Текст книги "Философский камень. Книга 2"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Он встал, принялся ходить по комнате, оглядывая холщовый коврик на стене, увешанный оружием. Когда-то собирался он снять отсюда свой личный, тогда еще новинку, пистолет «ТТ» и торжественно вручить Тимофею, но передумал – подарил «Слово о полку Игореве». Хотелось подчеркнуть величие и нетленность древней культуры народа, издавна в тяжелых боях отстаивающего право на мирный труд, заронить в душу молодого человека, идущего в свою дальнюю дорогу, мысль о том, что бессмертие и славу родному народу создают те его сыны, честь которых. ничем не запятнана, жизнь которых отдана лишь служению благородным целям. Без этого и себе ни: радости, ни счастья не жди.
Н-да, хотелось еще в тот день мысленно представить Тимофея крупным ученым – способности у него, несомненно, большие – и вообще увидеть в мире, уже предавшем забвению войны, жестокость, насилие, в том светлом мире, имя которому – Коммунизм.
Фантазер? Нет, почему же, верую: все это будет! Только в мечтаниях своих тогда увлекся, чересчур приблизил сроки. Но без мечты уж очень безрадостной казалась бы жизнь.
«Надо мечтать!» – писал и Ленин, а Владимир Ильич, был, прежде всего, человеком, трезво оценивающим текущее время, никогда не теряющим из виду землю, в какие бы выси ни взлетала его стремительная, созидающая мысль.
Был поздний вечер. За окном лежала глубокая тьма, и оттого словно бы ярче сияла электрическая лампа, подвешенная на: длинном витом шнуре, и уютнее казалась комната.
Как хорошо бы сейчас отложить на часок-другой работу над докладом, по необходимости деловым, и с кем-нибудь запросто побеседовать! Ну, черт подери, помечтать! Пофилософствовать о предназначении человека! Продолжить тот разговор с Тимофеем, который, собственно, и после его отъезда не прекращался в письмах.
Предназначение человека в абсолютных и незыблемых формулах не записано ни на каких таинственных скрижалях судьбы. Искать их в готовом виде бесполезно. Свое предназначение определяет сам человек. В пути, в постоянном движении к избранному идеалу, который должен всегда быть возвышеннее окружающей его действительности.
Значит, вечный странник, безостановочно идущий к цели? Что же, неплохой вариант. Стремиться, двигаться к цели – жить!
А если прекратить движение, не смерть ли это?
И это не открытие, а лишь напоминание о многих истинах, уже усвоенных человечеством, но, время от времени, беспечно вновь забываемых. Иногда же и просто нагло попираемых. Пример – идеология фашизма. Какой, даже самой сатанинской, логикой можно оправдать физическое истребление миллионов и миллионов подобных себе человеческих существ во имя господства над миром некой одной самозванно избранной «высшей» расы?
Безумнее всего, трагикарикатурнее всего, видеть в этом еще и свое предназначение!
А между тем это уж вполне реальное явление нашей действительности. Есть книга «Майн кампф», есть рвущийся к верховной государственной власти ее автор, и есть его последователи…
Васенин невесело засмеялся. Ну вот, хотел отойти, отвлечься малость от доклада, а круг размышлений замкнулся. Получилось, что называется, подтверждение постулата о взаимосвязанности всего происходящего в этом мире.
Постучали в дверь. Связной штаба дивизии принес запечатанный сургучом пакет.
Так… из Политуправления РККА.
Васенин нетерпеливо сломал печать, крошки сургуча посыпались на пол. В пакете была почтограмма:
– «Ваш приезд Москву санкционировать не могу зпт обстановка требует быть вам на месте тчк Относительно Бурмакина просьба командарма товарища Блюхера доложена народному комиссару тчк Военная прокуратура согласилась освободить Бурмакина под ваше личное поручительство до окончания следствия тчк Восстановить Бурмакина в качестве подготовленного к выпуску курсанта Лефортовской школы ввиду крайней тяжести предъявленных ему обвинений не представляется возможным зпт нет препятствий работе по вольному найму без выезда за пределы Московского Военного округа тчк Заместитель начальника Политуправления РККА…» – прочитал вполголоса Васенин.
И заметил еще на отдельном листочке сделанную от руки приписку: «Дорогой Алексей Платонович! Поверь, это все сверх того, что допустимо. Только твое драматическое ко мне обращение, твоя готовность рискнуть своим положением и добрым именем, да, конечно, не без твоего участия, присланная в Наркомат просьба товарища Блюхера заставили сделать это. Авось, не подведет тебя твой протеже. Приветствую дружески. Игнатий…»
Гм! Гм! Что ж, и то хорошо…
Еще постскриптум? «Анталов, хотя и крепко погорел на этой истории, между прочим, тоже хвалит Бурмакина». Васенин подергал брови, с некоторых пор начавшие у него куститься, потянулся, потом встал из-за стола, подошел к дивану, закинул руки за голову, опустился на мягкое сиденье. Улыбнулся. Свободно, легко.
Чудак Игнатий! Боится, не рискую ли я своим положением и добрым именем. Положение – бог с ним! А где же у меня было бы доброе имя, если бы я отказался от Тимофея в беде? И дудки, риска вообще нет никакого! Верю в Тиму, верю в своего младшего брата! Ошибки у него быть не могло. Его ли подловил, Куцеволов, он ли его подловил, но глупости Тима не сделал бы. Стало быть, тут либо нелепый случай, либо встретилось нечто сверх быстроты его мысли – не успел и подумать.
Он стал припоминать все, что об этом в свое время писали ему и Мешков, и Анталов, и Сворень, а Мардарий Сидорович по приезде на Дальний Восток потом и на словах еще заново пересказал.
Факты, конечно, очень и очень недобры к Тимофею. Что ж, тем хуже для фактов! Кто из больших знаменитостей, рисуясь, это сказал?
Но если факты недобры, пусть действительно будет хуже для них, а не для Тимофея. Не стоит ломать голову. Теперь парнишка и сам напишет. А мрачные предсказания, как любят говорить в народе, возьми всяк колдун себе, на свою голову!
Хорошо бы отметить эту приятную весть из Москвы, ну… допустим, стаканом крепкого, золотистого чая. Но время позднее, плита на общей кухне уже остыла, а стучаться к соседу, помкомполка, у которого милая жена Машенька обязательно запасается на ночь большим термосом с кипятком, как-то неловко. Спят уже, вероятно.
Тогда и самому, что ли, спать завалиться? Когда на душе весело, наверно, привидятся и хорошие, веселые сны.
Взгляд Васенина упал на разбросанные по столу книги, выписки, заметки. Свисает с уголка стола географическая карта Европы. Свет от настольной лампы падает как раз на то место, где обозначена Германия, обведенная в. своих границах какой-то зловещей темно-коричневой каймой, словно бы наползающей на ближние к ней Австрию, Венгрию, Польшу, Чехословакию.
Васенин приподнялся на диване, оперся на локоть. Вздохнул:
– Ну, нет. Садись-ка, брат, комиссар дивизии, заканчивай доклад! В мире-то все же куда как неспокойно.
10Анка Руберова плакала горько, безутешно. Вацлав, растерянный, стоял перед нею. Он предполагал, что так это и будет. Ехал колеблясь, не вернуться ли с дороги и не написать ли ей, большое письмо. Но что-то ведь помешало ему принять такое решение! Что?
Неодолимое желание снова увидеть ее – вот что. Прикоснуться к мягким, удивительно легким ее волосам и пережить еще хоть раз то острое, пронзительное волнение, которого нет, никогда не испытаешь от близости с Густой. Теперь уже не Грудковой, а Сташековой. И вот…
Может быть, об этом следовало рассказать Анке сразу, только войдя в ее комнату и еще не прикасаясь к ней?
Но ведь она же, наверное, все узнала от своего отца! Наконец, нетрудно догадаться и самой, что он никак не мог бы взять ее в жены, не загубив непоправимо свою карьеру. Притом разгневанный генерал Грудка страшнее разгневанного пана Рубера. Трудно представить себе, на что способен генерал Грудка в гневе!
И что же тогда, оставаться навсегда пивоваром? Даже только помощником и лишь будущим наследником пивовара, потому что папа Иозеф, дай ему бог, обладает завидным здоровьем. И видеть всегда опечаленное лицо милой мамы Блажены. И лишиться сердечного расположения «дедечка». Остаться в родной семье, но чувствовать себя словно на необитаемом острове. И разве Густа – умная, восхитительная, но и холодная, решительная – примирилась бы с нанесенным ей оскорблением? Боже, сколько пришлось целовать ей руки, стоять перед ней на коленях, чтобы уверить: такое и с любым мужчиной может случиться!
То, что он избрал не Анку, а Густу, – это правильно. Тем более что Густа, простив его, великодушно согласилась: Анке нужно помогать, у нее ребенок. И он исправно посылал ей деньги. И вручил довольно крупную сумму пану Руберу, итог его, Вацлава, долгих и мучительных с ним переговоров, потому что не хотелось уж слишком глубоко влезать в карман доброго папы Йозефа. Все, казалось, улажено – и вот…
Анка так исступленно его обнимала. Она ни о чем не спрашивала. Если Анка боялась последствий порыва этой любви, она могла бы спросить. Ведь она же не помешанная, она теперь совершенно здорова.
– Милая, милая! – сказал Вацлав и, наклонясь, погладил Анку по голове, по обнаженным вздрагивающим плечам. – Ты даже не знаешь, как нежно я тебя люблю!
Он говорил правду. Вот такую, плачущую, ему с особой силой хотелось приласкать, услышать ее задыхающийся, счастливый шепот. Но Анка словно окоченела вся, защитно сложила руки на груди, стянув в комок кружева на шейном вырезе ночной сорочки. И только лились безудержно слезы и резкими толчками вздрагивали плечи.
Вацлав отошел к столу, где так и осталось все неприбранным после позднего ужина. Может быть, предложить Анке глоток холодного кофе? Это должно ее успокоить. Он налил кофе в хорошенькую чашечку – дивное изделие карлововарских мозеровских мастеров, его последний подарок – и подал Анке.
Та не отняла рук от груди, потянулась к чашечке губами, бурно всхлипнула; и кофе выплеснулось ей на сорочку, растеклось большим темным пятном. Вацлаву представилось, так, наверно, бывает, когда человеку выстрелят в грудь.
Он подхватил Анку под мышки поставил на ноги, прижал к себе. Фарфоровая чашечка упала на пол и с тонким звоном разлетелась на мелкие кусочки. Глаза Анки в испуге расширились.
– Вацлав, как это нехорошо… нехорошо…
– Пустяки! Я тебе куплю, привезу новую, еще лучше, – сказал он, радуясь, что Анка все же встрепенулась. И припомнил из далекого детства утешительную присказку матери: – Посуда всегда бьется к счастью.
– Когда ты мне ее подарил, я загадала: пока эта чашечка цела, ты будешь любить меня. – Слезы мешали Анке. Она говорила протяжно, безнадежно, захлебываясь слезами. – Вот так и получилось…
В приметы Вацлав верил. Он и сам часто загадывал на что-нибудь. И если загаданное потом не подтверждалось, был убежден, что в ту минуту, когда он задумывал, вкралась в сознание и еще какая-то вторая, посторонняя мысль, все испортившая.
Сейчас ему искренне хотелось утешить, ободрить Анку. В этот момент она была ему очень нужна, желанна. И словно бы в противовес разрушенным надеждам Анки он загадал себе другое: «Если она сейчас согласится, Густа никогда ему в этом не станет помехой. Анка будет его, его, когда он только захочет».
– Анка, милая, чашечка разбилась, а я… Люблю! Люблю! – Он отбрасывал с лица Анки ее легкие, смоченные слезами волосы, искал губы, нашел, тоже мокрые от слез, солоноватые. – Моя… Навсегда моя…
Она не сопротивлялась, безвольно обмякла под его торопливыми руками, но печально повторяла:
– Нет, Вацлав, нет…
И потом все время, пока он гладил, ласкал ее тело, сама Анка отсутствовала.
Прощание было спокойным. Анка совсем равнодушно бродила по комнате, переставляла на ночном столике флаконы с духами, какие-то коробочки, иногда задерживалась около небольшого настенного зеркала и тщательно рассматривала себя, поглаживала пальцами припухшие веки, облизывала потрескавшиеся губы.
Она не уклонялась теперь от разговора, если начинал его Вацлав, но говорила тусклым, усталым голосом. И у Вацлава зарождалась тревога: не вернулась бы к ней прежняя болезнь. Это было бы ужасно. Об этом непременно узнала бы и Густа.
– Анка, мне пора ехать, – говорил Вацлав, но если ты хочешь, я пробуду здесь сколько ты пожелаешь.
– Мне все равно. – Анка смотрела куда-то вдаль. – Но лучше уезжай. Я не хочу причинять тебе неприятностей.
– Как ты можешь, дорогая, моя любимая! Я останусь.
– Тебя ждет жена. Уезжай.
– Она не ждет… Она ждет, но не так, как могла бы ждать меня ты.
– Я, наверно, чересчур сильно тогда любила тебя, Вацлав. Если бы я это знала! И если бы мне тогда не стали чудиться всякие ужасы…
Вацлав понял. Она вспоминает о своей болезни и тех ритуальных вечерах в доме Мацека, с которых все это началось, и осуждает себя: зачем принимала в них участие?
Но ведь с этого началась и любовь! Не было бы тех таинственно-торжественных встреч за треугольным столом с одиннадцатью горящими свечами, не было бы и первого поцелуя на темной, как ад, лестничной площадке перед квартирой Руберов, и многих ночей в Петршином парке, включая последнюю ночь, когда он, испугавшись необыкновенно горячей страстности ее ласк и странных слов, которые Анка при этом говорила, ушел… Ушёл, оставив ее на траве. Безумствовать. И ждать ребенка…
Если Анка теперь томится воспоминаниями обо всём этом, значит, она сожалеет и о самом начале любви. Но ведь еще совсем недавно…
– Ты говоришь о прошлом, дорогая! Не надо вспоминать; А сегодня нам было так удивительно хорошо. Пусть это и останется в твоей памяти.
– В моей памяти сейчас только холод, Вацлав. И больше ничего. Прикрой, пожалуйста, плотнее дверь.
– Она закрыта плотно, Анка! Позволь, я тебе еще раз все объясню…
– Ты уже объяснил. И я все поняла. Я еще тогда знала, что это будет именно так. Об этом по ночам мне кто-то, мохнатый, говорил. А я не могла. Боялась и не могла. – Она повернулась к Вацлаву и, глядя на него в упор, страдающе спросила: – Ты знаешь, как это страшно: боишься и не можешь? Но теперь мне все равно, теперь я перестану бояться. Ведь когда переступишь через что-то, через все самые наивысшие пределы, тогда уже… все равно. Уже ничего не бывает. Даже страха. Ты еще зажигаешь в полночь одиннадцать свечей?
Холодок прополз по телу Вацлава. Неужели Анка опять заговаривается? Или у нее зреет какое-то нехорошее решение? Ах, как с нею то удивительно легко и радостно, то невыносимо трудно и тревожно!
– Анка, дорогая, не надо так! Сейчас я уеду, это твое желание, но я буду все время думать о тебе. Потому что я тебя люблю! – Он положил в свои раскрытые ладони, ее холодные, безразличные пальцы. Даже такую ему было жаль сейчас оставлять ее. – Ты жди меня, Анка, жди! Я буду к тебе приезжать часто. Как только смогу. Ты будешь ждать меня?
Она сняла свои пальцы с ладоней Вацлава, ее руки повисли тяжелыми плетьми.
– Ты уже уезжаешь?
– Да, но если…
– Ты ни разу не спросил о сыне, о маленьком Вацеке;
– Боже мой! Неужели? Я, кажется, спрашивал. – Вацлав действительно не помнил этого. – Но он, конечно, здоров, растет. Анка, покажи его мне! Я буду часто приезжать и к тебе, и к нему.
– Его увезла к себе в Прагу моя мама, чтобы сделать прививки. Несколько дней он может провести и без меня.
– Вот как! Ну, молодчина! – спросил беспокойно: – А ты не собираешься переезжать в Прагу? Снова к родителям?
– Нет, Вацлав. – Анка покачала головой, – Я останусь в деревне, здесь. Мне в Праге будет очень тяжело, я там все равно пойду в Петршин парк… Я не знаю, хватит ли там у меня сил… Там я снова стану очень, очень сильно бояться, А папа считает, что воздух в деревне лучше, И тишина. Здесь я еще немного и зарабатываю.
– Не работай, Анка! Я тебя прошу. Я буду тебе посылать денег больше. Что ты здесь делаешь?
– Ты можешь мне совсем не посылать деньги. Мне хватит, так говорит моя хозяйка, я ей все отдаю. А работаю я… Ты и об этом не спросил…
– Но я не мог подумать даже, что ты работаешь! Прости меня.
– Это все равно, я так… Работаю учительницей. Мне это нравится… Нравилось…
– Почему ты сказала: «Нравилось»?
– Ну, я не знаю. Это все равно.
Вацлав. все еще надеялся растормошить Анку, вывести ее из какого-то непонятного ему состояния полного безразличия. Ему хотелось уехать и долго, потом держать в памяти облик Анки веселой, пленительной своими тонкими, резными чертами лица, большими темно-карими глазами и жадным, влажно-горячим ртом, когда она впотьмах искала ответного поцелуя.
Все это теперь заслонялось, отодвигалось в невообразимую даль тяжелым, запутанным утром и этим мучительным разговором. Надо все-таки расставаться. И, может быть, лучше сделать это немедленно, сию же минуту.
– Прощай, Анка! Дорогая моя, любовь моя! – Он притянул ее к себе, поцеловал в губы, в прохладный подбородок снизу, в ямку на шее, насильно заставив отклонить голову немного назад.
Но все это было так, как если бы он целовал гипсовую статую.
11Густа подбежала к Вацлаву на цыпочках. Она всегда по дому бегала. И бегала только так, на носочках, была ли она в туфлях на высоком каблучке или в мягких домашних балетках. Снисходительно подставила правую щеку, промурлыкала «у-у-у!» и подставила левую. Отобрала шляпу, повертела в руках и кликнула Марту Еничкову, чтобы та помогла Вацлаву снять пальто. Густа любыми средствами стремилась придать порядкам в доме возможную аристократичность.
Но для Марты Вацлав был только все тем же испуганным, нерешительным «хлапчиком», которого когда-то капитан Сташек подобрал в заснеженных сибирских степях. И не больше.
Она, покачиваясь на больных. ногах, потяжелевшая, вплыла в переднюю. Вытерла о фартук руки, припорошенные мукой, с недоумением посмотрела на Густу.
– Кому я должна помочь, пани? Слава святой Марии-деве, я вижу, муй хлапчик совершенно здоров.
Марта никак не хотела приноравливаться к нововведениям молодой хозяйки. Столько лет в этом доме жили попросту, и Еничкова всегда знала, что ей делать, а теперь только и слышно: «Марта, поди…», «Марта, сделай…», «Марта, приготовь…». Будто бы у Марты, прости святая Мария-дева, четыре руки, как у какого-то индийского бога!
Она давно бы покинула этот дом и перебралась насовсем за город в особнячок при пивном заводе, к «старым» Сташекам, если бы в ее заботах, действительно очень необходимых ему заботах, не нуждался дедечек. Непритязательный, тихий и потому особый любимец пани Еничковой.
А дедечек расстаться с Прагой не мог. Его привязывали к городу службы в костеле. И к тому же он был очень далек от всего, что здесь стало твориться, когда после женитьбы Вацлава власть в доме целиком перешла к надменной Густе.
Марта только скорбно покачивала головой: «Такие требования, святая Мария-дева! А ведь доходов у Сташеков не прибавилось».
Ну, помогает дочери подарками сам генерал Грудка. Так это ведь известно, до тех пор, пока милый зять не надоест своей беспомощностью. А Вацек, что же, бог с ним, не из таких, у чтобы поплыть смело через море и там открыть Америку; или в стобашенной Праге построить сто первую башню; или на тысячу крон развернуть торговое дело и заработать потом миллион. Пани Густа хочет из него сделать большого государственного деятеля. Ну, так этого и все жены хотят.
Сейчас Марта все-таки подчинилась приказу Густы, и принялась стаскивать с плеч Вацлава пальто. Он не противился этому, зная, что иначе и сам получит от жены строгое замечание.
Первые дни после свадьбы он никак не мог найти верный тон в разговорах с нею. Густа его слушала и не слушала. Так, словно бы где-то рядом стучал по крыше мелкий дождик. Но каждое свое слово она произносила столь весомо, что не запомнить его Вацлав не мог. Вернее, не имел права не запомнить.
Поиски своего места в семейной жизни у Вацлава продолжались недолго. Густа очень решительно и очень прямо указала его: слушаться! Такое требование сперва немного коробило Вацлава, задевало мужское достоинство, но спорить он не решился. А потом увидел в этом и выгодную для себя сторону, не надо ни о чем задумываться, не надо нести в себе сложное и трудное чувство ответственности главы семьи: Густа все знает, она все умеет и все предвидит.
Раньше, когда она была еще Густой Грудковой, ее музыкальный и певческий таланты, резкость движений, исполненных своеобразной красоты, постоянная готовность к быстрым и убивающе острым ответам прям-таки колдовски завораживали и восхищали Вацлава, а манера играть бровями, щуриться то ласково, то полупрезрительно повергала в растерянность. И это, было похоже на магнит, который железо одним концом притягивает, а другим отталкивает.
Теперь этот магнит проявлял свою отталкивающую силу; только тогда, когда сам Вацлав находился не вместе с женой.
В присутствии же Густы, Вацлав весь целиком отдавался ее власти.
И спроси его в это время, любит ли он жену или просто побаивается, как бывает в жизни со многими мужьями, Вацлав без колебания и вполне искренне воскликнул бы: «Боже, как я люблю ее!» – однако без призыва Густы он не решился бы даже в спальне первым доказать, как он ее любит.
Марта стащила пальто с Вацлава, повесила, аккуратно расправив воротник, и уплыла к себе на кухню. Густа пошла вперед, словно повела за собой Вацлава, иногда оглядываясь на него через плечо. Теперь она двигалась неторопливо, звонко постукивая об пол тонкими каблучками.
– Ну как поживают твои родители? – спросила Густа.
И не то с сожалением, не то с затаенным удовольствием прибавила: – Что-то давненько они не приезжали в Прагу.
– Все хорошо, здоровы. Мама Блажена увлекается вязанием, – ответил Вацлав.
И не знал, как отозваться на слова Густы о Сташеках. Он угадывал, почему «старики» редко теперь появляются в Праге. Мама Блажена хотя и не жалеет, что устроила хорошую партию своему Вацеку, именно ту, какая виделась ей в мечтах, но оказаться самой в городском доме на положении Марты Еничковой, конечно же, было бы трудновато. Ну, а папа Йозеф с нею всегда и во всем солидарен.
– Ты ведь был у них? – снова спросила Густа таким тоном, что у Вацлава екнуло сердце.
– Да, конечно, дорогая! Где же иначе?
Это была правда наполовину. Уехал он, спросясь у Густы, действительно к «старым» Сташекам и полный день провел с ними. А ночь – уже у Анки Руберовой. Поехать прямо к ней из дому он не посмел бы. Да и не смог бы, поцеловав при расставании Густу, следующий свой поцелуй, хотя и через несколько часов, отдать Анке. Это не совмещалось в его сознании. А после дня, проведенного со «стариками», когда вдали от Густы ослабевали силы ее магнитного притяжения, Вацлав совершенно спокойно под вечер перебирался в деревню к Анке. От пивного завода Сташека было не так далеко. Он делал это уже не один раз.
– Сегодня утром вернулся почтовый перевод, который ты, как всегда, посылал этой Руберовой, – спокойно сказала Густа. И оглянулась через плечо. Что это значит?
– Вот как! Не знаю, – сказал Вацлав.
Он знал. Анка уже несколько раз говорила ему, что не будет принимать переводы. А он убеждал ее не отказываться от денег. Ведь договорено же это со всеми: и со «старыми» Сташеками, и с паном Рубером, и, главное, с Густой. И все-таки Анка поступила по-своему. Зачем? Ну, зачем же!
– Может быть, с этой Руберовой что-нибудь случилось? – с прежним спокойствием спросила Густа.
– Н-не думаю, – сказал Вацлав. – Что с ней могло бы случиться?
– Тебе следует посетить пана Рубера, узнать у него, – тоном приказа проговорила Густа. – Или самому навестить эту Руберову.
Она быстро повернулась к Вацлаву, прижалась щекой к его щеке, а потом, немного играя, скользнула своими губами по его губам. И Вацлав покорно согласился:
– Если ты, дорогая, этого хочешь. Я завтра же побываю у пана Рубера.
Поехать прямо от Густы к Анке Руберовой он ни за что бы не смог. Ну, а к пану Руберу ходить не было никакой надобности.