355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Философский камень. Книга 2 » Текст книги (страница 15)
Философский камень. Книга 2
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:44

Текст книги "Философский камень. Книга 2"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

22

Подобно тому, как в чистом пламени рождается серый пепел, так и любовь несет в себе зародыш ревности. Оно, это чувство, от века причислено к разряду самых низменных. И на его счету немало разных преступлений.

Ревность…

Любовь, ее прекрасная госпожа, всегда оправдана, а ревность, горбатая служанка любви, проклята. Таков уж горький удел всех верных слуг, когда опасность грозит хозяину.

Да, ревность ослепляет человека. Но не раньше, чем его ослепит любовная страсть. Да, ревность хочет быть неограниченной собственницей, владычицей другого. Но только по доверенности, выданной ей любовью. Как возникает она, неизвестно. Все скверное приходит из темноты. Она терзает и жжет человека, толкает на необдуманные, порой губительные, необратимые поступки. Оставит на время – и ему уже становится лихо вспоминать, что он сказал, что он наделал. А с того момента, когда ревность уйдет наконец из сознания навсегда, человек будто рождается заново.

Нюрка Флегонтовская, с тех пор как стала Анной Губановой и поняла, что Алеха любит, ее и только ее, и нет у нее в любви ни единой соперницы, просто преобразилась. Характер твердый, властный у Анны сохранился, но злобность, раздражительность ее покинули.

Она уже редко вскипала в необузданном гневе и не выкрикивала безобразных слов, спокойно все выслушивала, раскидывала умом и тогда уже решала. По полной справедливости

И если Нюрка Флегонтовская прежде верховодила в сельской комсомольской ячейке, подчиняя всех главным образом своей железной напористостью и огневым нетерпением, теперь Анну Губанову уважали еще и за вдумчивый подход к делу, избирали, дружно соглашаясь: «Лучшего секретаря не найти!»

Именно как лучшего секретаря сельской ячейки Анну Губанову Иркутский областной комитет комсомола послал на учебу в Москву. Уже сама она убедила товарищей в обкоме комсомола, чтобы с ней вместе направили и Алеху. Комсомолец примерный, а, кроме того, без него и она не поедет. В обкоме и посмеялись над нею, и постыдили даже: «Человек ты передовой, а какие-то буржуазные. сантименты разводишь!» Но все-таки послали, в Москву и Алеху. Парень по всем статьям заслуживает поощрения. А что муж с женой, пренебречь можно, на учебе они не будут в подчинении друг у друга. Хотя кто-то беззлобно, и съехидничал: «Положим, у этой жены, муж всегда в подчинении будет».

Послали на рабфак с тем, чтобы потом готовить из них агрономов. Так сказали Алехе. Анне же намекнули, что агрономство, конечно, вещь хорошая, но пусть, она не забывает и о комсомольской работе. Образованные комсомольцы нужны не меньше, чем ученые агрономы.

– Мы еще с тобой, Анна, дела тут такие заварим… – пообещал ей секретарь областного комитета. – Смотри, не вздумай к Москве прирасти.

Прирастать к Москве ни Анне, ни Алехе не хотелось. Столица, конечно, им понравилась. Попервости, после Шиверска, они ею были прямо-таки оглушены. А вскоре разобрались, все оценили на свой, сибирский лад. Посади лесную елочку даже в самом красивом доме, разве расти ей?

Но таежными медведями ходить им по Москве тоже было не по сердцу. Гордиться родной, далекой Сибирью – одно, а выглядеть вахлаками, старой деревней нечесаной – дело другое. Всякие штучки-дрючки побоку – «буржуазия». А сапоги, косоворотка, юбка прямая с широким кожаным поясом и. на голове красная косынка – все это должно быть в порядке.

У Алехи соответственно, что полагается парню: и рубаха, и брюки выглаженные, не с клешем, и кепка. Дух комсомольский. И дикостью серой не пахнет.

Они очень обрадовались, узнав, что их поместят в общежитие, которое находится недалеко от Москвы по Северной дороге, той самой, по которой приехали из Сибири. Пустячок, а все же как-то роднее эти места, словно бы ближе к дому. Когда крутишься на вокзале, после занятий ожидая пригородного поезда, слышишь часто свой иркутский, «чалдонский» говорок. И «паря», и «тожно», и «лонись», и «чо ли», и «язви тя в душу». И лица дальних пассажиров такие привычные, немного плоские и с толстым переносьем, а старики – с роскошными бородами.

Оба они с Алехой любили потолкаться в такой толпе. И если уж не встретить в ней знакомых – где тут! – так с земляками повидаться обязательно. О жизни поговорить.

«Вы, дядя, не иркутские?»

«Тулунекие. А чо?»

«Да так. Мы худоеланские. Недалеко от вас. Как живется?»

«А чо – ничо! Лонись хлеба немного подгорели, а ноне пашаницы в рост человеческий, да, язви тя в нос занежились, полегли. Как страдовать будем? Жатки не пустишь, опять за серпы берись, или чо ли».

«Был бы хорош урожай!»

«Дак чо, паря, он урожай – который не на поле, а в анбаре. Снегом привалит, вот те и урожай! Кого тожно есть будем?»

«В колхозы государство машины дает. Работать легче и быстрее».

«А я про чо тебе баю? Вспахали трактором и посеяли сеялкой, елань у нас просторная, гуляй машина – хорошо! А убирать полеглый хлеб? Таку машину еще не придумали. Ты, паря-девка, говоришь, на агронома здесь? Вот и придумай. Нам, мужикам-то, чо? Артель, когда в ней только рука за руку, кака артель? Энтак и поврозь каждый сработат. Ты дай на всех нам умную машину. Железную силу нам дай. А землю, когда и чо на ней делать, мы знам».

«Дают же машины! Не все и не сразу всем. Машины умные делать – и умные люди для этого нужны. Где их городу взять?»

«Дак вон, вас взяли же! Давай!»

«Так, дядя, нам еще учиться да учиться. Чего сегодня с нас спрашивать?»

«И с нас тожно хлеба не спрашивай. Вот то-то!».

«Да городские и так ремешки, подтянули. Мы видим теперь, как рабочие живут».

«Пошшупай у меня за ремешком, пуза не больше, чем у городского».

«Так как же быть?»

«А так и быть. Работать. Ишь вонзилась!. Думаешь, не смыслю, чо ни деревне без городу, ни городу без нас? А вот как, когда кишка и там и там тонка? Стало быть, терпеть по-; ка надо. Выдюжим. Оно, девка, достаток в народе растет, как молода кедринка, кажный год хоть столько, а вверх».

Такие разговоры были приятны. Они не содержали каких-либо особых открытий. Но всегда создавали хорошее настроение. И оттого, что повидались с земляками, и оттого, что у земляков тоже все идет хорошо.

Прошли, перекипели те самые жестокие страсти, когда надо было бедноте неотвратимо решать: или сдаваться, возвращаться в кабалу, к богатеям, или напрочь стряхнуть их с себя? И глядели мужики друг на друга волками, потому что кто по природе, по ухватке своей волк, он и всегда волк, а доведи тихого до отчаяния – тоже озвереет. Вывезли кулаков в дальние края – стало спокойнее.

Анне припомнилась предзимняя с морозцем ночь в Худоеланской, когда заполыхали изба и амбар Голощековых, а по выбегающим с сельского схода активистам кто-то издалека вдоль улицы ударил несколько раз из обреза. И скрылся, вражина. Счастье, что ни в кого не угодил. Тогда у нее, для всех еще Нюрки Флегонтовской, скулы стянуло злобой. Попадись этот, с обрезом, тут же вырвала бы из рук и сама прошила гада насквозь, а Варвару Голощекову, истошно рыдавшую в едком запахе хлебной гари над пожарищем, так и швырнула бы прямо в огонь. Да спасибо, Алеха остановил. Вот как бывало.

Теперь они с Алехой, зажав под мышками учебники, садились в пригородный поезд и весело ехали до своей остановки. Знали, классовые битвы не затихли, и долго будут еще продолжаться, но в эти сражения нужно вступать с другим, чем прежде, оружием. Обрезы до поры до времени сдаются врагами в запас. Усиливается война умов. Ум – вот новое оружие. Потому что «там», у «них», тоже головы есть, они не на медные пятаки, а на червонное золото учились. И, значит, кровь из носу, надо полностью овладеть всеми знаниями, какими только располагает человечество; надо покорять и двигать технику вперед; надо понимать хорошо, что такое социализм и как быстрее коммунизм построить.: Построим – тогда попробуй, возьми-ка нас!

В поезде Анна старалась занять место поближе к окну, и светлее, почитать можно; и поглядеть на убегающие назад перелески, так похожие местами на родную Сибирь. Можно и позабавиться смешными сценками на станционных платформах, которые нередко возникают, когда поезд трогается с места. Всякое случается. Да и просто на людей посмотреть интересно. Это всегда какой-то особенный народ: на вокзалах и в поездах.

Было раз: в толпе, которая торопливо текла по перрону Северного вокзала на посадку в пригородный поезд, Анне почудилось знакомое лицо. Она не смогла в первый момент вспомнить, кто это, а когда сообразила – это же Людмила Рещикова – и обернулась, той и след простыл. Сказала Алехе. Он посмеялся: «Чего ей здесь делать, в Москве?»

А на следующий день это все повторилось. Стало ясно: Людмила куда-то ездит в том же пригородном и таится, избегает с ними встречи. Ну, это понятно. Радость в такой встрече видится ей небольшая.

Потом прошло много времени, и, хотя Анна, спеша на посадку в поезд, иной раз и останавливалась нарочно, чтобы пропустить мимо себя быстро текущую толпу, и внимательно обшаривала её взглядом, Людмила на глаза больше не попадалась. Были ли случайностью те первые две встречи? Или она переменила время и ездит с другим поездом, чтобы только им не столкнуться где-то лицом к лицу?

Анну это заботило. Кто бы ни была эта Рещикова, нехорошо сознавать, что тебя она боится, словно лютого зверя. Как-то стерся в памяти давний, жестокий разговор с нею в пасхальную ночь под малиновый перезвон колоколов, когда она пообещала Людмиле, что бедам ее не будет конца.

23

А Людмила этого не забыла. Она знала: Нюрка Флегонтовская свое обещание сдержит. И сколько ни убеждал ее Тимофей нетревожиться, Людмила не могла в себе перебороть страх перед возможной встречей с Нюркой. Она задерживалась теперь в Москве на полчаса, на час лишний, но прежним; очень удобным для нее поездом больше не ездила.

И все, же они встретились. В тот миг, когда Людмила сошла с поезда на своей остановке, а состав тронулся и плавно поплыл перед нею, она увидела Нюрку на тормозной площадке ближнего вагона, И не успела отвернуться. Заметила и та Людмилу. Ловко соскочила вперед по ходу поезда, только щелкнули по деревянному настилу каблуки сапог, и оказалась рядом с нею. Сдернула с головы стянутую: узлом на затылке красную косынку.

– Здравствуй, Рещикова! сказала, оправляя сбившуюся во время прыжка гимнастерку. – Как ты здесь?

Людмила не ответила. Беспомощно оглянулась. С платформы по скрипучим ступеням лестницы спускались к лесу немногочисленные, приехавшие в одном поезде с нею жители поселка.

Через минуту они останутся совсем одни. Даже Алехи Губанова нет. Почему Нюрка Флегонтовская на этот раз ехала без него? Или Алеха не захотел, не успел спрыгнуть е поезда?

Быстро сгущались сумерки. Вдали, у переезда, засветился в окошке сторожевой будки первый огонек.

– Как ты здесь оказалась Рещикова? повторила свой вопрос Нюрка. – Ты здесь живешь?

– Живу – глухо ответила Людмила.

И не знала; что ей делать дальше.

Пойти домой – значит повести за собой и Нюрку. Ведь не зря же та спрыгнула с поезда, а дома сегодня нет никого, и Тимофей приедет еще не скоро. Стоять здесь на одиноком, пустом помосте и разговаривать… О чем? Нет у нее никаких слов к этой злой и несправедливой…

– А я: тебя раза два на Северном вокзале издали: видела, – спокойно говорила Нюрка. – И все ты из виду как-то терялась^ Ты что, из Худоеланской после пожара прямо сюда?

Вот что ее интересует: пожар у Голощековых! Обрадовалась, что поймала, хочет куда-то за руку ее свести. А ведь об этом давно уже и Танутров знает. Выстрел мимо, пустой.

– Прямо сюда, – с вызовом сказала Людмила.

Теперь, когда стало ясно, чего надо Флегонтовской, страх неизвестности прошел, и появилось желание ни в чем ей не покоряться.

– Меня и Леху в Москву учиться послали. На агрономов будем готовиться – прежним ровным тоном говорила Нюрка и сделала несколько шажков по платформе, как бы приглашая и Людмилу пройтись с ней рядом. – А ты здесь работаешь? Где?

– И учусь и работаю. А где – какое тебе дело?

Она и не заметила, что невольно потянулась за Нюркой, идут обе, прибавляя шаг, к концу платформы, где лестница со скрипучими ступенями спускается к железнодорожному полотну.

– Дела, конечно, мне нет никакого. – Нюрка несердито вздернула плечами. – Просто хотелось с тобой поговорить, узнать, как живешь. – Она усмехнулась: – Ведь землячками дружка дружке приходимся.

Людмила сбежала вниз по ступеням.

Слово «землячка», больно кольнуло ее. Всплыли в памяти Нюркины приговорные слова: «Стой на месте, где стоишь, осиновым колом в землю врастай»! Кол осиновый ей, что ли, землячка?

А Нюрка уже опять, оказалась с ней рядом. Засунув руки в карманы куртки, шла вдоль стальных путей, отбрасывала носком сапога крупные угловатые куски спекшегося шлака.

– Леха мне говорит: «Наверно, Рещикова со страха из Худоеланской сбежала». Голощековы ведь тогда на тебя показали.

– Ну и что, пусть показывают! Может, и ты им еще помогла! – воскликнула Людмила. – У меня в Худоеланской, кроме вечного страху – ничего другого не было. Ты обо мне сама себя спроси: Кто меня больше всех в страхе держал? Кто меня осиновым колом в землю вбивал?

– Вот увидела тебя в Москве первый раз на вокзале и спросила себя… Потому и сейчас с поезда спрыгнула.

Нельзя было, понять, чего же хочет от нее Нюрка.

По мере того как гуще становились сумерки, ярче светился огонек в окне сторожевой будки. Не замечая, они шли в сторону переезда.

Видно было, как зашевелились, опускаясь, темные в темном небе шлагбаумы. И можно было различить медленно нарастающий гул где-то еще вдалеке идущего тяжелого поезда.

Нюрка вышагивала молча, ожидая, как отзовется Людмила на ее слова.

– Так… – начала Людмила,

И остановилась, прислушиваясь к далекому перестуку колес. Здесь, вот где-то здесь боролся Тимофей с Куцеволовым. Какая сила привела ее с Нюркой именно сюда? Вот они тоже стоят друг, против друга к обе выжидают чего-то. И катится встречный поезд, будто напоминая: кому-то одному из них на земле места нет. Так хотелось Куцеволову. Так хочется, наверно, и Нюрке Флегонтовской.

Но эта под поезд не толкнет, она хуже сделает. Она может! Потому что она прямой свидетель оттуда, из Худоеланской.

И, словно продолжая вслух эти свои быстро промелькнувшие размышления, Людмила придвинулась к Нюрке настолько вплотную, что та отступила на шаг и другой.

– Что я тебе сделала? Зачем ты пристала ко мне? Или и вправду места тебе на земле мало, пока и я по этой земле хожу! – Людмила говорила торопливо, иногда срываясь на крик, но, не вымаливая жалости к себе, а требуя справедливости, только справедливости. – Нашла ты меня. Ну, радуйся! Сверх того, что в Худоеланской на меня наваливала, чего еще хочешь прибавить? Пожар? Так знает, знает уже об этом следователь, бумага ваша подлая прежде тебя в Москву пришла. Ну чего еще? От Тимы хочешь меня оторвать, посадить в тюрьму? Так брось меня тогда под поезд лучше! Вон он идет! – За переездом возникла черная махина паровоза, несущего желтый сноп слепящего света впереди себя. – Брось меня под колеса здесь, вот здесь как раз, где и Тиму хотел загубить каратель этот проклятый! Ну? Толкай на рельсы! А силы и злобы на это у тебя не хватит – уйди! Не вытягивай кровь по капельке! Или сразу, или прочь ступай! Сама я, не жди, под поезд не кинусь. Ты мне велела в землю осиновым колом врасти – врасту! Только не осиновым колом, а березкой живой! Как вот эти деревья кругом…

Она показала в сторону леса. И последние слова ее потерялись в железном грохоте поезда, пролетающего мимо, стелющего холодный пыльный ветер вдоль насыпи. Нюрка рукой, согнутой в локте, заслонила лицо.

И так они застыли на месте, пока мимо них проносился, пощелкивая колесами на стыках рельсов, как бы слитый в одну серую полосу, тяжело нагруженный состав.

Казалось, ему не будет конца. Когда набегали кое-где включенные в середину поезда открытые платформы, давящий уши звук немного спадал, но тут же из темноты возникали высокие черные вагоны, и он вновь ударял в виски, словно молотом.

Людмила отвернулась. И все равно от ощущения где-то совсем вблизи за спиной у нее бегущего поезда кружилась голова. Нюрка силой оттащила ее в сторону, на свободный рельсовый путь.

Поезд прошел, постепенно затих стук колес. Как бы догоняя его, накатилась волна теплого воздуха.

Людмила устало махнула рукой:

– Уходи…

Нюрка откинула голову, оглядела темное небо с редкими точечками, первых вечерних звезд.

– Ты назвала: Тима, – сказала она по-прежнему ровно, будто все время они обе, с Людмилой так вот мирно и беседовали. – Он кто тебе?

– Какое тебе дело? Ты и на него ведь писала в Лефортовскую военную школу. – И снова вскрикнула: – Муж мой!

– Помню, – медленно выговорила Нюрка. – Теперь я вспомнила. Писала. А про какую бумагу, что, у следователя, ты говоришь? Тебя за пожар этот судят?

– Бумага из сельсовета, что дом Голощековых я подожгла. А судят не меня – судят Тиму. Поймал он Куцеволова, того карателя, который…

Волнение сдавливало ей голос. Она знала, что зря говорит, зря что-то пытается объяснить, рассказать этой бесчувственной и безжалостной женщине, почти ее одногодке, сверстнице, и такой далекой от нее, знала – и не могла удержаться. Надо было вылить, выплеснуть настоявшуюся боль.

Раньше там, в Худоеланской, Нюрка ее даже и не слушала, локтем в грудь заносчиво отталкивала в сторону. Теперь стоит застывшая, немая. Так слушай, слушай!

Людмила говорила быстро, путаясь в словах, захлебываясь слезами. И то возвращалась к золотым дням своего детства в Омске или к тому, что ей запомнилось на страшном пути через заснеженную тайгу; то говорила об угрозе, нависшей над Тимофеем, и тут же – о радости, какую она нашла с ним.

Она припомнила и жизнь свою у Голощековых; и как терзалась прилипшим к ней обидным прозвищем «белячка»; и как сама же Нюрка повсюду ей путь пересекала; и как теплом своим ее согрели люди здесь, в Москве; и как столкнула судьба Тимофея с нею и с Куцеволовым; и как ярится против Тимофея следователь, потому что в этом и ее, Нюрки Флегонтовской, есть тоже работа…

– Ну, вот ты спрашивала, спрашивала… – Грудь у Людмилы ходила ходуном. Еще немного – и броситься на Нюрку, отхлестать ее по щекам за все унижения, за всю прошлую муку. – Ты спрашивала? Ну вот, я тебе и сказала. Так носи же это в себе! И пусть теперь это жжет тебя. Если ты не из камня, не из этого перегоревшего шлака…

Людмила оттолкнула Нюрку и побежала вниз по откосу насыпи, как попало, без тропы, цепляясь платьем за. колючки шиповника, уже сбросившего листву.

В лесу ее опять настигла Нюрка. Схватила за плечо.

– Стой, Рещикова!.. Людмила… Люда, стой!..

Она держала ее крепко, от быстрого бега и сама тяжело переводила дыхание.

– Ты все мне сказала… Спасибо! Дай и я тебе скажу… Тебя искала, о тебе думала. Затем и с поезда сошла… Виновата я перед тобой… Думала, меньше я виновата, за Леху своего боялась я, а выходит… Прости! – Нюрка сняла руку с плеча Людмилы. – Разговор, вижу, у нас не получился. Но ты, Людмила, тоже знай: могу со зла, сгоряча либо из ревности ну просто все сделать! А подлости, так, чтобы от ясного ума, я подлости не допущу. Мне этого собственная совесть не позволит. Мне, этого комсомольская моя совесть не простит. Ладно. Ты гонищь меня. Пойду я. В чем провинилась перед тобой исправлю. На это характер у меня всегда есть; А может, и еще увидимся…

Нюрка; повернулась и торопко пошла в лесную темь, отводя и обламывая мешающие ей ветки.

Людмила стояла ошеломленная, не в силах: понять, что же произошло, почему так с ней сейчас разговаривала Нюрка Флегонтовская – Анна Губанова.

Уже совсем затих шорох ее шагов, стороной пролетела стая горластых грачей, мешая друг другу, они принялись рассаживаться на вершинах оголенных берез, а Людмилу не покидало состояние какой-то опустошенности.

За лесом тонко просвистел паровоз, это подходит пригородный из Москвы. С ним может приехать Тимофей. И уедет Флегонтовская.

– Нюра!.. Нюр!.. – отчаянно закричала Людмила.

По лесу, прокатилось громкое эхо. Грачи сполошно сорвались с берез и закружились хороводом, ища себе новое место ночлега.

Людмила побежала к остановочной платформе. Но пригородный поезд отошел от нее прежде, чем она успела подняться по скрипучим ступеням.

24

Предположения Федора Вагранова не оправдались. Он твердо. рассчитывал на повышение или, во всяком случае, на большую награду., Убить изменника при его попытке пересечь границу – это не часто случается.

И, тем не менее, проходили дни, а полковник Ямагути к себе Федора не-вызывал. Он только передал ему свою очень короткую словесную благодарность через поручика; Тарасова. И все.

А сам Тарасов, пожимая руку Федору, сказал:

– Ты должен был взять Косоурова живым.

Федор понял по его лицу: Тарасов догадывается, в чем дело, и, если так, не дождаться ни повышения, ни награды.

Та ненависть к Ефрему, которая безраздельно владела Федором с момента, когда он оказался отброшенным спиной на колючую проволоку, вернулась с новой силой. Ефрем, даже мертвый, еще раз перешел ему дорогу.

Теперь Федор ненавидел уже и поручика Тарасова и полковника Я. магути. Они могли бы это оценить иначе, выше: солдат Вагранов убил собственного друга. Разве мало – убить своего близкого друга?

Но отплатить Тарасову и Ямагути он ничем не мог. Слишком недосягаемы были они для Федора. Скрипи зубами, шепчи в кулак поганые слова – вот и вся твоя злая радость. А в затылок, как Ефрему, им не выстрелишь, если не хочешь, чтобы потом тебе выстрелили в грудь.

Он и раньше держал себя отчужденно и если пускался в откровенные, разговоры, так только с Ефремом. Пока того не съела злая тоска.

Но тогда, хотя откровенности полной уже и не стало, безответно ругать Ефрема, над ним хорохориться было какой-то отдушиной злобе, возможностью проявить свою власть над рабски послушным тебе человеком. Теперь для Федора начисто поломался сложившийся за много лет уклад его казарменного бытия.

В строю, шагая на учебные занятия, на стрельбища, перемолвиться Федору уже было не с кем. Те, кто оказывался рядом с ним, не заговаривали первыми, а он тоже не знал, что может сказать своему соседу.

Да и вообще с ним не хотели разговаривать. Федор и это понял: свои, русские; не могут простить ему кровь Ефрема. Измени Ефрем сто раз армии Маньчжоу-Го, солдатом которой он стал, в их глазах все же он не был таким преступником, с которым может и должен расправиться свой же.

Перейдя границу с остатками разбитой белой армии, все эти люди отказались от родины. Взяв в свои руки чужое оружие, и повернувшись с ним лицом к земле, которая их вскормила, они дважды предали ее. Но они это делали, полагая, что там, за чертой границы, осталось лишь некое, пространство, временно захваченное большевиками, а сами они от родины не отказываются, не предают ее, наоборот, берегут в сердце своем и уносят с собой, как уносили на носках сапог пыль дорог русской земли.

Они так думали, отождествляя родину с ничтожной группой подобных им беглецов из России, видя в японцах и белокитайцах своих, союзников, а в тех ста пятидесяти миллионах, кто вместе с ними не перемахнул через границу, – своих врагов, расплывчато носивших общее имя «красные»,

И все же Ефрем для них был больше «свой», чем полковник Ямагути. И меньшими врагами казались «красные», мирно живущие на родной им земле, чем те, которые здесь убивают «своих».

На Федора теперь все смотрели с опаской, как на врага.

В свободное от занятий время, когда солдатам позволялось бродить по склонам ближних сопок, петь песни, резаться в карты, Федор пытался войти в общий круг. Но песни как-то сразу стихали, глядь, и круг уже поредел, люди разбрелись кто куда.

Однажды Федор подсел к играющим в карты. Банкомет, тот самый, который когда-то наделил Ефрема «счастливым» трефовым тузом, подвинулся, давая место. Но подвинулся так, чтобы Федор оказался от него далеко, не коснулся бы его даже плечом. Это Федор мстительно отметил в своей памяти.

Он проигрался в пух и прах. И карта не шла, и смекалки не было. А банкомет, сгребая выигрыш с разостланной на земле шинели, брал деньги, проигранные Федором, словно змей или лягушек. Во всяком случае, так мерещилось Федору.

Не раз уходил он один туда, где прежде, бывало, бродили они вместе с Ефремом. Садился под куст орешника и думал угрюмо.

Нет, совесть не мучила его. И, разглядывая крупные волосатые свои пальцы, он мысленно и с раскаянием не искал на них пятен крови. Жалко друга ему тоже не было. Просто карта, которую он поставил на Ефрема в хитрой человеческой игре, была бита. Мертвый Ефрем мешал ему больше, чем живой.

Со склона сопки, теперь уже совсем пожелтевшей, иссохшей, Федору хорошо была видна большевистская сторона: земля, которую прежде ногами своими он так любил топтать, и люди этой земли, которых он теперь до исступления ненавидел.

Федор давно уже приучил себя к мысли, что на эту землю иначе как с пулей, штыком и пожарами не вступишь. И он ждал этого часа. Не тех мелких пограничных стычек, после которых лишь ярость вскипает сильнее, а настоящего, большого боя, сметающего целиком красные полки, советские села и города. А если не это – так хотя бы тайно взорванные склады, мосты, пущенные под откос поезда.

Полковнику Ямагути тоже этого хочется, но полковнику хочется захватить чужую землю, тогда как ему, Федору, вернуть свою. И если Ямагути посылает солдат ползти на брюхе, чтобы взорвать мост, тем самым, дразнит большевиков и ищет поводов для открытого боя, а тогда и захвата чужой земли, то он, Федор, ползет на брюхе, чтобы причинить красным боль, чтобы мстить им за отнятую лично у него землю.

Хорошо служить под. флагом Маньчжоу-Го, если есть надежда на повышение и, значит, все-таки и на жизнь повольготнее; если есть надежда вступить в большую войну и отобрать у красных свою землю; если есть надежда, хотя бы на. ощутимую месть. Быть вечным солдатом и совсем ни на что не надеяться – можно кончить так, как кончил Ефрем.

И Федору вдруг подумалось, что не надо ползти через границу, чтобы потом на коленях вымаливать у красных прощения, как это хотел сделать Ефрем. Прощения не получишь. Но можно ведь жить среди них, а делать свое дело. Для себя.

И для полковника Ямагути. Таких людей посылают на ту сторону, и не каждого из них удается схватить красным пограничникам. Почему не попросить об этом Ямагути?

Эта мысль все сильнее и чаще стала одолевать Федора. Он уже видел себя за чертой границы, видел, как и что он там станет делать. А тогда ему привиделось и еще, как совершенно явное, то, чем он, и сам не очень-то веря в серьезность, соблазнял Ефрема, – чемоданы капитана Рещикова, надежно припрятанные под амбаром. Он так туго забил их к дальней стене и накрепко, загородил доской, что только совершенно дикий случай может помочь, кому-нибудь их найти. Тем более, что и хозяев дома он, Федор Вагранов, в живых не оставил.

Над чемоданами этими, пока находился в сознании, капитан трясся так, словно были они набиты чистым золотом. Скорее всего, золотом, драгоценностями и набиты: настолько тяжелы. Кто скажет, какое богатство было у капитана? Жена его ехала в беличьей шубке. А мог капитан где-то еще и хапнуть, ограбить банк. Другие так делали.

Спаяв воедино две эти заботы – попроситься у Ямагути в Россию и завладеть там чемоданами Рещикова, – Федор обрел опять определенность в жизни.

Он знал теперь, к чему стремиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю