355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Философский камень. Книга 2 » Текст книги (страница 9)
Философский камень. Книга 2
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:44

Текст книги "Философский камень. Книга 2"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

7

И все-таки настал, наконец, и ее час.

Дежурный сделал пометку у себя в журнале, послал раздеться в гардероб и объяснил, как потом пройти в кабинет Танутрова.

Может быть, не так уж и хорошо было натоплено помещение, но Людмиле после долгого скитания на морозе представилось, будто она попала в жаркую баню. Сердце часто стучало, пока она поднималась на третий этаж по гранитной лестнице с крутыми ступенями.

У двери, обозначенной лишь маленькой жестяной табличкой с номером, Людмила остановилась, облизывая сохнущие губы.

Ну, вот она и достигла, чего хотела. Теперь лишь только спокойно и непринужденно, без слез рассказать следователю все, что она знает.

А страх вяжет по рукам и ногам. И в голове нет ни одной готовой фразы, нет даже первого слова, с которого надо начать.

Превозмогая противную одеревенелость, Людмила все же постучалась. Толкнула дверь от себя, вошла в кабинет Танутрова твердым шагом и лишь рукой невольно потянулась к вискам, чтобы смахнуть капельки горячего пота.

Но тут ее. во второй раз в этот день и; в этом доме обдало холодом. Танутров сидел и писал, не отрывая глаз от бумаги.

Перечеркивал, исправлял написанное, и опять рука у него свободно бежала по бумаге. Громко тикали круглые настенные часы, показывавшие уже десять минут третьего. А Людмила все стояла и стояла у порога, не зная, что же ей делать.

Не заметить ее появления Танутров не мог. Значит, он занят. Выйти? Стоять у двери неизвестно еще сколько? Или приблизиться к столу?

Людмила закашлялась. Танутров поднял голову. Его узкое, посеченное рябинками оспин лицо было гипсово-бледным. Подстриженные под бобрик жесткие русые волосы и гладко выбритый подбородок, разделенный надвое глубоким желобком, словно бы еще сильнее подчеркивали и бледность, и чрезмерную вытянутость его лица.

– Рещикова? – спросил он.

И показал пальцем на стул.

Людмила кивнула головой и села. Слова не шли. Вспомнилось, что вот так же подавленно она чувствовала себя и в кабинете Петунина – нет, Куцеволова! – куда ее привел Епифанцев. Ну чего, чего же она всякий раз на допросах боится?

– Рассказывай, что для начала полагается, – сказал Танутров.

Он стал задавать такие же вопросы, как и Куцеволов, и Людмила поразилась, что против воли она отвечает опять, как и тогда, отрывисто и сдавленно.

– Предупреждаю об уголовной ответственности за дачу ложных показаний, – сказал Танутров. – Подумай. Это очень серьезно.

Он приготовился задать очередной; вопрос, заглянув в лежащий рядом лист бумаги. Но Людмила выкрикнула прежде:

– Петунии – это Куцеволов! Я знаю!

– A-а! Не новость. Но откуда же ты это знаешь?

– Я видела его и помню, когда мы с папой ехали в санях, а он верхом, рядом с нами.

– И ты узнала его теперь?

– Узнала.

– Так. Тогда тебе было примерно десять лет. Теперь – девятнадцать. Разрыв изрядный. Ну, хорошо. И сколько же времени ты ехала с папой в санях, а Куцеволов сбоку? – Нескрываемая ирония звучала в голосе Танутрова.

– Не знаю… Очень долго. Где-то через тайгу… По каким– то дорогам…

Она не помнила ничего и говорила наугад. А предупреждение об уголовной ответственности за ложные показания, словно дятел, больно долбило мозг. Может быть, надо вести себя не так? Говорить только самую чистую правду. Но тогда не надо никаких сбивающих с толку вопросов. И торопить не надо. Зачем он все время задает такие быстрые вопросы?

– И как же выглядел Куцеволов? Припомни хорошенько. И опиши его внешность.

– Тогда… Тогда… – Людмиле зрительно представился Куцеволов таким, каким расспрашивал ее Петунии в своем кабинете на вокзале, и потом, когда он приходил в дом Епифанцева. Иным она его не умела изобразить, не знала, не помнила: – …Тогда он был на коне… В папахе… Ну, помоложе… Высокий… тонкий… Нос немного с горбинкой… Черная борода. – говорила она, растягивая слова в надежде, что вдруг ей память подскажет что-нибудь достоверное.

– Этим своим носом с горбинкой и черной бородой он больше всего тебе и запомнился? – быстро спросил Танутров. И распахнутой ладонью погладил подбородок, как бы показывая, какая именно была у Куцеволова борода.

– Да, – обрадовалась подсказке Людмила. И, чтобы придать больше убедительности своим словам, прибавила: – Мне очень запомнилось, один раз он наклонился к нам, в сани, и я схватила его за бороду. А он обозлился…

Танутров записывал. Тут он предупреждающе поднял руку.

– Постой! Когда это было, до того, как твой отец приказал расстрелять таежных охотников и их семьи, или после?

– Мой папа никогда и никого не расстреливал! И не приказывал никому. – Людмила гордо выпрямилась.

– Но ведь он стрелял даже в тебя? Где и как это было? Говори точно.

Людмила беспомощно смотрела на Танутрова, на графин с водой, стоящий у него на столе и так магнитно притягивающий взгляд своей прохладой.

– Я не помню, где он стрелял… Был только яркий огонек… И после ничего не помню, – сказала Людмила, трудно проглатывая горькую слюну.

– Откуда же ты можешь знать, что делал твой отец после? – Танутров очень нажал на слово «после». – Как можешь ты утверждать, что, расстреляв свою семью, он после не расстреливал охотников?

Ответить на это было нечего. Людмила молчала. Она знала от Тимофея, что отец ее неповинен в том чудовищном преступлении. Но можно ли ссылаться на свидетельство Тимофея, когда сама она пришла сюда свидетельствовать в его пользу?

– Ну вот, а ты голословно пытаешься свалить это на какого-то мифического Куцеволова, который нужен тебе лишь для того, чтобы выгородить Бурмакина, – с удовлетворением проговорил Танутров. Полистал подшитые а «дело» показания других свидетелей и прочитал выразительно: «…и все равно я его сразу узнал, хотя тогда у Куцеволова бороды не было, а теперь он отрастил ее…» Вот видишь, так заявляет сам Бурмакин, В какую же бороду ты вцепилась, когда Куцеволов наклонился к саням? И можно ли верховому наклониться столь сильно, что больная девочка, лежащая в санях, схватит его за бороду?

– Я сама не знаю, почему так сказала, – прошептала Людмила. И опять тоскливо посмотрела на графин с водой. – Но я знаю, что в тот вечер от Епифанцева Тима Бурмакин ушел не с Петуниным, а с Куцеволовым.

– Хочешь пить? Пожалуйста.

Следователь налил в стакан воды, подал Людмиле. Она с жадностью выпила его весь до дна и тяжело, надсадно закашлялась.

Танутров жестом руки пригласил ее говорить.

Прохладная вода освежила Людмилу, сняла тягостное ощущение своей беспомощности и приниженности.

Не надо оправдываться, не надо дожидаться вопросов, далеко уводящих от того, что ей казалось самым важным.

И она торопливо, крепнущим голосом принялась описывать во всех подробностях тот вечер в доме Епифанцева, когда Тимофей ушел с Куцеволовым. Несколько раз повторяла слова, многозначительно сказанные ей Тимофеем при расставании. Танутров слушал скучающе. И, наконец, остановил:

– Достаточно, Рещикова, достаточно. Все твои показания по делу Бурмакина никакой ценности не представляют. Более того, ты многое сегодня просто выдумывала. Лгала. Хотя и предупреждалась об уголовной ответственности за ложные показания. Я все же имел терпение выслушать тебя. Как свидетельницу по делу Бурмакина. Ну, а что скажешь ты по поводу вот такого сообщения из села Худоеланского?

Он достал из ящика стола самодельный конверт, заляпанный почтовыми штемпелями, извлек из конверта сложенный вчетверо лист бумаги. Людмила с тревогой следила за его медлительными движениями. Бумага с угловым штампом и печатью. Государственная. Что в ней могли написать?

А Танутров читал с запинкой, приглядываясь к не очень-то разборчивому почерку:

– «В ответ на ваш запрос сообщаем, что гражданка Рещикова Л. А., лишенная избирательных прав по соцпроисхождению из белой армии, дочь карателя… После отступления беляков проживала как своя в семье Голощековых, ныне раскулаченных. Установлено, что упомянутая Рещикова лично подожгла дом и амбар Голощековых с преступной целью уничтожения имущества и хлеба, подлежащего конфискации, а сама скрылась в неизвестном направлении. Председатель сельского Совета… Секретарь…» – Он помедлил немного, ожидая, не скажет ли чего-нибудь Людмила. Не дождался – она сидела словно пришибленная, – сложил бумагу, всунул обратно в конверт и бросил на стол. Спросил очень настойчиво: – А теперь что ты скажешь?

– Я не поджигала, – чуть слышно ответила Людмила.

– А я, собственно, на другой ответ и не рассчитывал, – сказал Танутров. И небрежно махнул рукой: – Уж себя-то ты тем более будешь выгораживать. Так вот, Рещикова, на основании этой бумаги, – он косточкой согнутого пальца постучал по конверту, – тебя следовало бы задержать, передать гражданским властям и направить по месту совершенного тобою преступления. Счастье твое, что сельский Совет этого почему-то прямо не требует. А ты все-таки можешь еще понадобиться и здесь, – пока полностью не будет завершено следствие по делу Бурмакина. Я тебя сейчас отпущу, но должен отобрать подписку о невыезде. Вот здесь поставь свою фамилию.

Он протянул ей подготовленный заранее форменный бланк, и Людмила послушно поставила свою подпись.

Подписала, не прочитав, и протокол допроса. Ей стало как– то совсем все равно: что же делать, если ни одно ее слово не принимается на веру? Тимофею она помочь ничем не смогла, а себя защищать нечего. Пусть будет, как будет.

Выпроводив из кабинета Людмилу, Танутров задумался, стремясь теперь, когда в основном завершен первый опрос всех свидетелей, составить какую-то единую, стройную концепцию. Ему хотелось быть совершенно объективным, отрешиться от каких-либо пристрастий. Истина превыше всего. Но истина – это сумма неопровержимых доказательств, когда не остается ни одного так же неопровержимого довода против нее.

Эмоции должно, разумеется, принять во внимание. Но только во внимание и не более.

Допустим, стать на сторону: Бурмакина и согласиться с его; версией о том, что под личиной Петунина действительно скрывается какой-то белогвардейский офицер. Вообще, подобные случаи возможны. И далеко не единичны. Но ведь, кроме, заявления самого Бурмакина, нет ни единого документа и ни одного свидетельского показания, бесспорно подтверждающего это!

Против же такой версии работает все остальное. И прежде всего, прочно связанная в единую цепочку ворохом официальных справок и выписок безупречная биография Петунина. И еще, пусть уже из области эмоций, но и абсолютнейшая, убежденность Валентины Георгиевны. А эта женщина, сама искушенная в труднейших следственных делах, не из таких, чтобы даже в любви – и тем более в любви – поступить опрометчиво, поддаться только чувству.

Впрочем, на другом полюсе тоже любовь. Бурмакина и Рещиковой. И в ней, пожалуй, как раз может заключаться кое-что… Определенные личные интересы…

Нет, версию Бурмакина, хотя бы как гипотезу даже на какое-то время, невозможно принять всерьез! Вериго, умный человек, попался в плен такой гипотезы совершенно нелепо.

Ну, а другая версия: Петунии – именно Петунии? Она сильна, гранитно тверда. И лишь одно: что же тогда делать с еще одной малюсенькой трещиной в этой каменной глыбе; помимо упорства самого Бурмакина? Цель покушения! Непосредственный толчок к действию!

Танутров стал перечитывать бумаги, хранившиеся у Анталова. Ну да, тут явные симпатии, любовь политически еще незрелого курсанта к «белячке» Рещиковой, этакое романтическое участие в ее действительно нелегкой судьбе. Классовая глухота. Но ведь только лишь этого все-таки решительно недостаточно, чтобы обосновать побудительную причину покушения на Петунина. Между прочим, с удивительной доброжелательностью отнесшегося к Рещиковой…

Те-те-те! Танутров вдруг вспомнил о найденном на вокзале в ящике стола Петунина недописанном и жирно перечеркнутом протоколе. А там как раз описывалась, что называется, вся родословная Людмилы Рещиковой. Да и Бурмакина. Видимо, жалея девушку, Петунин решил смахнуть все это в небытие. Он засвидетельствовал лишь сам факт задержания бездокументного «зайца» в товарном вагоне со сбитой пломбой. И тогда…

He логично ли предположить, что Бурмакин, зная о бегстве Рещиковой из Худоеланского и о поджоге ею дома и амбара Голощековых, зная, что сама же Рещикова частично проболталась Петунину и, следовательно, со временем все может всплыть наружу, – он и решил немедленно устранить опасного для них человека? Сегодня Петунин пожалел его подружку, а завтра – откройся правда о поджоге – может и не пожалеть…

Теперь все сразу становится на место. Петунин приспособлен Бурмакиным к его же собственной давней легенде о Куцеволове. Убит в борьбе, в самозащите. Об этом сразу заявлено публично. Все благородно. А о бумагах из сейфа Анталова и из ящика стола Петунина, разумеется, Бурмакин не знал. И главное, не знал в первый момент, что сам Пету-.нин-то остался жив.

О, сколь великолепна интуиция у Валентины Георгиевны!..

Но торопиться с окончательными выводами, однако, все-таки не следует. Факты, факты и факты. Не все еще подтверждается фактами. Важнейшее значение будут иметь показания самого Петунина.

И, кратко сформулировав свои соображения, Танутров написал ходатайство об отсрочке расследования дела Бурмакина. Пока не выздоровеет товарищ Петунин.

А Людмила, голодная и обессиленная, покашливая и зябко кутаясь в платок от бьющего навстречу ей теперь почему-то очень холодного ветра, тихонько брела к Северному вокзалу.

Она не знала дороги, то и дело расспрашивала, как ей короче пройти. На трамвай не садилась, забыла попросить у Степаниды Арефьевны денег.

Брела и горько думала: «Давно ли ты сама себя убеждала, что человек все может. Гора на пути будет стоять – сдвинь ее. Море встретится. – переплыви. Не сдвинула и не переплыла. Хуже того, раскисла у Танутров а, совсем как когда-то при виде мальчика, втыкающего себе под ноготь иголку. Раскисла, словно Виктор, который всегда боялся даже самой маленькой боли, боялся лягушек и пауков, боялся остаться один в темной комнате. И ты над ним смеялась. Но далеко ли ты ушла от него сама? И сколько раз еще ты будешь говорить себе, что ты сильна, и тут же отступать беспомощно?» Она закусила левую руку у запястья и, глухо постанывая от боли, стискивала, сжимала зубы до тех пор, пока на языке не почувствовала солоноватый привкус крови.

8

Васенин готовился к докладу на инструктивном совещании политсостава дивизии.

Ему нравилось готовить доклады, хотя это и отнимало у него много времени.

Приходилось перечитывать подшивки газет, знакомиться со специальными материалами, присланными из Политуправления армии. Но еще лучше и съездить туда; включить самые свежие, важные новости, которые всегда подкидывал ему по давней дружбе и сам начальник Политуправления РККА. А сверх всего этого Васенин считал для себя обязательным забраться в библиотеку, обшарить сверху донизу книжные полки и притащить на квартиру добрый десяток томов подходящей к случаю публицистики и художественной литературы. Потом из этого обилия разнообразнейших материалов, чаще всего в ночной тишине при свете настольной лампы, выплавить наиболее яркое и существенное.

«Других сумеешь или не сумеешь научить уму-разуму, а сам хоть капельку новых знаний за это время приобретешь», – шутил он в товарищеском кругу.

Приближалась тринадцатая годовщина Октябрьской революции. Дата не круглая, но все равно высокоторжественная. Ведь каждый прожитый год был огромным шагом вперед. Хотелось рассказать об этом не только на языке цифр и процентов.

Васенин размышлял.

Да, многого, еще очень многого в стране не хватает. Каждый гвоздь под контролем, и каждый кусок мыла по списку.

Уже не ездят по деревням вооруженные винтовками продотряды, выгребая из сусеков, быть может, не всегда по-настоящему излишние «излишки», но этим спасая пухнущих от голода детей, давая городским рабочим возможность на скудном пайке все-таки выстоять свою смену у станка и изготовить для той же деревни необходимые товары. Не стало столь острой, смертной нужды, хлеб появился, но было бы его и вовсе в достатке, если бы с невиданной жестокостью не сопротивлялось кулачество стремлению партии объединить слабосильные крестьянские хозяйства в оснащенные машинной техникой артели.

На рынках, на толкучках – орды спекулянтов, готовых шкуру содрать со своего «ближнего». А все же государственная торговля берет верх.

Больницы переполнены, но не потому, что свирепствуют эпидемии: со вшами, с сыпняком и прочими «прелестями» ужасной антисанитарии давно покончено. Мест не хватает в больницах потому, что нынче не дозволяется бросать хворых людей на произвол судьбы да на милость колдунов и знахарей.

И хотя еще предостаточно таких, кто, получая за работу деньги, в платежной ведомости вместо подписи вынужден ставить крестик, посмотри по вечерам: в каком окне не увидишь склоненную над книгой голову? И растут корпуса новых заводов, и прокладываются стальные магистрали на путях прежних верблюжьих караванов, и роются оросительные каналы, и меняют свой облик села и города, а люди одержимы единым стремлением: работать, строить, учиться. Быстрее, быстрее, быстрей! Они понимают, что вековая отсталость царской России, жесточайшая разруха, причиненная войной, интервенцией, блокадой, поставили их перед единственным выбором: покориться злой силе и сдаться, вернуться к старому, или, стиснув зубы, подтянув ремешки, черт подери, на восьмушке хлеба, босому и в залатанной рубахе вступить в отчаянную борьбу, но выбраться таки на широкий путь! Третьего не дано.

И пусть грозятся из-за рубежа, и пусть стреляют в спину здесь, и пусть смеются, издеваются над нашей нищетой и бес– культурем любые недруги, – хорошо смеется тот, кто смеется последним!

В какие живые картины реальной действительности, знакомой любому, облечь все это?

Рука Васенина непроизвольно потянулась к стопке книг, взятых в библиотеке, Он полистал их наугад. Попались на глаза строки: «…но все-таки не пропал он в тяжелые дни, вытерпел, перенес: и вошь, и грязь, и брюшную болезнь… Проел ножик с ремнем, подбирал гнилые яблоки, протягивал руку за милостыней, и все это ему надоело, опротивело – такими делами зерна не привезешь, а Мишке нужно зерно, чтобы самому посеять, хозяйство спасти. Встал он на работу…»

Что это?

Васенин посмотрел на обложку. «Ташкент – город хлебный» Александра Неверова, повесть о страшнейшем голоде 1921–1922 годов.

– Аллегорически в докладе можно сказать: голод хлебный, голод железный, голод угольный, голод всеохватный иссушал, обескровливал Россию тех, первых лет революции, но, как он, Мишка, народ советский не пропал, не растерялся в тяжелые дни. Все вытерпел, перенес и не стал пробиваться милостыней да подобранными с земли гнилыми яблоками – встал на работу. А далее: и вот они, повсюду уже видны победные результаты этой фанатично-радостной работы.

Васенину вспомнилось: «По небу тучи бегают, дождями сумрак сжат, под старою телегою рабочие лежат. И слышит шепот гордый вода и под и над: „Через четыре года здесь будет город-сад!“ Темно свинцовоночие, и дождик толст, как жгут, сидят в грязи рабочие, сидят, лучину жгут. Сливеют губы с холода, но губы шепчут в лад: „Через четыре года здесь будет город-сад!“

Он любил поэзию, любил Маяковского. И медленно, слово за словом, прислушиваясь к музыке стиха, повторил вслух:

 
– Через четыре года здесь будет город-сад…
 

Это наша первая пятилетка. Пока еще наш разбег. Каким же станет восхождение в гору?…

А в том, чужом и недобром мире бушует кризис. Дикий и нелепый по самому смыслу своему – кризис перепроизводства. Нет покупателей на товары! „Пшеница, кофе сжигаются в паровозных топках, сбрасываются в морские глубины. Останавливаются фабрики и заводы, рабочие увольняются. Товары некуда девать, они падают в цене, их изготовлено больше, чем… Что „чем“? Чем нужно людям? Нет! Чем можно продать с большей для себя выгодой.

Людям же очень нужны все эти товары. Когда пшеницу грузят на корабли, чтобы затем утопить ее в море, сотни голодных глаз наблюдают за этой чудовищной операцией. И безработные каждое утро выстраиваются в огромные очереди, надеясь на чудо: вдруг кому-то понадобятся их руки. Но видят с тоской, что день ото дня хвосты на биржах труда становятся все длиннее.

В мире все так взаимосвязано. Общество, разделенное на классы, не может находиться в состоянии равновесия. Качается гигантское коромысло, но вся история развития человечества показывает, как неуклонно перетягивает та чаша, в которой собран гнев народов против своих угнетателей, в которой собран гнев рабов против своих господ. Пусть еще капитал, „деспот пирует в чертоге златом, тревогу вином заливая, но грозные буквы давно на стене чертит уж рука роковая“.

И нет той силы, какая смогла бы стереть это предначертание. Предначертание тех неумолимых законов, которым каждому по-своему подчинены движения небесных тел во вселенной, капельки пара, поднимающиеся над нагретой солнцем водой, и производственные отношения в человеческом обществе.

„Из искры возгорится пламя!“ – какие светлые и чистые пророческие слова! Они всегда сияли над знаменами российских революционеров, самоотверженных борцов против человеконенавистнической тирании. Само понятие „борьба“ – это синоним благородства. А вот в Германии уже несколько лет ходит по рукам „Майн кампф“ – книга Адольфа Гитлера. Знамя какой „борьбы“ поднимает Гитлер?

Васенина передернула короткая внутренняя дрожь. Недавно под большим секретом, по личному разрешению Блюхера, нового командарма ОКДВА, в Политуправлении дали ему прочесть в немецком оригинале эту страшную книгу, насквозь отравленную ядом расовой ненависти ко всем неарийским народам мира. Книгу, в которой отвергнуты, растоптаны солдатским сапогом все нормы человеческой морали, в которой даже совесть объявлена „унижающей человечество химерой“, а немецкую молодежь обещано воспитать как стаю диких зверей к ее предстоящему „дранг нах Остен“ – походу на Восток! Хотелось сразу же вышвырнуть этот бред сумасшедшего в мусорную корзину и вымыть руки. Но начальник Политуправления понимающе посмотрел на Васенина и сумрачно сказал: „С этим экземпляром книги, Алексей Платонович, мы можем поступить, как нам заблагорассудится. А с автором ее? Ты можешь гарантировать, что при его «дранг нах Остен» мы не столкнемся именно с ними с теми ужасами, какие он в своей книге обещает человечеству? Поклонники Гитлера уже открыто орут его лозунги на улицах и площадях. Хватит ли сил и желания у политиков Германской республики справиться с этой сволочью, виноват, – стихией? Кстати, весьма любезной и сердцу итальянского диктатора Бенито Муссолини. А фашистский путч в Мемеле? Ведь это уже близко от нас, «на Востоке». Одним словом, дорогой Алексей Платонович, до чего же хочется наконец-таки выспаться! Но… враг не дремлет. И нам тоже спать нельзя.

Это должна быть существеннейшая часть доклада: идеология фашизма и угроза новой войны. Сполохи – пока за горизонтом, а горизонт не так уж и далек…

О чем бы еще не забыть?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю