Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
– Перестал вставать: ушел на самое дно, где три большущих кита на своих матерых плечах землю держат.
– Ну, а Кончак-от что, третёй-от брат? – опять спросил рассказчика старик-работник. Но хозяин ответил не прямо, а обратился ко мне, примолвив:
– Старика, гляди, розобрало! Не все тебе, старина сказывать надо: по ночам вопить станешь. Слушай!
Кончак-от такой силы был, что коли сух, да не бывал в бане, что ли, или не купывался – в силе стоит, с живого вола сдерет одним ногтем кожу; а коли попарился этак или искупался, так знай—малый ребенок одолит. Вот и полюби он попову жену и украл ее у попа-то: та на первых порах и смекни—что богатырь-от после бани что лыко моченое. Она и погонись за ним вдоль берега по морю до Кончакова Наволока, тут он изошел духом, умаялся – помер. Там тебе и могилку его укажут, коли хочешь.
– Будет же, браты, видно, разводы-то разводить: вот и Кильяки! Берись за шест да налегай, старина, на руль-то покрепче! – Завершил Егор свои рассказы в самую опасную для нас пору плавания: шли мы узенькой салмой (проливом); саженях в десяти-двенадцати справа и слева тянулся ряд нешироких, невысоких луд, известных в группе своей под именем Кильяков...
В салме этой можно было проследить все разнородные виды морских голышей, так опасных для судов, и прослушать все меткие названия, которыми охарактеризовывали их поморы в отличие один от другого. Вот баклыш– надводный огромный камень, покрываемый прибылою водой, и бакланец(бакланец потому, что любит на ней садиться и вить гнездо морская птица баклан) – низенькая луда, тот же баклыш, но вода прибылая не топит его; корго– подводный камень, иногда в целом переборе, в нескольких десятках экземпляров; пахта– целый утес, одиноко выдавшийся в море из груды соседних островов. Вот поливуха– камень стоящий наравне с поверхностью воды, которая мырит на нем все время буруном. Вот и вечно обманывающие самый опытный глаз водопоймяны– камни и мели, покрываемые водою во время прилива; чуры– хрящеватые отмели или косы; наконец, клин– подводная каменная банка или риф, за́бережье– та часть морского берега, которая во время прилива покрывается водой и осыхает при отливе, и ле́щади– ровные, гладкие подводные мели с арешником– целыми грудами мелких, округленных волнами камней.
Но вот снова крики: «Оброни марсель! И кливер оброни!.. Старик, ступай-ко к бизани: я пойду якорь брошу!» Затем опять несколько глухих криков, ширканье каната, глухой стук и всплеск – шкуна дрогнула и остановилась. Ветер ходит духами: то припадает, то опять зарябит волны, напущенные сюда дальним голомянным взводнем. Пену несет дородно, по замечанию работника, и вся салма наша представляла вообще тот вид, который не позволил бы сунуться в Неву ни одному петербургскому ялику. Егор преспокойно спустил свой ботик со шкуны, достал из каюты два избитых, обгрызанных весла, служивших, может быть, весьма недавно в деревенском дому его для месива пойла коровам, и принялся обряжать парус. Материалом для последней цели послужил старый мешок старика-работника, навязанный на тоненькую палку. Мешок, вдобавок ко всему, в одном месте украшался изрядной величины дырой.
– Мыши прогрызли, в клети лежала! – Объяснил старик. – Думали, надо быть, съестное найти!..
Нашли они немногое: пестрядинную рубаху, кусочек суконца синего, кусочек кожицы, нитки, козырек от шапки – и только. Старик, вечно нанимающийся на суда работником, жил налегке; да едва ли и мог иметь что больше, если представить себе его постоянно в руках прожорливых чужеядных поморских монополистов.
Егор уже готов, одетый в свой полотняный сюртук, пропитанный вохрой с маслом и представлявший вид самодельной клеенки – произведение личной сметки и досужества самого Егора; ни прежде, ни после не случалось мне видеть такого наряда. Сам Егор прихвастнул:
– Никакой дождь не берет: что с гуся вода отменное дело.
Парусок налажен и, к крайнему удовольствию всех моих спутников, надулся ветром.
– Садись, барин, карета готова.
– Егор, не опружило бы? Видишь какой взводень, и ветер не тишет!
– Не из таких бед выхаживали сухи: Бог миловал, а и эта волна, так... сонное виденье!
– Однако в реке-то мелкие волны будут, подшибут, пожалуй!
– Не кверху полетим и в реке, коли пронесет морем. Ветер-то к той поре авось и потишет...
– Страшно, Егор, право страшно!
– Страшен черт, коли во сне приснится, а наяву-то пристанет – так и открестимся. Одно только сумлениенаводит: не осмеяли бы встречные, что вот, мол, палкой подпоясались, мешком упираются...
Трудно было не согласиться на предложение Егора, видя все его хладнокровие и зная его опытность и приглядку ко всякому шагу на море. Через месяц после я уже в подобных случаях не задумывался, видя даже в поморских бабах удивительную смелость, уменье управляться и с рулем, и с косыми, и с прямыми парусами.
Егор продолжал быть верным себе и во все время, когда наша скорлупа-ботик болтался по далеко еще не уходившемуся взводню. У старика-гребца выскочило из уключин (называемых здесь кочетьями) весло, почти вышибенное бойко набежавшей волной. Егор усмехнулся с таким же хладнокровием, с каким посмеялся бы он и в каюте, во время стоянки на якоре, над стариковой дремотой или чем-нибудь подобным.
– Что, старик, каши ложку потерял?
– Бури престаша, ветры улегоша, во своя устроися, – примолвил он в ту пору, когда скорлупа наша обогнула наволок и побежала в небольшую, порожистую речку Кемь. За дальним коленом реки выглянул и самый Город, сначала своими двумя деревянными церквами; потом рядом домов, из которых один коричневый, другой зеленый, остальные все цвета дикого крашенного и дикого крепко подержанного, вылинявшего от дождей и снега...
V. ПОЕЗДКА В СОЛОВЕЦКИЙ МОНАСТЫРЬ
Первые впечатления пути по морю. Воспоминания туземцев о недавнем посещении Белого моря англо-французскою эскадрою. – Мои спутники. – Соловецкий монастырь. – Гостиницы. – Часовни. – Воспоминания о посещении монастыря Петром Великим. – Возмущение соловецких старцев и подробности осады монастыря от московского войска. – Беглецы и старцы. – Настоящее состояние монастыря и его значение. – Поездка на Анзеры и в скит Голгофу. – Соловки с птичьего полета. – Монастырская тюрьма. – Ее внешний вид. Ее история. – Интересный заточник. – Папулин. – Из истории федосеевского раскольничьего толка. – Похищение древнего иконостаса – Древние иконы. – Тюремный преступник, рассказ архимандрита Александра. – Земляные тюрьмы. – Мешок. – Побеги. – Великоважные преступники. – Строгость заточения. – Цепные. – Донской есаул. – Игумен Израиль. – Ссыльные. – Интересные из них: Пархомов и Жуков. – Всенародное покаяние. – Возвращение и обратный путь в Кемь.
Шумливо бежит в недальнее море порожистая, неширокая река Кемь, извиваясь прихотливыми коленами, обставленная высокими гранитными берегами; бойко бежит по ней и наш карбас, подгоняемый крутым, не на шутку расходившимся юго-западным ветром. Недавно оставленный нами город Кемь то закроется от нас ближней варакой, высокой крутизной каменного, бесплодного берега, то покажет, как бы для последнего свидания, часть деревянных домов дальней набережной, то Леп-остров с его деревянной церковью древней постройки. Наконец, он совсем пропадает из виду, когда уходят далеко вправо и влево берега реки, на этот раз какие-то низенькие, какие-то черные, мрачные с виду. Казалось, что вот сейчас же разольется перед нами громадная ширина Белого моря и начнут метаться одна на другую крупные соленые, для непривычного страшные с виду волны. Как будто нарочно для этого и правая крутизна ближнего мыса, затянувшись туманом, отошла далеко назад. Самый ветер надувал наши два паруса полнее и крепче; чайки выкрикали чаще и тоскливее; море ширилось все больше и больше и бросало в нас уже крепкосолеными брызгами. Мы находились в настоящем море и почти открытом, если бы не выступали направо и налево высокие, словно обточенные, скалистые и щелистые острова из группы Кузовов. Дальние краснеют тускло, как будто надрезанные, прохваченные снизу полосой воды, как дальнее облако, неподвижно врезанное в серый горизонт. Ближние из них ярко выясняются своим грязным, сероватым гранитом с прозеленью тщедушного сосняка, с прожелтью выжженной солнцем, выцветшей травы, ягеля (оленьего моха), листьев ягоды вороницы и морошки. Некоторые из этих островов не кажут ничего кроме камня, темного цвета выбоин-щельев и потом опять камня серовато-красного и серовато-желтого. На одном из них прицепилась избушка – таможня.
– Это Попов-Остров, – объясняет кормщик. В избушке солдаты живут. К ним приставай всякий, кто с моря едет, и показывай им, не везешь ли чего из запретного: рому норвежского, чашек чайных, сукна, али бо чего из прочего. Да наши молодцы такие, что и за Кильяками (островами) встанут, не что возьмешь: далеко ведь... Туда досмотрщику не сподручно ехать, хоть и карбаса есть у них, и багры, чтобы за чужой карбас ухватиться. Спасаемся же!
– А вон гляди, этот остров, – продолжал мой кормщик тогда, как выровнялась новая гранитная скала, несколько большая против других соседних.
– Ехали наши ребята на карбасе три человека: богомольцев везли к угодникам. С ними женок штук до пяти было – и все тут. А на ту пору у нас этот аглечкой-то бродил, да обиды всякие делал. Едут вот наши ребята – едут, едут наугад, авось-де со врагом с супостатом и не встретимся, и проедем и святым угодникам молитву воздадим. Ладно, с тем, стало, и едут. Ан глядь-поглядь из-за одной луды в Кильяках словно бы дымок показался. Стали всматриваться – дымок и есть. Наши ребята этак взяли в сторонку рулем и стали заходить правее за луду: там-де встанем, переждем на лютый час, пусть погуляют, проедут. Ружья у них и были, пожалуй, так, вишь, женского-то полу набралось – дери их горой! Ну, вот – хорошо! Слушайте! Обогнули наши молодцы луду ту: пристали. На гору подниматься стали, поднялись – посмотрим, мол, далеко ли супостаты. А они тут и есть под горкой: кто в растяжку, кто стоя, трубочки покуривают, кто как... Насчитали наши ихнова народу надо быть, сказывали, человек до тридцати. Как, слышь, увидали наших на горе, – взболоболькали по-своему, да как кинутся под гору назад, так, слышь, только пятки засверкали. А нашим-то и любо; стоят да глядят, что дальше будет; бегут аглечкие к шлюпке – отчаливать тормошатся, весла хватают… Один оступился, в воду попал, – что бык взревел! Так и удрали, так и удрали на свой пароход. Наши после них пистолет нашли, цигаров, спичек хороших таких, ни одна не пропала, а горела, что тебе восковая свечка... Таково-то хорошо, ей – Богу!..
Нам завязалось поветерье, карбас, несколько накренившись набок, бежал довольно спешно, бойко рассекая несильные, но частые волны. Мы продолжали ехать между островами, оканчивая то тридцативерстное пространство, которое занято ими, начиная от устья реки Кеми. Остальные тридцать верст (изо всех шестидесяти от города до монастыря) идут уже по́лым, по-здешнему, т. е. открытым, свободным от всяких островов морем.
Хорошо было сидеть мне в чистеньком таможенном карбасе, предложенном мне предупредительностью доброго кемского городничего. Род каюты, навес над кормою, сделанный наподобие кибитки, обит был зеленым сукном; тем же сукном обиты были и скамейки по сторонам. На полу подостлана была шкура белого медведя, мягкая, удобная для лежанья и сиденья. Навес не угрожал ударами по голове, как во всех других поморских карбасах, лаженных кое-как, только бы сошло дело с рук. Там сквозной ветер дует безнаказанно, там от дождя навесы не спасают и всегда одолевает одуряющий запах трески, которою запасаются девки-гребцы. Здесь на этот раз ничего из подобного не было; даже и женщин-гребцов заменили на этот раз шесть мужиков, сильных на руки, бойких и острых на язык. Они подобрали весла и, по обычаю всех архангельских поморов, тотчас же принялись за еду. Несутся в мою будку отрывки их разговоров.
Один сообщает прочим, что он вот уже пятый раз в нынешний год ездит в монастырь, и съездит, может быть, и еще четыре раза.
– Чего ж больно так разохотился? – Спрашивает его другой гребец. – Али весело очень, в привычку вошел?
– И в привычку вошел, и усердие имею: я и в запрошедший год два раза был там, хоть и аглечкой бродил – небось не побоялся. Я ведь более по портному делу, на монастырских работников жилетки шью: любят очень. Поживешь на острову три дни положенных, жилеток до пяти и обработаешь. А деньги особь и за греблю, и за шитье получу: вдвое, стало быть, в барышах и бываю...
– Стало, тебе там и помолиться некогда?
– Какая уж тут тебе молитва? Известное дело!
Слышатся новые толки. Тот же портной сообщает товарищам, что монастырь выставляет бочку дегтю даровую для того, чтобы богомольцы могли смазывать свои сапоги.
– А велят ли сапоги-то мазать? – Робко, сдержанным голосом опросила его кемская женка, упросившая нас взять ее с собой.
Портной посмотрел ей на ноги: баба была в сапогах.
– Да хоть голову мажьте, коли усердие есть! – Отвечал он ей и набил трубочку, коротенькую, прожженную и окуренную до безобразия и постоянной воркотни.
Почуялся прогорклый, неприятный запах махорки. Портной высосал трубку в два приема и очумел, вытаращив глаза, которые на этот раз сделались какими-то оловянными и бессмысленными. Вероятно, в это время он испытывал неземное наслаждение, потому что улыбка, до того времени не сходившая с его лица, на этот раз сияла полнейшею, двойною радостию.
– Нечистый вас, братцы, ведает, как это вы в экой дряни смак находите, будь вам пусто! – Послышался голос кормщика.
– Да, ведь это кому как, Гервасей Стефеич. Иной, пожалуй, вон из одной-то чашки с тобой и пить не станет, а все свою носит. Так-то!
– Да ведь из головы блудницы зелье-то это поганое выросло, – заметил было кормщик грубо-сердитым тоном.
– Это, брат Гервасей Стефеич, по книгам ведь. А по мне, коли водки в кабаке выпить захочешь, в артельной чарке она навсегда слаще бывает. Я не брезглив:
по мне, коли водку пить, так из ошметка хорошее дело. Верь ты моему слову нелестному!..
Кормщик замолчал на убеждения соперника. Но не молчал этот:
– Ты это знай, Гервасей Стефеич, что табак бодрости придает, в нем сила... Ты посмотри – вон и его высокородие сигарочку закурил. Стало, это хорошо: вон оно што!..
Кормщик хранил уже после того упорное молчание.
Остряк заглянул ко мне в будку:
– Ваше высокородие!
– Что хочешь сказать?
– Вот вы теперича изволите в обитель преподобных в первый раз ехать?
– Да.
– А знаете ли, какие там дивные дела случаются?
– Нет, не все знаю.
– На зиму, изволите видеть, месяцев на восемь острова Соловецкие совсем запирает: на них тогда ни входу, ни выезду не бывает во все это время. Сначала мутят море бури такие, что и смелый и умелый не суется. Попробовал архимандрит за почтой в Кемь послать – все потонули. С октября месяца у берегов припаи ледяные делаются. Так ли, братцы?
– Припай верст на пять бывают от берега, – подтвердил кто-то.
– Бывают и больше. Вот на ту пору ветры морские, самые такие крепкие, зимние от припаев этих ледяных, льдины, торосья такие, отрывают и носят, что шальных, из стороны в сторону. Промеж льдин этих не протолкаешься: изотрут они утлый карбасенко в щепу.
– А Михей-то Назаров в четвертом году пробрался! – Заметил кто-то.
– Ну, брат, ты мне про это не рассказывай! Про Михея Назарова закон не писан: он ведь блажной. Головушку-то свою где-где он не совал; он ведь, брат, зачурованный. Его и на том свете черти-то голыми руками не ухватят: такой уж!
Все засмеялись.
– Так вот я к тому речь свою веду, ваше высокородие, что монастырь на всю осень, на всю зиму, на всю весну заперт бывает; никаких таких сношений с ним нет. На ту пору они арестантов из казематов выпускают: которые гуляют по монастырю, которые в церковь заходят. В мае (рассказывают монахи), как начнет отходить – земля, побегут с гор потоки, – прилетает чайка; одна сначала, передовая. Сядет она на соборную колокольню и кричит долго-предолго, шибко-прешибко; покричит часок, другой-третий – улетает. Дня через два, через три налетает этих чаек несосветимая сила, проходу от них нету: сами увидите! Живут они на острову все лето, детей (чабарами зовут) тут же и выводят. Монахи и богомольцы их хлебом кормят, и чайки эти совсем ручными делаются, а ведь пугливая, дикая птица от рождения. Вот вам и первое диво!
Все гребцы при этих словах переглянулись. Портной продолжал:
– Осенью прилетают вороны – с чайками драку затевают. Идет у них тут кровопролитие большое: чаек много бывает побито. Чайки улетают с острова все до одной: остаются хозяевами вороны во всю зиму, а по ранней весне и они тоже улетают, тут драки не бывает. Так ведь вот диво-то какое!
Острова между тем стали заметно редеть; быстро уходили они один за другим назад. Крепкий ветер гнал нас все вперед скоро и сильно. Сильно накренившееся на бок судно отбивало боковые волны и разрезало передние смело и прямо. Выплывет остров и начнет мгновенно сокращаться, словно его кто тянет назад; выясняется и отходит взад другой – решительная груда огромных камней, набросанных в замечательном беспорядке один на другой; и сказывается глазам вслед за ним третий остров, покрытый мохом и ельником. На острове этом бродят олени, завезенные сюда с кемского берега, из города, на все лето. Олени эти теряют здесь свою шерсть, спасаются от оводов, которые мучают их в других местах до крайнего истощения сил. Здесь они, по словам гребцов, успевают одичать за все лето до такой степени, что трудно даются в руки. Ловят их тогда, загоняя в загороди и набрасывая петли на рога, которые успевают тогда уже нарости вновь, сбитые животными летом. Между оленями видны еще бараны, тоже кемские, и тоже свезенные сюда с берега на лето.
Едем мы уже два часа с лишком. Прямо против нашего карбаса, на ясном, безоблачном небе из моря выплывает маленькое светлое облачко, не ясно очерченное и представляющее довольно странный, оригинальный вид. Облачко это, по мере дальнейшего выхода нашего из островов, превращалось уже в простое белое пятно и все-таки – по-прежнему вонзенное, словно прибитое к небу.
Гребцы перекрестились.
– Соловки видны! – Был их ответ на мой спрос.
– Верст еще тридцать будет до них, – заметил один.
– Будет, беспременно будет, – отвечал другой.
– Часам к десяти вечера, надо быть, будем! (Мы выехали из Кеми в три часа пополудни).
– А пожалуй, что и будем!..
– Как не быть, коли все такая погодка потянет. Берись-ко, братцы, за весла: скорей пойдет дело, скорее доедем.
Гребцы, видимо соскучившиеся бездельным сидением, охотно берутся за весла, хотя ветер, заметно стихая, все еще держится в парусах. Вода стоит самая кроткая, то есть находится в том своем состоянии, когда она отливом своим умела подладиться под попутный ветер; острова продолжают сокращаться; судно продолжает качать и заметно сильнее по мере того, как мы приближаемся к двадцатипятиверстной салме, отделяющей монастырь от последних островов из группы Кузовов. Наконец, мы въезжаем и в эту салму. Ветерходит сильнее; качка становится крепче и мешает писать, продолжать заметки. Несет нас вперед необыкновенно быстро. Монастырь выясняется сплошной белой массой. Гребцы бросают весла, чтобы не дразнитьветер. По-прежнему крутятся и отлетают прочь с пеной волны, уже не такие частые и мелкие, как те, которые сопровождали нас между Кузовами. Налево, далеко взад, остались в тумане Горелые Острова. На голомяни, вдали моря направо, белеют два паруса, принадлежащие, говорят, мурманским шнякам, везущим в Архангельск треску и палтусину первосолками...
Набежало облако и спрыснуло нас бойким, крупным дождем, заставившим меня спрятаться в будку. Дождь тотчас же перестал и побежал непроглядным туманом направо, затянул от наших глаз острова Заяцкие, принадлежащие к группе Соловецких.
– Там монастырские живут; церковь построена, при церкви монах живет, дряхлый, самый немощный: он и за скотом смотрит, он и с аглечкими спор имел, не давал им скотины. Там-то и козел тот живет, что не давался супостатам в руки...
Так объясняли мне гребцы.
По морю продолжает бродить взводень, который и раскачивает наше судно гораздо сильнее, чем прежде. Ветер стих; едем на веслах. Паруса болтаются то в одну сторону, то в другую: ветер как будто хочет установиться снова, но какой – неизвестно. Ждали его долго и не дождались никакого. Взводень мало-помалу укладывается, начинает меньше раскачивать карбас, рябит уже некрутыми и невысокими волнами. Волны эти по временам нет-нет да и шибнут в борт нашего карбаса, перевалят его с одного боку на другой, и вдруг в правый борт как будто начало бросать камнями; стук затеялся сильный. Гребцы крепче налегли на весла, волны прядали одна через другую в каком-то неопределенном, неестественном беспорядке. Море, на значительное пространство вперед, зарябило широкой полосой, сталась на нем словно рыбья чешуя, хотя впереди и кругом давно уже улеглась вода гладким зеркалом.
– Сувоем едем, на место такое угодили, где обе волны встретились: полая (прилив) с убылой (отлив). Иногда так и осилить его не сумеешь: особо на крутых; а то и тонут – объясняли мне гребцы, когда, наконец, прекратились эти метанья волн в килевые части карбаса. Мы выехали на гладкое море, на котором уже успел на то время улечься недавний сильный взводень.
Монастырь кажется все яснее и яснее: отделилась колокольня от церквей, выделились башни от стены; видно еще что-то многое. Заяцкие острова направо яснеются также замечательно подробно. Мы продолжаем идти греблей. Монастырь всецело забелел между группою деревьев и представлял один из тех видов, которыми можно любоваться и залюбоваться. Вид его был хорош, насколько может быть хороша группа каменных зданий, и особенно в таком месте и после того, когда прежде глаз встречал только голые бесплодные гранитные острова и повсюдное безлюдье и тишь. В общем, монастырь был очень похож на все другие монастыри русские. Разница была только в том, что стена его пестрела огромными камнями, неотесанными, беспорядочно вбитыми в стену словно нечеловеческими руками и силою. Пестрота эта картинностью и – если так можно выразиться – дикостью своею увлекла меня. Прихвалили монастырскую ограду и гребцы мои.
В половине десятого часа монастырь был верстах в двух, на которые обещали всего полчаса ходу. Ровно в десять часов мы уже идем Соловецкой губой, между рядом гранитных корг с несметным множеством деревянных крестов. Теми же крестами уставлены и все три берега, развернувшиеся по сторонам. В губе стоят лодьи и мелкие суда; могут, говорят, подходить к самой монастырской пристани самые крупные суда: до того глубока губа!
У пристани толпится кучка народу, из нее выделяется фигура монаха в затрапезном платье. Монах оказался гостинщиком. Он ввел нас в номер, который не мог похвалиться ни особенною чистотой, ни особенным простором. Говорят, что привелось бы поселиться с пятью-шестью соседями в этой узенькой, маленькой комнате, и что теперь я один здесь потому только, что богомольцев поотвалило, как объяснил мне монах-гостинщик, побежавший докладывать о новоприезжем отцу-архимандриту Александру.
Я остался один, и, бог весть, сколько темных, нерадостных мыслей пришло мне на ту пору в голову. Вот куда, думалось мне на тот раз, забросила меня капризная, темная судьба, вопреки всех предположений имечтаний. Это, казалось мне, грань крайняя: дальше идти было можно, но уже недалеко...
«Сию минуту (писалось мною в дневнике) ушел от меня какой-то допотопный варвар, инвалидный офицер в пьяном виде, сменивший своего предместника, который, по его словам, завтра должен был сесть на карбас и ехать в Архангельск. Много говорил он мне всякого вздору: говорил, что если он архангельский, а я костромской, то мы земляки; что солдат солдату брат, офицер офицеру тоже. Чудак принял меня за ревизора и никак не хотел верить, что я прислан от морского министерства, а не от министерства государственных имуществ, и что приехал я не землю межевать... Хорош бы этакой-то гусь явился к настоящему ревизору. И пришла же блажь для первого знакомства с монахами нализаться до сплетения языка и немощи... И вот – темная дальняя, скучная, бесталанная сторона и безвыходная уездная жизнь: вся из однообразия, грязи, плесени и неизлечимых наростов, получивших каменистое свойство и характер гнилого чирья, переставшего уже ныть и болеть. Сердце мучится сомнением, неведением будущего, и не смеешь смеяться, и больно и стыдно за виноватого, пойманного с поличным».
– Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас! – послышался за дверью чей-то тихий припев, произнесенный тончайшим фальцетом с прибавлением ударов в дверь.
– Аминь! – Отвечал я.
Явился молодой, кудрявый, сытый послушник. Он говорил:
– Отец архимандрит прислали вам свое благословенье: сливок, булку, чухонского масла и просили извинить, что не могут вас видеть сегодня: они уже в постели...
Крепко заснул и я на новом месте; но рано проснулся: монастырские часы монотонно отбивают минуты. Чайки разнокалиберно, разноголосо кричат во всех углах ограды, на нашей гостинице, на берегу, на воде. Некоторые из них летают мимо окон: и длинноносые, и с утиными носами, и серые, и белые – бездна! Криком своим надоедают невыносимо!.. Прямо перед моими глазами хмуро глядит своими выломанными окнами с выбитыми стеклами другая гостиница архангельская, такая же деревянная, обшитая тесом, покрашеннымжелтою же краской. Разница в том, что та гостиница уже необитаема, тес ее по местам ободран, углы поломаны, крыша разбита. Говорят, ее заменят новою, потому что она решительно негодна для обитания, и потому что на нее-то преимущественно и устремлены были выстрелы англичан во время последнего бомбардирования. Архимандрит оставил ее в том виде для того, чтобы богомольцы, приходившие в этот год в огромном числе, могли видеть следы недавнего неприятельского погрома.
По прибрежью бродят лошади с колокольчиками на шее; ходят инвалидные солдаты; на причалившей лодье шевелится люд православный; из-за ограды белеются монастырские церкви и несется звонкий благовест, отдающий долгим эхом. Правее архангельской гостиницы зеленеет осиновый лес, левее – березки, и видятся низенькие белые столбики второй ограды. Дальше сверкает неоглядною, бесконечною гладью море. Чайки продолжают кричать по-прежнему невыносимо тоскливо; у пристани белеет парусок – монахи ловят сельдей на сегодняшнюю трапезу. Солнышко весело светит и разливает приятную, увлекающую теплоту.
Я вышел из номера и пошел бродить подле ограды. Тут, на прибрежье губы, выстроены две часовни: одна петровская, на память двукратного посещения монастыря Петром Великим, другая Константиновская, на память посещения монастыря великим князем Константином Николаевичем. Вблизи их стоит гранитный обелиск на память и с подробным описанием бомбардирования монастыря англичанами.
В первый раз был здесь Великий Петр в 1694 г. 7-го июня. Прибыл он сюда в нарочно устроенной для него в Англии яхте с немногими приближенными особами, с холмогорским архиепископом Афанасием, недавно только спасшийся в Унских Рогах от кораблекрушения. Выйдя на берег, государь тогда же приказал водрузить крест деревянный, который и находится теперь в Петровской часовне. Три дня пробыл он здесь; «в сем удаленном от мира, пустынном месте младый самодержец России упражнялся в молитве и богомыслии, а потом, по отправлении молебного пения и по одарении настоятеля со всем братством денежною милостынею, того же июня 10-го дня изволил отбыть обратно к городу Архангельскому с милостивым обещанием всегдапокровительствовать святой обители», – говорит архимандрит Досифей в своем описании Соловецкого монастыря. Второе посещение монастыря Петром I, по свидетельству соловецкого летописца, последовало в 1702 г. августа 10 дня. «Он прибыл, – говорит летописец, – на 13 кораблях и стал на якорях близ Заяцкого Острова, и была пальба из пушек, а прежде себя его царское величество изволил прислать наперед, чтобы великого государя пришествие архимандрит с братиею ожидал в монастыре, а в судах встречать не ездил. И великий государь с корабля с ближними своими людьми, не со многими изволил прибыть в боте в монастырь, за полчаса до вечера, и, вышед его царское величество на берег, помолился против монастыря и принял от архимандрита благословение; келарь же не со многою братиею подошли с подносом с образом, хлебом и рыбою, и великий государь благодарил и изволил сказать: «будем у вас», а прочая братия все стояли по чину, вышед мало из святых ворот. Благочестивый же государь, не подошел ко вратам, изволил идти кругом ограды монастырския на правую сторону и, обошедши, вшел святыми воротами в монастырь и изволил идти в соборную церковь – благовесту и звону не было – и в соборной церкви помолился и изволил идти в церковь к преподобным чудотворцам и тамо у гробов преподобным прикладывался, потом изволил идти в ризницу, в оружейную, в трапезу и говорил архимандриту, что «завтра кушать буду со всеми своими пришедшими начальными людьми в трапезе». «Литургию слушал у преподобных чудотворцев, еже есть во вторник, потом пожаловал он, великий государь, к архимандриту в келию и благоволил в тот вечер, еже есть августа в десятый день, в понедельник, у архимандрита кушать. И откушавши, великий государь изволил отъехать, часу в шестом ночи, на корабль, а вышеописанные бояре и ближние люди ночевали в гостиной келии. Августа 11-го дня благоволил великий государь придти слушать литургию без благовесту и звону. После соборной службы братия отъели в трапезе, а он, великий государь, изволил войти в монастырь без встречи и с благородным царевичем и великим князем Алексеем Петровичем, и весь его царский синклит; служил иеромонах с иеродиаконом; пели великого государя певчие по скору, по литургии слушал молебен, отпущал одинсвященник со диаконом и благоволил на молебен дачу пожаловать, и отслушав молебен ради благородного царевича, опять изволил ходить в ризницу, и в оружейную, и в прочие службы, и благоволил великий государь в трапезе кушать, и благородный царевич, и при нем ближние люди и начальные, а кушанье приспевало все монастырское и питье, а подчивал архимандрит, келарь и казначей и от братии первые. Он, великий государь, и благородный царевич сидели купно с бояры и с ближними людьми, и, откушав, благоволил по монастырю ходить, по тюрьмам и благоволил быть у архимандрита в кельи до отдачи часов и отбыл его царское величество и с благородным царевичем на корабль ночевать». 12-го Петр Великий был в монастыре уже без царевича, осматривал с ближними Вараку (гору) и поздно уехал на корабль. 13-го с корабля не съезжал. 14-го августа он опять приехал в монастырь, слушал всенощную и сам стоял с певчими на правом клиросе и пел басом. После рассматривал он грамоты, жалованные монастырю; архимандриту Фирсу повелел носить мантию со скрижалями, посох с яблоками и совершать все по чину Чудова монастыря. За литургией архимандрит служил уже так, как указал государь. Там же Петр снова стоял и пел на клиросе; «и по святой литургии (прибавляет летописец) изволил идти в гостиную келью, там кушал с благоверным царевичем. Приспешники были дворцовые. Откушав, изволил быть в монастыре и посетить старца Лаврентия Александровца; понеже он из кельи не выходил никуда, ниже в церковь, разве причащения ради». 15-го августа государь, на малых судах, отбыл на корабли, а 16-го на утре отправился в поход. Вечером он был уже в селении Нюхче кемского берега, откуда шла недавно сделанная по его повеленью деревянная дорога на Повенец. Архимандрит с келарем и некоторыми монахами ездил на корабли благодарить государя за посещение. Петр Великий «довольно их подчивал» и велел отпустить в монастырь из Архангельска двести пудов пороху. «Архимандрит, – прибавляет летописец, – возвратясь в монастырь, прямо пошел в церковь, пел молебен с благовестом и звоном во здравие государя и его спутников; от радости был архимандрит на погребе со всею братиею и довольно трахтовались [26], благодаря Господа Бога за таковое благополучие».