Текст книги "Жажду — дайте воды"
Автор книги: Серо Ханзадян
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Сегодня десятое февраля. Уже месяц и тринадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои заморожены.
РАЗОРВАННЫЕ ОКОВЫ
На новых позициях денно и нощно мы строим оборонительные укрепления. Я как-то отважился спросить командира полка, почему мы приостановили наступательные бои. Он чуть помедлил с ответом и сказал:
– Это вопрос не однозначный. К сожалению, наш полк на сегодняшний день не располагает достаточными силами для наступления…
Комполка долго молча осматривал наши новые блиндажи, траншеи, а потом, вернувшись к моей роте, сказал, как бы продолжая свою мысль:
– Ведь это наше наступление имеет сугубо местное значение. Мы, так сказать, делаем «шум на фронте». Это тоже, конечно, дело нужное, если учесть, что перед нами блокированный Ленинград…
По его тону я понял, что готовится серьезное, большое наступление с целью прорыва блокады Ленинграда. Наш Волховский фронт стоит лицом к Ленинграду и Ленинградскому фронту. Правое его крыло упирается во льды Ладожского озера, а левое по берегу Волхова простирается до самого Новгорода. Мы находимся в южной части фронта, на Волховском плацдарме.
Разведчики наши донесли, что немцы перебросили с севера на наш участок две дивизии. И это все против одного нашего полка. Оно конечно, страшновато, но мы тем не менее полны гордости, что и говорить: ведь это из-за нас с Ленинградского фронта сняты две дивизии. Худо ли, бедно ли, а мы связали их по рукам и ногам: ни вперед не могут продвинуться, ни назад отойти – ударить против Ленинграда.
* * *
А знаете ли вы, что такое блокадный Ленинград? Не знаете? Так вот. Я пишу письмо домой. Вот оно.
«Скоро уже полтора года, как Ленинград блокирован, то есть окружен. Милая мама, знаешь ли ты, что значит окружен? Не знаешь. И не дай тебе бог знать. Огромный город на берегу моря окружен вражескими войсками. Их много – двадцать пять немецких и шесть финских дивизий. Это почти полмиллиона солдат, тысячи орудий и эти шестиствольные минометы, которые мы называем «ишаками», потому что ревут они истинно как ишаки. Каждый день на Ленинград обрушиваются тысячи бомб, снарядов и мин. Они взрываются в домах, где живут люди, падают на трамвайные вагоны, в которых едут люди… Фашисты бросают бомбы на госпитали, где лежат раненые, на школы, на дома. Взрывают все. Безжалостно сеют смерть. И это длится вот уже полтора года. Никто даже представить не может, какие страдания выпали на долю ленинградцев. Ну, что мне сказать вам о них? Ведь ленинградцы – это не просто люди: это герои-ленинградцы. Не знаю, кто бы еще смог вынести такое, столько мук и смертей, столько адских страданий! Хлеба нет, люди гибнут от голода, от холода, от всего… И при всем этом, милая мама, ленинградцы держатся, у них и в мыслях нет, чтобы сдать город…»
* * *
Рассвет. Я получил приказ открыть минометный огонь по развалинам едва виднеющейся впереди бывшей деревеньки. Осенью сорок первого фашисты дотла сожгли ее. Сейчас это груда обожженных кирпичей с одной-единственной, чудом уцелевшей печной трубой.
Приказ мне ясен: на рассвете Ленинградский и наш Волховский фронты начинают одновременное наступление. Передовые линии наших фронтов отстоят друг от друга всего на пятнадцать километров в самом широком месте. По этому перешейку немцы вышли к Ладоге и полностью отрезали Ленинград от Большой земли.
Необходимо во что бы то ни стало прорвать вражескую оборону на этом перешейке, чтобы город имел путь сообщения с Большой землей.
До наступления остается всего полчаса. Здесь же в окопах состоялось собрание коммунистов и комсомольцев нашей роты. Собрания мы устраиваем нечасто, и длятся они, как правило, десять – пятнадцать минут, а на повестке дня больше один и тот же вопрос: все силы на уничтожение ненавистного врага. Что еще мы можем решать, кроме того, что враг должен быть разбит и изгнан с нашей земли?
На этом собрании секретарем был я и с удовольствием записал в протоколе:
«Не пожалеем жизни во имя свободы Родины. Откроем путь Ленинграду, дадим вздохнуть».
Мне припомнились слова Петра Первого о том, что Петербург – это окно в Европу, и я дописал:
«Ленинграду необходимы и путь и окно к сердцу Родины».
* * *
Девять часов утра. Через полчаса мы начнем артобстрел. Для снабжения Ленинграда электричеством по дну Ладоги проложен электрокабель. Жидкое топливо городу тоже доставляется по трубопроводу. И он проходит под водой. И только зимой, когда лед сковывает Ладожское озеро, по нему открывается путь автомашинам, доставляющим в осажденный город продовольствие. Путь этот называют «дорогой жизни». Именно она, эта «дорога жизни», при всех жертвах, питает надеждой ленинградцев, придает им силы.
В десять минут десятого меня позвали к телефону. На проводе был командующий армией. Понятно, звал он не лично меня, просто хотел, наверно, поговорить с минометчиками нашего участка, выяснить обстановку, – вот в штабе и решили соединить его со мной.
– Слушаю вас, товарищ генерал!..
– Как у вас с боеприпасами? – спокойно спросил генерал.
– Обеспечены всем сполна, товарищ генерал.
– Добро… Противника видите?
– Прямо вот он, перед носом.
Генерал засмеялся. Я понял, что сморозил чушь, и тотчас поправился:
– Противник напротив, мне с моего наблюдательного пункта виден каждый метр его укреплений, товарищ генерал.
– Что ж, все как надо, – сказал генерал. – Но первый ваш ответ мне больше нравится. Перед носом – это значит щелк, и нет его. Однако у этой мухи лапка из стали и хобот тоже.
– Оторвем лапки, товарищ генерал.
– Сколько вам лет?
– Недавно стукнуло девятнадцать.
– Ого! – хмыкнул генерал. – И уже успели пороху понюхать? А ведь вам сейчас самое бы времечко влюбиться. Ну что ж? Желаю успехов.
– Спасибо, товарищ генерал! – прокричал я в трубку. – Боевое задание будет выполнено!
Нам противостоит немецкая восемнадцатая армия. Командует ею генерал-полковник Лендеман. Говорят, он пользуется особым расположением Гитлера. Что ж, господин генерал, мы стоим лицом к лицу – померяемся силой. Между прочим, герр генерал, ты разбойник. Явился на чужую землю и хочешь ее отторгнуть. У нас в горах с вором разговор короткий – измолотим хорошенько, и делу конец.
И вообще была бы у меня прямая связь с тобой, герр генерал, позвонил бы я и сказал: «Забирай, пока не поздно, свою полумиллионную армию, и уносите ноги восвояси. Зачем им здесь подыхать, землю нашу поганить?..»
Подумал такое и сам посмеялся своим мыслям.
Гитлер заявил, что сотрет Ленинград с лица земли. Даже план у него выработан для этого – перекрыть Неву, чтоб разлилась морем и затопила город. Многого он захотел. У нас в горах говорят: «Глянь, собака захотела арбуза».
* * *
Девять часов двадцать минут. Не чувствую холода. В руках у меня послание ленинградцев нам – солдатам.
«В эти решающие дни с любовью и надеждой, с непреклонной уверенностью уповает на вас Ленинград и ленинградцы. Да настигнет врага справедливое возмездие! К возмездию взывают могилы ленинградских детей…»
От последних слов к горлу подкатывает комок. О господи, могилы детей!..
* * *
Девять часов тридцать минут.
Загрохотало все вокруг. Кажется, будто небо обрушилось. Но нет, это наша артиллерия: одновременный удар в несколько тысяч стволов. Без передыху палят и мои минометы.
– За Ленинград десятью минами беглый о-гонь!
Дрожит земля. Тяжелое зимнее небо нависло так низко, как на плечи легло. Все вокруг грохочет, все охвачено огнем. Бойцы не слышат моего голоса, только по руке догадываются о моей команде и стреляют. Недавно такое спокойное небо сейчас буйствует…
Артобстрел длился час сорок пять минут. Это был град из раскаленного металла, и лупил он по головам вражеских солдат, зажатых в узком перешейке.
И так потом день, два дня… Семь дней… Семерка – число магическое. Так оно и произошло. Блокада Ленинграда была прорвана, город получил выход к Большой земле.
Сегодня восемнадцатое февраля. Уже месяц и двадцать один день, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои сбросили оковы.
БЕСПОКОЙНЫЕ ДНИ
Ко мне на позиции завернул один из моих старых бойцов, теперь уже сержант. Он был в белом маскхалате. Мы оба обрадовались друг другу. Сержант сказал мне, что он уже три месяца, как снайпер.
– Вот как! – удивился я. – И сколько же на счету?..
Он вытащил из-за пазухи нашу армейскую газету и показал мне свою фотографию. Под ней было написано, что этот снайпер из энской части – настоящий ад для фашистов. Только за один месяц он уничтожил сорок девять гитлеровцев. Я занес это себе в блокнот, конечно переведя на армянский.
По просьбе сержанта я показал ему отлично замаскированные траншеи, ведущие от наших позиций к нейтральной полосе. В руках у него была снайперская винтовка с оптическим прицелом. Он спустился в траншею.
– Если замерзнешь, приходи греться в блиндаж, – сказал я.
– Спасибо. У меня экипировочка отменная. Никакой мороз не проберет.
Зимний безоблачный день…
* * *
В блиндаж он пришел только к вечеру. Я предложил ему кипяток, понятно, без сахару. Где ж его взять? Он достал из кармана два больших куска сахару, один протянул мне, другой опустил себе в кружку.
– Мы, снайперы, на усиленном пайке, – улыбнулся он. – С едой у нас полный порядок.
– Вижу, – сказал я. – Гладкий.
Он протянул мне листочек и попросил:
– Отметь, что сегодня я действовал на твоем участке и отправил к праотцам несколько фрицев.
– А именно сколько?
– Пиши: восемь…
Я написал. Он улыбнулся, сложил листок и сунул в карман.
– Завтра опять приду…
– Да нет уж, не приходи, – сказал я. – Если ты и завтра уложишь восьмерых, что же мне тогда делать, против кого воевать?..
Понял, видно, мою подковырку, ничего не сказал, только почесал затылок и ушел.
* * *
Письма из дому приходят редко. Я очень беспокоюсь. Журавль не приносит мне вестей с родины. А без писем солдату невмоготу. Солдату нужно немногое: боеприпасы, письма из дому да сытый желудок. Имей он все это – и свершит невозможное…
Но журавль все же принес мне весть. Пришло письмо от мамы. И она уверяет, что живут они очень-очень хорошо. Должен сказать, это «очень-очень» мне не совсем понравилось. Понимаю, что утешает меня. А на самом деле им, наверно, и хлеба не хватает, и дров тоже…
Письмо я обычно храню, пока не получу нового. Только после того пускаю его на курево. А что делать? Бумаги-то нет.
* * *
Ранило нашего Путкарадзе. Его сменил старший лейтенант Иван Овечкин. Ординарца Путкарадзе, друга моего Сахнова, я выпросил себе во взвод…
Овечкин все ворчит:
– Погоны, погоны… Дожили… Коммунисты – и в погонах.
– Ну, не так уж это страшно, товарищ старший лейтенант.
– Да, но погоны носили царские офицеры, а наши отцы в годы революции с этими офицерами боролись и погоны с них срывали…
С погонами все выглядят собраннее и внушительней – и офицеры и солдаты. Напрасно Овечкин расстраивался.
* * *
Сегодня из каждой роты нашего полка выделили по десять человек и собрали всех на лесной поляне. Изменника Родины будут расстреливать.
На приговоренном нет ни ремня, ни погон. За спиной у него яма. Он оглядывается на нее и мелко крестится. Не каждому дано увидеть свою могилу.
Перед осужденным стоят шесть человек солдат с винтовками. Председатель военного трибунала зачитывает смертный приговор. По его знаку солдаты вскидывают винтовки.
– По изменнику Родины – огонь!
Раздался залп. Приговоренный качнулся, но не упал, даже крикнул:
– Братцы, каюсь! Пощадите!
Снова залп. Жив я или мертв…
Приговоренный опять качнулся и упал. Его столкнули в могилу и засыпали землей.
«Братцы!..»
Ночь. Мне не спится. Перед глазами могила. И чудится, будто из нее пытается вылезти человек. В ушах стоит крик: «Братцы!»
Будь ты неладен. Не надо было тебе бежать во вражий стан, не надо было… А теперь что же могут поделать братцы? Война ведь. Убили бы в бою, была бы тебе слава, а уж коли в дерьме себя вывозил, так и получай по заслугам…
* * *
Всюду и везде смерть ходит рядом со мной: и за спиной, и впереди, и везде вокруг…
Мы впятером идем траншеей ко мне на позиции. Вдруг совсем рядом разорвалась мина. У лейтенанта, что шел впереди, как кинжалом ее срубили, слетела с плеч голова. Его кровь брызнула мне в лицо…
Добрались. Расчистили в снегу площадку для костра.
Я отправился за дровами. Вернулся, вижу, еще одного из наших убило – пулей живот распороло.
Не успели мы похоронить убитого, как над деревьями ударила шрапнель. Двое из моих товарищей были убиты на месте. Меня даже не царапнуло.
И так повторялось и днем и ночью. Повторялось ежедневно. Оставалось только удивляться, как это мы еще держимся, сохраняем силу духа и боеспособность…
Сегодня двенадцатое марта. Уже два месяца и пятнадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. В записках моих отдается эхом: «Братцы!»
* * *
Год, как я кандидат. Уже пора вступать в члены партии. Едва я заговорил об этом с майором Ериным, он с радостью предложил мне:
– Вот и прекрасно, прямо сейчас, не сходя с места, пишите заявление. Не многие из наших кандидатов становятся членами партии…
– Почему? – удивился и испугался я.
Он с грустью посмотрел на меня.
– Погибают…
В тот же день вечером меня приняли в члены Коммунистической партии.
Собрание состоялось у меня в окопе, под огнем врага. Протокол писали на горячем от стрельбы стволе миномета. Вечерело. Закатные лучи были кроваво-красными.
Меня поздравили.
Я наскоро поужинал и отправился в наряд. У меня две гранаты, пистолет и автомат с двумя дисками. Его я взял у своего помкомвзвода.
* * *
Я незамеченным прошел к секретной огневой точке. Меня никто не встретил. Подошел поближе. Часовой спит, прислонив винтовку к заледенелой стене. Я взял винтовку в руки, разбудил солдата. Бедняга от страха бухнулся мне в ноги.
– Не убивайте меня! Ой, мамочка…
За сон на посту – расстрел на месте. Я схватил его за ворот.
– Встань, дурень! Понимаешь ли ты, что ставишь под угрозу не только себя, но и всех своих товарищей?
Парень молодой, молоко еще на губах не обсохло. Чуть было не заревел, но я закрыл ему ладонью рот и сказал:
– Возьми себя в руки, постыдись!..
Отвел его в блиндаж. Там уже спали четверо его товарищей. Велел и ему поспать, а сам встал на пост.
* * *
Со стороны немцев доносятся звуки музыки. Играет патефон. Небо прошивает очередь трассирующих пуль. Наши отвечают тем же. В морозном, ясном ночном небе эта огневая феерия по-своему причудлива.
Справа грохнуло тяжелое орудие и умолкло. В ответ затарахтел пулемет.
Страшная вещь – одиночество. Вокруг леденящий ужас, и я наедине со своими тяжелыми думами. А враг всего в ста метрах от меня.
Но вот наступила тишина, и меня клонит ко сну. Кусаю пальцы, чтобы не уснуть.
* * *
Наконец-то рассвело. Из блиндажа вылез солдат, которого я застукал спящим. Подошел, поздоровался.
– Устали? – робко спросил он.
– Есть малость. Ну, а вы как, хорошо поспали?
– Вначале не очень. – Он скрутил цигарку. – Хочу быть откровенным с вами, товарищ лейтенант. Я считал, что вы накажете меня по всей строгости военного времени…
– Что может быть лучше полной откровенности.
Бедняга, видно, всю ночь мучился. И, я чувствую, ему непросто открыться.
– Я вам очень благодарен, – говорит он. – Рос в так называемой приличной семье. На фронт попал с третьего курса политехнического института… Вам я благодарен. Ведь если бы вы только захотели, меня бы уж…
– Ну ладно, кончайте об этом, – сказал я.
– Вы не знаете, а ведь у меня было страшное на уме…
Я только плечами пожал.
– Ну что ж, родителей опозорили бы на всю жизнь.
– Что верно, то верно, – кивнул он. – Я люблю свою Родину, свою землю… Но мы же люди, можно ведь и сломаться?..
Я не нашелся, что ему сказать в ответ. Мы и правда люди. Только люди. А вокруг нас столько смертей.
Луч солнца упал на снег и словно примерз к нему. Принесли поесть. Я засобирался к себе в роту. Злополучный часовой сказал:
– Можете больше не приходить к нам и других не присылайте. Будьте уверены, что отныне эта огневая точка в надежных руках…
Сегодня двадцать девятое марта. Уже три месяца и один день, как мне девятнадцать. В записях моих удивление.
ТАЯНЬЕ ЛЬДОВ
Река то и дело выбрасывает трупы.
Она только-только освободилась от своего ледяного панциря.
Говорят, весна. Но где она? Снова сыплет снег, по ночам землю все так же сковывает морозом. А Сахнов знай твердит, что пришла весна.
– Ну разве не видите?
Не вижу.
Сахнов недавно вернулся из госпиталя. По его словам, он там отдыхал, ублаженный врачихами. Раненный в глаз, Сахнов теперь плохо видит. И чуть косит.
– «Язык» стоит глаза, – шутит он. – Верно ведь?..
В госпитале Сахнова подчистую освободили от военной службы, но он наотрез отказался уезжать в тыл.
– Зачем мне туда ехать? – сказал он. – Я одинокий зимний волк, и логова у меня нет. Да и война еще не кончилась, как же можно уехать в тыл?..
* * *
Чуть южнее наши войска ведут упорные наступательные бои. И кажется, будто скалы рушатся или Ильмень-озеро взбушевалось, и воды его разрывают земную твердь.
Идут бои за Новгород. Кипят-бушуют воды Волхова от беспрерывного шквала снарядов и бомб, ливнем обрушивающихся в реку.
* * *
Нам поручено вылавливать из реки тела убитых и хоронить их.
Мы натянули металлическую сетку вдоль всей длины нашего единственного понтонного моста, роздали солдатам длинные шесты с крюками на концах, и началось: солдаты с моста, а то и прямо с берега стали вытаскивать одеревенелые трупы и складывать в отрытые на берегу могилы штабелями, как складывают дрова в поленницу. Я внимательно вглядываюсь в лица: нет ли знакомых или, не дай бог, родичей?..
Не успеваем закапывать – вода несет и несет убитых. И вот – о ужас! – я узнал среди них Серожа!.. Худощавого, чуть рыжеватого паренька вытащили из воды и уложили на берегу. На груди у него что-то блеснуло, я склонился, вижу – орден Красной Звезды. Глянул на лицо – нос Серожа, прямой, крупный, и копна волос тоже его…
Подумал, а что, если сделать ему искусственное дыхание: кто знает, вдруг… Но лоб бедняги пробит осколком снаряда.
Я поднял Серожа на руки, отнес к братской могиле и уложил на трупы. Не чувствую ни сердцебиения, ни дыхания. И слез нет в глазах, только дрожь меня бьет.
Вспомнился эшелон, с которым мы с Серожем покинули наши родные горы, вспомнилось, как он угощал меня домашней гатой, и то, что Серож никак не хотел домой написать…
«О чем писать?..»
Я завернул тело друга в свою плащ-палатку вместе с орденом, оторвал уголок от маминого письма, полученного мною вчера, и сунул ему в сжатые губы.
Земля укрыла и Серожа.
* * *
Неделю спустя прекратилось наше неудавшееся наступление. Новгород по-прежнему пока еще оставался в руках гитлеровцев.
Я боюсь спать. Стоит только сомкнуть веки, сразу обступают трупы, и с ними Серож.
«О чем писать?..»
Сегодня шестое апреля. Уже три месяца и девять дней, как мне девятнадцать. Записи мои мрачны, как могила Серожа.
ПРЕКРАСНЫЙ ПОЛЕТ
Насыпка над моим блиндажом зазеленела. В амбразуре дота свила гнездышко – и когда только успела? – какая-то птичка. Как стрелять-то теперь, напугаешь ее?.. Пришлось перенести дот.
К нам на позиции прибыл новый пехотный батальон. Люди в основном пожилые, но с хорошей военной выправкой. Я пригласил кое-кого к себе в землянку – пусть погреются.
– Скоро ох как погреемся, – говорят они, отказываясь от моего приглашения, – лучше не придумать.
– Собираетесь дать концерт?
«Концерт» на нашем фронтовом языке – это значит атака.
Батальон пехотинцев штрафной. Нет ли тут моего приятеля Борисова?.. И поди же, нашел! Подложив вещмешок под голову, он спал. На лице его не было прежней ясности. Я подождал, пока он проснулся.
– О, лейтенант, и вы с нами?
– Не совсем, Борисов. Здесь полк наш, моя рота…
– Рад, что вы живы.
– А вы-то как?
– Вот пришли, будем отвоевывать у врага Безымянную высоту, ту, что напротив ваших позиций. Победим – значит, нас восстановят в прежних правах. Кое-кого, конечно, посмертно. Таису Александровну вы не встречали?
– Нет.
– Если жив останусь, обязательно разыщу ее.
Я вернулся к себе в блиндаж. Не могу не думать о Борисове, хотя мы и пробыли-то вместе всего несколько дней, и при таких печальных обстоятельствах.
* * *
Утро. Половина одиннадцатого. Я на своем наблюдательном пункте, на дереве. Отсюда хорошо видно зеленеющую травой и кустарником Безымянную высоту. Видны и укрепления, протянувшиеся от моей батареи и до холма. Мне очень хочется, чтобы штрафники завладели высотой и Борисов остался бы жив…
Полчаса мы поливали огнем нашей артиллерии позиции гитлеровцев. Не меньше пяти снарядов на квадратный метр уложили. Мин я не жалею. Ведь там, среди атакующих, Борисов. Я расчищаю ему путь.
Мы перевели огонь артиллерии в глубь вражеских позиций. В то же мгновение вырвались из окопов штрафники и пошли в атаку…
Бросок был неистовый и отважный.
Наши быстро прошли узкую полосу поля и подступили к Безымянной высоте. Мне вспомнились строки Чаренца:
* * *
Гитлеровцы взяли под усиленный пулеметный обстрел эту узкую полосу. Упало наших пятеро, потом десять человек… И еще… Живые не дрогнули. Они неслись, как в полете. Так прекрасны летящие на огонь бабочки.
Завязался короткий штыковой бой. Гитлеровцы отступили. Я рад за Борисова, за всех тех, кто совершил этот победный бросок.
Мы перевели огонь нашей артиллерии еще дальше на запад. Надо в зародыше задушить возможную контратаку противника. Взяли высоту под круговой обстрел.
С противоположного берега Волхова ударили наши гвардейские минометы – «катюши». Они бьют по глубинным скоплениям вражеских войск.
Позиции гитлеровцев пылают, как подожженные стога сена. Огонь «катюш» уничтожающий. Я кричу в телефон:
– Еще! Еще! Бейте их!..
И так восторженно кричат все телефоны, все передатчики, кричит земля. Особенно земля.
«Катюши» перепахали все вражеские укрепления. Там все горит. Я в запале ударил кулаком по дереву и залился счастливым смехом: у меня на глазах свершился величественный акт человеческого мужества.
Безымянная высота пала. Я бросился, к победителям. Где Борисов?..
Нашел его убитым, лежащим на спине. Он будто спал, бессильно раскинув руки.
Борисов мечтал встретить Таису Александровну: «Если жив останусь, обязательно разыщу ее…»
Сегодня одиннадцатое апреля. Уже три месяца и четырнадцать дней, как мне девятнадцать лет. Записи мои в полете к огню.
БЕЛАЯ ЗЕМЛЯНКА
Сегодня мы получили небольшое пополнение: восемь солдат и один лейтенант.
Лейтенант Иван Филиппов назначен командиром взвода. Он нам с Сахновым сразу понравился. Но на меня напал бес, и я решил подшутить над новичком:
– Что же ты, – говорю, – Иван, одних солдат с собой привел, где же ППЖ?
Он не растерялся:
– Надеюсь, у тебя найдется.
Такого не подкрутишь, на смех не поднимешь, хотя он и младше меня, правда, всего на год. Он, я и Сахнов живем в одном блиндаже. Мы с Иваном быстро сдружились.
Вечер. Старшина роты принес нам, офицерам, нашу долю водки и курево.
Иван все отдает мне. Он не курит, не пьет. Сахнов качает головой:
– Не курите, не пьете, товарищ лейтенант… Если к тому же бабеночкой пренебрегаете, так вы же есть истинный монах?..
Иван не сердится на него.
– Это, брат, все не по мне. Что же до монаха, так в войну эдакое монашество не позор.
Монах наш среднего роста, с живыми глазами, на девственно-чистом лице нежный румянец. Приметив мою шахматную доску, он как-то предложил:
– Сыграем!
У меня появился сильный противник.
* * *
К нам на позиции приехала кинопередвижка. В лесу между деревьями натянули огромный белый холст.
В «кино» мы пошли вместе с Иваном.
И там, на лесной поляне, откуда ни возьмись, вдруг возникла Шура.
– Хорошо-то как, что и ты пришел! – искренне обрадовалась она. – Здравствуй…
Я познакомил ее с Иваном.
– Вот, брат, в боях под Мясным Бором я чуть не загубил эту девушку.
Иван молча слушал меня.
– И хотя до сих пор я об этом не говорил, но случай не забылся…
– Понятно, – насупилась она. – Однако, кому бы из них я успела помочь?.. Мертвым?
Ивану, видно, наскучило слушать нас, и он стал пробираться к экрану. Мы с Шурой остались одни. Я решил переменить разговор и спросил:
– Как твое здоровье?..
– Можно подумать, что это тебя и впрямь беспокоит…
– Надо ведь о чем-то говорить!..
И Шура залилась смехом.
Хорошо смеется Шура, звонко, переливчато и очень тепло. А с лица при этом не сходит грусть. И она делается такой привлекательной, такой милой… Давно я не присматривался к ней. А сейчас, оглядывая стройную фигурку Шуры, я вдруг увидел у нее на груди медаль. Мне стало совестно за мои упреки… А волосы? Как венок из пшеничных колосьев на голове, такие они золотые.
Все проходящие в «кино» офицеры оглядывались на нас и заговорщически подмигивали мне. Это меня ужасно злило. Шура показала на ближайшую землянку.
– Видишь? Там я и живу.
В «кино» она не осталась. Я разыскал Ивана и устроился рядом с ним. Ждал, что вот-вот спросит о Шуре: кто, мол, такая, но этого не случилось.
Смотрю на экран и не вижу, что там делается. Все мои мысли в той, недалекой землянке.
* * *
Фильм кончился.
Пройдя кустарником, подошел к Шуриной землянке и постучал в дверь.
Шура живет одна. Она уже успела снять форму, и сейчас на ней белая блузка и юбка, как на Балхаше. Она бывала в этом, когда мы встречались в пустыне на берегу озера.
Шура вся как из сказки. Сказочна и ее маленькая землянка, и затянутые марлей стены. На вколоченных в землю нарах тщательно убранная постель. На маленьком столике, тоже покрытом марлей, керосиновая лампа, отбрасывающая желто-красные блики. От всего чуть веет больничным духом.
– Ну как фильм?
– Я смотрел и не видел его…
Шура ласково улыбнулась. Видно, ответ мой понравился ей. Она поставила на жестяную печь ведро с водой и по-хозяйски распорядилась:
– Снимай гимнастерку и сапоги, я тебе сейчас помою голову и ноги…
…Уже полночь, а я все у Шуры. И кажется мне, что я тоже из сказки, в раю. Никаких тебе забот, ни войны, и меня вроде вовсе нет. Только душа моя, согретая теплом благоухающего рядом тела…
Сегодня второе мая. Уже четыре месяца и пять дней, как мне девятнадцать. Записи мои пронизаны светом.
ЭТО Я…
Река синяя-синяя.
На берегу моя рота. Минометы замаскированы ветками. Они бьют из-под зеленого укрытия.
Я лежу на берегу реки и подаю своим людям команду:
– Пятью минами по врагу огонь!
Ревут минометы. Из широких жерл вырываются клубы дыма и рассеиваются в зеленой листве.
Стемнело. Река завлекает, как в омут. Раздеваюсь и вхожу в воду. Наконец-то блаженство… Днем тут не выкупаешься, весь отрезок простреливается гитлеровцами… Несколько дней назад союзники высадили на севере Африки десант и, как пишут, одержали значительную победу, уничтожили большое число расположенного там войска гитлеровцев. Это хороший знак. Надо полагать, они и в Европе скоро откроют второй фронт. Небо начинает проясняться…
– Десятью минами, огонь!..
Вспоминаю Шуру и мигом выскакиваю из воды.
* * *
Ночь.
Я у Шуры, в ее белой землянке. Она встретила меня взволнованным шепотом:
– Иди, я здесь.
Помолчала, а потом еще тише сказала:
– Сумасшедший ты, боишься света… Но я все равно никогда тебя не потеряю.
* * *
Снова ночь.
И снова я у Шуры, в ее белой землянке. Она по-прежнему встречает меня взволнованным шепотом:
– Мы будем неразлучны. Навсегда неразлучны. Я чувствую это. Я верю!..
Дверь вдруг открылась, и на пороге появился майор, начальник штаба полка. Он у нас человек новый. Ему лет за сорок.
– Что вы здесь делаете?
Я вытянулся перед ним.
– Пришел повидаться со своей подругой.
– Вот оно что?.. – произнес он. – Не ищите подруг там, куда вход воспрещен.
Я подчинился приказу и, круто повернувшись на каблуках, вышел вон. За спиной услыхал крик Шуры:
– Майор, ну неужели я не имею права хоть чуточку пожить для себя?..
Сказке конец.
Сегодня двадцать шестое июля. Уже шесть месяцев и двадцать девять дней, как мне исполнилось девятнадцать. В записях моих мрак.
БУМАЖНЫЙ ДОЖДЬ
Удивительная у этих гитлеровцев страсть. Они то и дело обрушивают на нас бумажные дожди со своих самолетов. Дожди в основном белые, но бывают листовки на желтой и зеленой, на синей и даже розовой бумаге. И несут они в них бред собачий. Все больше об одном долдонят: мол, скоро Страна Советов будет уничтожена и гитлеровские солдаты маршем пройдут по улицам Москвы и Куйбышева, а потому, дескать, сдавайтесь, пока не поздно. Будет вам и хлеб, и масло, и всякая всячина.
Уже более двух лет они пишут одно и то же, пугают нас как могут, а сами терпят поражение за поражением.
Сейчас лето, и дела у фашистов все хуже и хуже. Наши уже освободили Орел и Белгород. И пятого августа Москва впервые салютовала в честь освобождения этих городов.
Сегодня шестое августа. Через пять месяцев и двадцать два дня мне исполнится двадцать. В записях моих ликование.
ДЕМЬЯН ЕРШОВ
Дневную пайку хлеба – шестьсот граммов на человека – мы делим на три равных части: на завтрак, обед и ужин. Распоряжается этим Сахнов. У нас забота одна – воевать.
Раздавая еду, Сахнов умудряется подложить рядовому Демьяну Ершову чуть побольше других. Не намного. Делает это Сахнов незаметно. Окончив раздачу, он и остальным предлагает:
– Кому добавки, братцы? Признавайтесь. Тут в термосе еще осталось…
И хотя Демьян Ершов помалкивает, Сахнов опять добавляет ему в котелок. Ершов протестует:
– Зачем? Я уже сыт.
– Ешь, ешь, – покровительственно говорит Сахнов. – Ты у нас во взводе единственный новичок и… Одним словом, дают – бери.
Демьян Ершов всего несколько дней у нас наводчиком миномета. Из госпиталя выписался.
– В какой части был до ранения? – спросил как-то я.
– Чуть правее от вас стояли, – уклончиво ответил он.
– Воевал?
– Ну а как же?
Небольшого роста, лицо чуть удлиненное, а пальцы на руках тонкие. Ребята подшучивают.
– Ершов, ты, часом, дома не вышивальщицей был?
Ершов только ласково улыбается.
– Может, и стиркой занимался? – не унимаются остряки.
Ершов молчит.
Я заметил, что, когда противник обрушивает на наши позиции сильный огонь, Ершов не теряется. И с минометом управляется, как человек бывалый.
А так, застенчивый и весь какой-то незаметный.
* * *
Вечер. В траншее забренчал телефон. Звонок из штаба дивизии:
– Послушайте, товарищ… У вас есть такой рядовой Демьян Ершов?
– Так точно, есть, – отвечаю я. – Рядовой Демьян Ершов сейчас на позиции.
– Немедленно направьте его в штаб.
Я чуть не ляпнул: «А зачем?» Благо вовремя спохватился и сказал:
– Есть: немедленно послать в штаб рядового Демьяна Ершова…
Я отправился в роту и приказал Ершову идти в штаб. Он почему-то вроде погрустнел, погладил горячий ствол миномета. Я спросил:
– Зачем тебя вызывают, Ершов?
Он только плечами пожал в ответ и ушел. Я поставил на его место связиста, а сам остался у рации.








