.
– Пусть… Испугалась крови…
Может, я ошибся, и это вовсе не Шура? Но если не она, то отчего же мое сердце так бьется?
Кровь Сахнова засохла на моих руках и на бумагах в моем нагрудном кармане.
Сегодня двенадцатое мая. Уже четыре месяца и пятнадцать дней, как мне восемнадцать. Записи мои в крови.
СВАДЬБА ПОД ГУСЕНИЦАМИ ТАНКА
Ночь. Мы вдруг неожиданно наткнулись на командира нашего полка. С ним было всего человек пятьдесят – шестьдесят. Под деревом лежал убитый комиссар, и ремень мой на нем, со звездой на пряжке.
Командир полка посмотрел на ствол миномета у меня на спине и покачал головой:
– Молодец, что вам удалось уберечь эту штуку! – На лице у него страдание. – Заберите свой ремень. Комиссару он больше не нужен…
Но я даже не взглянул на ремень.
– Во всяком случае врагу все же не удалось выбить нас с наших рубежей.
* * *
Мы заняли новые позиции на высотке в полусожженном, поредевшем лесу. Из трех минометных рот едва сколотили взвод. Меня назначили командиром расчета и придали еще двух бойцов. Вполне достаточно: вместе с Серожем нас четверо.
Враг не одолел нас. Хотя я ума не приложу, как нам удалось выстоять. Войну я раньше представлял совсем по-другому. А она вон какая!..
* * *
Мы ведем оборонительные бои. По-прежнему не хватает провианта и оружия. Мины расходуем с расчетом.
Белая ночь.
Немцы снова начали штурмовать наши позиции. С неба к тому же на наши головы посыпалось бессчетное множество листовок, как снег. И надо сказать, листовки эти очень даже нам пригодились – все пошли на самокрутки.
Политрук увидел торчащую у Серожа из кармана листовку и насупился:
– Зачем подобрал?
– Махорку закручивать, товарищ политрук!..
Политрук приказал собрать все листовки и сжечь.
* * *
Июнь на севере. Ночь, как день, только пасмурный. Дома меня в такие дни обычно клонило ко сну. Сейчас не поспишь. Фронт, война, мы на левом берегу Волхова у деревни Мясной Бор. Самой деревни уже нет, враг сровнял ее с землей. И леса нет – сгорает и рушится под нескончаемым перекрестным огнем. Бьет артиллерия, сыплется град бомб с «юнкерсов» и «мессершмиттов». И градины эти весят тонны. Угоди одна из них в нашу вершину Лачи́н – следа не оставит.
Мы ведем бой, зарывшись в землю. Я бью из миномета. Подносчик подает мне мины, я закладываю их в ствол и стреляю.
– Дай бумаги на закрутку…
Во всей части нет бумаги для курева. Я уже говорил, что у меня были с собой две книги «Песни и раны» и «Западноармянские поэты». Последняя напечатана на очень тонкой бумаге, и есть странички, где только половинка занята текстом. Я осторожно бритвой отрезаю чистую полоску и подаю подносчику – пусть покурит. На этой странице напечатаны строки поэмы Варужана[6]6
Варужан – крупнейший армянский поэт начала XX века.
[Закрыть] «Наложница». «Весенним вечером в палатах мраморных», – шепчу я по-армянски. Подносчик мой ничего не понимает. А мое сердце переполняется каким-то удивительным благоговением к этой едва занимающейся весне, к этой земле и небу. И смерть, которая окружает меня со всех сторон, уже ничто.
«Песни и раны» я заучил наизусть от первого стихотворения и до последнего. Исаакян всегда со мной…
Кто-то окликнул меня. Я обернулся. Высокий, смуглый парень Смбат Хачатрян. Он из села близ Гориса. В руку ранен. Я не мешкая перевязал его.
– Где тут санбат?..
Я показал ему направление. Ранение у него тяжелое, но он держится на ногах довольно твердо. Мне вспоминается его отец, землепашец Симон Кривой, и сестры, их ни много ни мало – целых шесть. Сейчас они все, наверно, в ожидании и надежде.
– Поправишься, Смбат!..
– Конечно, а как же иначе… Куревом у тебя не разживусь?..
Я снова берусь за свою книжку. Отрезаю кусочек бумаги и сворачиваю ему цигарку. Он с удивлением уставился на книгу.
– Смотри-ка, на что сгодилась!..
Даю ему прикурить, и он уходит. «Встретил я, сестра, страждущего сына твоего. Пулю прижимал к груди, а не ярь свою…» Поэт шептал мне на ухо: «Мужайся, сын мой». Мужаюсь, только бы Смбат выжил.
* * *
Сорок второй год, восьмое июня.
Жесточайшие бои идут и днями и ночами. Хотя какие тут ночи? Небо светлое, одно слово – белые ночи. К тому же бесчисленные ракеты и отблески артогня не дают ни на минуту сгуститься сумраку и сморить нас сном. Ничто другое не мучает так, как жизнь без сна. У меня одна неизбывная мечта – спать, спать и спать, досыта отоспаться.
Гитлеровцы беспрерывно атакуют нас, и наши ребята вконец измучены без сна, без домашнего тепла, без многого другого, чего ничем не заменишь и без чего души не утолишь. Они с неистребимой отвагой и самоотверженностью противостоят гитлеровцам. Иные, уже тяжело раненные – в ногу или в руку, – продолжают сражаться, подрывают танки противотанковыми ружьями, гранатами, из последних сил делают все, чтобы не дать врагу продвинуться вперед.
В каждой из стрелковых рот нашего полка осталось всего по пятнадцать – шестнадцать человек. И тем не менее вот уже восемь дней врагу не удается приблизиться хотя бы к одному из наших блиндажей. Никто не оставляет позиций. Не ребята – орлы! Какая сила духа, сколько отваги! Только пусть бы все эти самоотверженные, мужественные парни остались живы!..
* * *
В сообщениях Совинформбюро о боях на нашем фронте было написано так:
«…Противник, сконцентрировав большие силы, атаковал наши позиции, но советские войска, героически сопротивляясь, отбросили его назад».
Это строгая констатация факта. А я за этим вижу своих павших товарищей.
Наши огневые точки разрушены. Мы спешим наскоро соорудить новые. В моем расчете нас осталось только двое – я и ефрейтор Давыдов. Я прицеливаюсь, а Давыдов заправляет в ствол мину. «Выстрел!» – командует он, как положено по уставу, и убирает руки от ствола. Миномет грохочет, и я вижу, как мина по траектории, словно поджавший крылья сокол, сначала устремляется вверх, чтобы потом ринуться вниз и точным попаданием поразить цель.
– Выстрел! – повторяет Давыдов в тот самый миг, когда я уже подправляю прицел, чуть сместившийся после предыдущего удара.
* * *
Семь пятнадцать. Противник обрушил на нас новый ливень огня. Давыдов взял было очередную мину, да вдруг ткнулся головой во взрытую землю. Каска свалилась с него, и я увидел кровь.
Пуля попала Давыдову в лоб.
Кровь – фонтаном бьет на зеленый ствол миномета и стекает вниз…
Теперь я один устанавливаю прицел и закладываю мины в ствол.
– Выстрел!.. – командую я себе.
«Давыдов, встань, я же совсем один! Давыдов, миленький, поднимайся! Враг атакует, вставай!..»
Давыдов мертв.
* * *
Только через два дня мне дали подмогу. Бойца с передовой, выбравшегося из вражеского окружения. Худущий, глаза отекшие.
– Два месяца были в кольце. Восемь дней ничего не ели…
Как бы то ни было, а у меня теперь есть товарищ. И с ним война уже не так страшна.
Сегодня восьмое июня. Пять месяцев и одиннадцать дней, как мне восемнадцать. Записи мои изранены.
МОЙ СОН СБЫВАЕТСЯ
Белые ночи. Не могу надивиться. Такого я в жизни не видел, даже птицы поют в кустах.
Нам выдали «энзе». Это паек на три дня: сухари, сахар, концентраты и разное другое.
«Энзе» выдают на случай непредвиденных обстоятельств. И вот, получив этот самый «энзе», Серож, удобно устроившись, принялся тут же с ним расправляться.
– Ешь, – сказал он мне. – Для чего его беречь? Съедим, и все тут.
– Но это же «энзе»! Как можно?..
– Ясно, что «энзе». Только кто же поручится, будешь ты жив через полчаса или нет? Ешь давай…
* * *
Мы ведем тяжелый бой.
Неподалеку от моей позиции стоит батарея «катюш». Так мы называем наши гвардейские минометы. Слава этих мощных орудий велика. Они наводят страх и ужас всюду, где появляются.
«Катюши» открыли огонь. И в то же мгновение на позициях противника поднялся невообразимый переполох, все вокруг затянуло гигантским огненным заревом.
У меня кончились мины. Я обратился к командиру взвода. Он сидел в траншее, глубокой, едва макушка головы виднеется. Говорю, мины кончаются. Он заорал:
– Пошли людей, пусть принесут, дурак!
Ну и обозлился я на него за этого «дурака». С чего вдруг «дурак»?
Я отправил двух бойцов за минами. Возвращаюсь в окоп, а там уже полно воды. Вычерпал ее котелком и лег прямо на сырую землю в ожидании, пока они принесут мины.
На передовой все грохочет. В небе видимо-невидимо немецких самолетов. На фоне утренней голубизны эти крылатые чудища напоминают стервятников и в клювах смерть. Я прикрываю веки, чтобы не видеть этих грохочущих и воющих сеятелей смерти.
И глаза больше не открываются. Так устал!.. И вдруг я на свадьбе.
* * *
Сон это. Нас с Маро женят. Играет музыка, хлопают в ладоши. Вот меня зовут в пляс, а мама тянет за полу и уводит из комнаты.
«Не твой сегодня день…»
Проснулся от того, что земля на меня сыплется. Поблизости разорвалась бомба. Смахнул землю с лица, и сон снова одолевает.
Опять разрыв. Что-то сильно сдавливает мне ребра – откуда-то сверху навалилось. С трудом разнимаю веки. Темно. Двинул рукой, и, о ужас, на меня навалилась какая-то глыба, как мост. На миг мне кажется, что меня уже нет, что я мертв. Я застонал и… провалился в бездну. Легко, очень легко я умираю, легко падаю…
Дым шибает в нос. Вот диво – перед глазами уже свет! Я сажусь. И вижу Серожа. А с ним еще какой-то боец.
– Ты жив?!
Откуда мне знать, жив или мертв? Нога тяжелая, ребра болят.
Серож выволок меня из ямы.
– Через тебя танк прошел…
Чуть поодаль на опушке леса стоит подбитый танк. И я что есть силы начинаю хохотать, чтоб ума не лишиться.
Этот танк раздавил целый минометный расчет. Из четверых только один спасся. Ну, а меня, как говорят, бог уберег: окоп у меня глубокий и узкий, к тому же по краям вбиты два толстенных бревна – стволы деревьев. На них-то как раз и угодили гусеницы танка, потому я и выжил. Выходит, мой бог бревном обернулся. Вот и не верь после этого в судьбу и скажи, что сон – это враки!..
Как бы то ни было, на этот раз я спасен. Но оглушило меня, словно ударили обухом, и зуб на зуб не попадает – такая бьет дрожь. Серож водой меня поит. Прибежала Шура со своей санитарной сумкой. Бледная. Она потрогала мою ногу, погладила лицо, проверила пульс. Я слышу, как от нее пахнет лекарствами и сырой землей. Взял ее за руку. Она говорит:
– Мне кажется, у тебя трещина в ноге.
Рука у Шуры холодная, кожа мягкая. Серож ищет мою каску и пилотку. Но они же были у меня на голове?! И нету. Шура заполнила листок на раненого и сунула мне в карман.
– Ой, боже мой! Ты под танком был?!
Нога ужасно распухла. Шура взвалила меня на спину. Я смутился. Одно только утешало, что весу во мне не очень много – килограммов пятьдесят, не больше, а потому не такая уж это тяжесть для Шуры. Я вдыхаю знакомый запах Шуриных волос, губ моих касается непослушный золотистый завиток. Глаза сами собой закрываются от блаженного удовольствия.
Сегодня десятое июня. Пять месяцев и тринадцать дней, как мне восемнадцать лет. Записи мои на немецкой бумаге.
В ПОЛЕВОМ ГОСПИТАЛЕ
Шура дотащила меня до медпункта и положила на земле.
– Потерпи.
Она склонилась надо мной и приникла губами ко лбу.
– Потерпи, слышишь? Не умирай!..
Насыпала мне в карман горсть махорки.
– Не умирай!..
В голосе ее тревога и трепет. Я очнулся, словно выплыл из мглы.
– А где ты была до сих пор, Шура?
– В аду! – вздохнула она. – И сейчас тоже.
– Шура! А я ведь тебя видел, – сказал я. – Недели две назад.
– Не помню… Ну, давай держись. Не падай духом.
Попоила меня из ладошки, склонилась, хотела поцеловать, но потом вдруг отпрянула.
Здесь, вокруг медпункта, в кустарнике раненые.
В окровавленных халатах, забывшие о сне и отдыхе, усталые и измученные, врачи не успевают помочь всем раненым. Ребята истекают кровью. Скольким из них Шура оказала первую помощь и вынесла из огня?.. Как знать? И сейчас она опять ушла помогать раненым, спасать их. Моя Шура – спасительница!.. Моя Шура. Александра Михайловна Иванова.
Фашистские самолеты коршунами нависли над нами, ранеными, и стали бомбить. Ходячие кинулись кто куда мог. А мы остались лежать на месте. Я закрыл глаза. Рядом парень закричал нечеловеческим голосом:
– Бейте, кончайте!..
Ад кромешный! Проклятый немец снова бьет и без того истерзанных людей. И к тому же безнаказанно.
До полудня враг бомбил нас пять раз. Мимо меня прошел врач.
– Помогите, ради бога!..
Никогда я раньше не поминал бога. Врач поднял меня и положил на повозку.
* * *
Повозка эта еще петровских времен. Катится так, будто колеса у нее не круглые, а квадратные. От тряски нога у меня так болит, словно ее отрывают. Из последних сил стискиваю зубы, чтоб не закричать. Фашистские истребители строчат из пулеметов. Угодили в нашего возницу. Он упал замертво. Я снял с себя ремень, стеганул лошадей и погнал их к ближнему лесочку.
Огненный ливень не прекращается.
Только к вечеру добрались мы до санбата. Я совсем обессилел, едва руками шевелю, а ноги и вовсе не мои.
* * *
И врачи и медсестры в госпитале диву дались, прочитав в моей справке о ранении. Шура там написала: «Попал под танк».
– А как же это вы живы остались?..
Их удивление меня вдруг страшно перепугало. Мне уже не спится не от боли в ноге, а от ужаса. Как только вспомню себя лежащим там, под танком, так волосы на голове дыбом встают.
Меня поместили в сырой и тесной землянке. От комаров и москитов спасенья нет. Тучей вьются вокруг. Каша, пока ее съешь, покрывается москитами слоем в палец. Нога у меня туго-натуго перевязана. Врач смотрел, сказал, что нерв защемлен. Это меня обрадовало, выходит, кости целы, а значит, буду с ногой.
Я раздобыл себе хорошую палку и, опираясь на эту свою самодельную трость, начал пробовать ходить.
От нечего делать играю в шахматы, от точки до точки прочитываю все попадающие под руку газеты.
Грустные, тоскливые дни. Того и гляди, одичаешь от этой лесной жизни.
Сегодня шестнадцатое июня. Пять месяцев и девятнадцать дней, как мне восемнадцать. Записи мои ранены.
ЧЕРНЫЕ ВЕСТИ
Оказавшись в полевом госпитале, я в первый же день написал своим ребятам, чтобы все мои письма пересылали на этот адрес.
Под густой ветвистой елью сколочен стол из нетесаных досок. Это наша почта. Ворох писем приносят сюда. Кто-нибудь из раненых громко выкликает фамилии на треугольниках и конвертах.
На фронте у бойца нет большей радости, чем получение почты. Вот и здесь, в полевом госпитале, этот длинный поскрипывающий стол – самое заманчивое место.
Полдень. Я, прихрамывая, подхожу к «почте». Какой-то высокий парень читает фамилии на конвертах. Вот наконец он с трудом, отчаянно коверкая, выкрикнул и мою. Я взял у него конверт и не отхожу.
– Ну, что стоите?.. – удивленно спросил он.
– Жду. Может, мне еще будет письмо.
– Какой ненасытный! Тут есть люди, которые уже вовсе не получат письма.
Это ужасно, но действительно так. Иные бойцы знают, что все их родные погибли и в сожженных дотла деревнях никто уже не надет их, и писем, понятно, писать некому. Знают, а тем не менее каждый день собираются вокруг «почты» с затаенной надеждой и с безнадежностью: что, если вдруг?.. Но так и уходят ни с чем.
Никто не воскресает из мертвых!..
Уходят, а на следующий день опять собираются у стола-«почты»…
Я со своим письмом отошел в сторонку, под дерево, сел на скамейку, предвкушая радость вестей из дому… Письмо от сестры, от той, что учится в техникуме.
«Дорогой мой брат! Мама тяжело заболела. Ведь к нам пришла черная бумага…»
В глазах у меня потемнело, и я непроизвольно сполз со скамейки, повалился на коленки прямо на землю. Откуда ни возьмись, подбежала медсестра:
– Вам плохо?.. Давайте я отведу вас, уложу. Зачем вы встали с постели?.. Вы еще не совсем здоровы…
Но тут она заметила дрожащий листок в моих руках и, видно, сразу поняла, отчего мне не по себе.
– Несчастье?..
– Брат… Убит на фронте…
– Из дому пишут?
– Да…
Она помогла мне встать и усадила на скамейку.
– Ну зачем они так? – с досадой в голосе сказала девушка. – Разве можно бойцу на фронт сообщать о гибели близких! А вдруг это еще и неправда? Ведь бывает же так, часто ошибаются, и смотришь, считали убитым, а человек, оказывается, жив…
Добрая, славная девушка, самоотверженная и сердобольная, как сама богоматерь, откуда тебе знать, что эти же самые слова я ровно месяц назад говорил другому бойцу. Ему тоже пришло письмо из дому, где писали, что его брат погиб под Тулой. Помню, он прямо на позициях прочитал письмо и тут же начал горько плакать. Я тогда подбежал к нему.
– Что, – говорю, – ранен?
– Нет, – отвечает. – Письмо вот пришло из дому…
Он продолжал плакать. Я прочел письмо. В нем было написано о гибели брата, о том, что получили извещение.
И я тогда тоже сказал:
– А вдруг это еще и неправда?..
Но он только больше расстроился…
Ничем мне не удалось утешить бедного. Целый день он ходил как потерянный. Места себе не мог найти, все метался, как раненый зверь… В тот же день бедолага погиб, так и не придя в себя от горя…
И вот сейчас эта курносенькая девушка, с еще детским личиком, тоже пытается успокоить-утешить меня и делает это с таким рвением, с таким состраданием, что я уже стыжусь своих слез…
Ночью я написал письмо нашим. Тоже старался убедить и маму и сестру, что, возможно, это еще и ошибка, недоразумение. Что на фронте такое случается сплошь и рядом… Не утешить старался, а обнадежить. И делал это с уверенностью. Сердце мне подсказывало: «Неправда это! Неправда! Брат жив, жив!..»
А перед глазами стоял тот отчаявшийся, потерянный боец, который погиб, так и не придя в себя от обрушившегося на него горя.
Неужели судьба и мне уготовила такую долю? Но нет! Сердце подсказывает другое, совсем другое.
* * *
Утро. Комиссар госпиталя зашел к нам в землянку.
– Я должен сообщить вам, товарищи, неприятную новость! Фашисты подошли к Сталинграду. У этой нашей крепости на Волге сейчас идут тяжелейшие бои, уже на подступах к городу.
Больше он ничего не сказал. Мы все спустились со своих нар и сгрудились вокруг врытого в землю стола. Там лежала истрепанная карта. Взгляды наши сошлись на синей жилке – на Волге, у самого Сталинграда. Ни у кого рука не поднялась прочертить стрелу к большому кружку, обозначавшему город.
И куда же это он добрался, Гитлер?.. Неужели и Волгу одолеет?
Никто слова не произнес. Казалось, что люди даже и не дышат. Капитан один, в руку раненный, рванул с груди марлевую косынку и сказал в гробовом молчании:
– Рука у меня почти здорова! – Он поднял ее и встряхнул. – Ну конечно же здорова. Я возвращаюсь к себе в часть.
Капитан вышел. Я видел, что из раны у него засочилась кровь – бинт стал красным.
– Вот тут-то, на берегу Волги, мы и сломаем хребет немцу, – сказал стоявший рядом со мной майор. – Дальше нам отступать некуда.
Один из лежачих вдруг запел:
Волга, Волга, мать родная,
Волга – русская река…
Сегодня восемнадцатое июля. Через пять месяцев и десять дней мне исполнится девятнадцать лет. Записи мои изранены.
ПРЕЖНИЙ СТРАХ
Нога у меня еще забинтована, но я уже довольно свободно хожу. Познакомился с одним лейтенантом. Он из особого отдела. Нераненый. Живет и работает в маленьком домике, чуть поодаль от наших землянок. У него там и телефон есть.
Однажды он дал мне целую буханку хлеба и сказал:
– Два моих бойца в командировке. Это их доля. Возьмите, пожалуйста, не отказывайтесь.








