Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
Также бессознательно смешными показались на этот раз и эти слова, как смешны были и другие случаи, пришедшие вслед за тем на память, но зачем и с какой стати? – объяснить я себе этого уже окончательно не мог. Чувствовалось только, что как будто на душе с этой минуты сделалось и светлее и приятнее. Я уже смел закурить сигару, смел опять вылезть вон и сесть на будку; смел опять смотреть на волны даже, как казалось, безбоязненно, хотя и не безнаказанно. Бойкая волна круто разорвалась о накренившийся бок нашего карбаса, вырвала сигару из рук и унесла ее в море. Обливши меня щедро брызгами, волна плеснула на грудь и в лица гребцов и заставила одного из них нарушить его упорно сдерживаемое, сосредоточенное молчание.
– Ишь, лешая, плескается! – успел он однозвучно выговорить и опять замолчал.
– Слушай, Васька! На берег придём, нос и уши обрублю тебе непременно: верь ты моему слову нелестному! Что зеваешь-то, окаянный, неумытая душа! Рочи шкот-от, леший! – кричал кормщик гребцу-лопарю и как будто уже заметно более спокойным голосом.
Он был так щедр на слова, что, казалось, в душе его затихла буря: да и была ли она? Он как будто не сердится уже на свое ремесло, а с любовью, крепко налегши на руль и внимательно устремивши взгляд свой вперед на дальний берег, что-то высматривает и, хотя молча, справляет свою обязанность. С ним, казалось мне, уже можно было заговорить и не рассердить его.
– Что уж, не страшно теперь: доедем?
– Чего страшно? Чего доедем? Известно, доедем!.. Сидел бы, твоя милость, под будкой; а то на будке-то сидя мешаешь, заслоняешь, не видно! – отвечал он резко, но опять-таки спокойнее и не с сердцов.
Он снова замолчал, крепко налег на руль: и то повернет его вправо, то отдаст немного назад, и опять двигает головой по сторонам, что-то сосредоточенно-внимательно высматривает.
Вот он кричит на помощников:
– Отдай, Гришка, кливера, рулю тяжело, скорей, проклятый! Ишь ведь ты, с Васькой-то одного гнезда воры. Ужо вот я вас!.. Шевелись!.. Набежит бойчее волна, опружит... Рулю тяжело: руки-то у меня не каменные, жильные чай, саднеют уж!.. Ну, живей, стрелья бы вам в спину обоим!..
Кажется мне, невольно ухватившемуся за его мысль, что слова эти были справедливы и брань сыпалась по заслугам. Как будто нарочно медленно, не живо брались гребцы за свое дело, как будто бы мертвым узлом крепили они шкот и другие снасти, и вот, того и гляди, вырвется бечева из рук, начнет хлестаться на воде. Набежит в это время волна, не умеющая медлить и пережидать ленивого. Но кормщик молчал: стало быть, все хорошо. Мысль об опасности пропала окончательно; даже весело было смотреть, как одна волна, набегая слева страшной горой на самый карбас, готовая залить его, ломалась подле борта, словно нагибалась тут и проходила под судном на правую сторону уже неопасною, уже побежденною, а потому и покорною. Новая, такая же высокая, такая же страшная, точно так же, с тем же шумом вздымалась налево от нас, так же опускалась и проходила под карбас, легонько покачнувши его и отдавая свою пену назад, на новые волны, которые постигала та же участь. Весело было смотреть в это время на всю эту игру расходившегося взводня, весело было встречать все другие, новые волны и следить за ними на другой стороне за карбасом, который продолжал тянуть за собою светящийся, свободный от пены след все больше и дальше. Вдали, в крайней дали, едва досягаемой взглядом, неугомонные волны заметали этот след, уничтожали его навсегда, как лишний, бесполезный и обидный признак победы утлого суденка-щепки, но выстроенного для борьбы этой и победы человеком и для человека.
Между тем ветер, надувши наши паруса, продолжал крепчать. Судно рассекало, резало волны и быстро бежало вперед. Скоро оно успело подтянуть к нам острова, скоро бросило некоторые из них назади. Взводень оказался между островами этими, действительно, слабее и рыдал только там, где оставался свободный проход для ветра, свободный выход в море. Наконец, и последние острова остались назади, мы ехали рекой Ковдой между избами. Слышался давно знакомый шум порогов, который как будто, на этот раз, разносился еще сильнее, резче и даже музыкальнее. Но вот уже карбас наш привязан: мы на берегу и в теплой комнате. Передо мною кормщик держит руки, все окровавленные, все имевшие поразительно-неприятный, отталкивающий вид, и просит на водку гривенник для косушки, простосердечно давая этому гривеннику огромное значение десяти рублей серебром.
– А ведь страшно было ехать? – заметил я ему.
– Чего страшного: этак ли еще бывает? – отвечал он прежним своим равнодушным голосом и с прежним невозмутимым спокойствием.
– Ну да, однако, и с нами хорошо было?
– Хорошо-то, хорошо!.. Страшно было! Два раза чуть не опружило; а все вот эти черти!
Он указал на улыбавшихся гребцов.
– Что же ты с ними сделаешь?
– А что с ними сделать? Дал ты нам деньги – пойдем, выпьем вместе за твое здоровье. Да надо же будет и нам переждать здесь: ветер-от теперь противняк на Терский берег...
– А я могу ехать дальше?
– Отчего не ехать? Можешь – поезжай. А лучше бы, кабы и ты переждал: неровен ведь час...
Двое суток тянул потом крепкий северо-восток и держал меня в селе Ковде, не пуская с места. Каждый раз, как ни пошлешь посмотреть на море, приносился один ответ:
– Пыль, пыль, страшенная пыль в море. Вода, что бересто, словно мылом налита.
– Спас тебя Бог на этот раз, нечего в другой раз смерти пытать. Коршик-от у тебя был золотой человек, этаких-то по всему Поморью только три и есть и всех по именам знают: малого ребенка спроси об Иване Архипове. С этим человеком можно горе горевать. Другой на таком взводнишше, да на таком крутом ветре, пожалуй, безотменно бы пустил тебя рыбу ловить. Пей-ко вот чай-то, прошу покорно!
Прежний знакомый хозяин квартиры с шахматным полом, с мурманским голубком под потолком и с птицей дивной, говорящей человеческими голосами, усердно кланяясь, поил меня чаем со сливками. Общелкивая, в то же время, маленькими кусочками крупно наколотый сахар и хитро поставив, московским обычаем, блюдечко с чаем на распяленных рогулькой пальцах правой руки, растабарывал:
– Нет ничего обидней смерти этой выжидать среди моря, когда вот баба какая на ту пору прилучится. Сам ты о себе на ту пору думаешь мало, все попечение о житии своем откладываешь, только молитвы набираешь, чтобы больше их было. А бабы – нет: бабы сомущают. Сердце у тебя окаменеет; перед собой только и видишь воду да карбас: а они вой поднимают, под сердечушки свои хватаются, словно оно выпрыгнуть у них хочет! Опять же бабы эти – дери их горой! – причитанья свои надрывные, что на могилах сказывают, начнут разводить: в лес бы бежал! В чувство приводят, памятью твоей руководствуют. Иногда, слышь, до смехов доходит дело, развеселяют... Одна, как теперь вижу и помню, до того добралась: "Батюшко-де, слышь, Никола Угодник, помоги, если сможешь!"
На другой день после этого разговора я уже ехал в обратный путь вдоль Карельского берега, и на пятые сутки скучного прибрежного плавания был опять в Кеми, на Поморском берегу Белого моря.
Х. ПОМОРСКИЙ БЕРЕГ, ИЛИ СОБСТВЕННО ПОМОРЬЕ *
1. Город Кемь; его история. – Занятия кемлян и жемчужная ловля. – Шкиперское училище. – 2. Разоренная обитель. – Копыловская вера. – Чашники. – Кто такой Копылов. – Вещественные следы Топозерского скита. – Дикая и пустынная река. – Пороги на р. Кеми. – Дорога на Токозеро. – Громадное озеро. – Скитское островное селение. – Внешний вид и внутренний быт скита.– Церковные службы в нем. – Влияние его на окрестных жителей. – Большаки. – Женщины. – Иван Демидыч. – Его мнения и рассказы. – Разоренные скаты. – Их государственное значение и последствия разрушений. – З. Беломорские суда. – Внешний вид города Кеми. – Леп-остров. – Туземные богачи-судохозяева. – Строители судов и обряды, соблюдаемые при судостроении. – Белорские суда: лодья, раньшина с чердаками, шаяка, кочмар, разные виды карбасов. – Мелкие речные суда: барки, полубарки, каюки, обласы, завозни, разные виды плотов, покинутые кочки. – 4. Беломорская торговля: история ее и настоящее состояние по сношению поморов с Норвегией. – Путь из Кеми в Онегу. – Село Шуя. – Село Сорока. – 5. Сельдяной промысел: полярные переселения этой рыбы; подробности ловли сельдей по всем прибрежьям, но преимущественно в деревне Сороке. – Порядок лова. – Общинный лов. – Деревни Сухая и Вирьма. – б. Сумский посад: его история, занятия жителей. – Обжа. – Таможня. – Соловецкие богомольцы; путь их из Петербурга по переволокам между Онежским озером и посадом Сумою. – Здешний раскол. – Пертозерский скит. – Карташова. – Ее влияние. – Характеристика поморов присловьями. 7. – От Сумы до Онеги. – Железные ворота. – Село Колежма. – Нервные болезни. – Раздевулье. – Размужичье. – Трудный путь до села Нюхча. – Предание о посещении этого села Петром Великим и история пребывания Петра в северном краю России, предшествовавшего посещению Нюхчи. – Народные предания о дальнейшем пути Петра Великого вплоть до Повенца. – Ямы. – Раскольничья хлеб-соль. – Петр на крестинах. – Он же на работах. Повенецкий Петр. – Случай в дороге. – Дальнейший путь мой из Нюхчи; Унежма. Верховая езда. – Села Кушерека, Малошуйка, Ворзогоры. – Крестьянская свадьба – Могилки. – Разлучение с повязкой. – Здоров. – Дружки и дружок (Вежливой). – Катанья. – Честны. – Здарье. – Баянник. – Коробье. – Полюбовная гостьба. – Дорога в Онегу. – Последнее свидание с этим городом и конечный путь и возвращение мое в Архангельск. – Образчик нравов.
КЕМЬ
Кемь, по всей справедливости, почитается центром промышленной деятельности всего Поморского края.
Капиталисты этого города строят лучше и в большем против других, количестве морские суда, отправляя их и на дальние промыслы за треской на Мурманский берег, и за морским зверем на Новую Землю и Колгуев, они же первыми ездили и на дальний Шпицберген; они же ведут деятельную, с годами усиливающуюся торговлю с Норвегией. Оставляя для приличного случая объяснение значения этого города в ряду всех других поморских селений и всю силу нравственного влияния его на домашний и общественный быт всех соседних ему обитателей, считаю главным проследить теперь за историческими судьбами города, чтобы потом перейти к главным проявлениям деятельности жителей его: судостроению и заграничной торговле.
В архиве Кемской ратуши сохранилась рукопись, начатая по приказу олонецкого наместнического правления в 1787 году и продолженная до 30-х годов нынешнего столетия. Она называется так: «История о новоучрежденом городе Кеми, состоящем Олонецкои губернии в Петрозаводском ведении, при пределах Белого моря, Северного океана, на реке Кеми». История эта начинается так: «От сотворения мира в лето 7084 (1576) и 7098 (1590) оная Кемская волость от шведов дважды была воюема. Храмы божии и обывательские дома выжжены, жители побиты, иные в полон взяты, а другие разбежались. По населении, лета 7099, июня, по грамоте царя и великого князя Феодора Иоанновича, Кемская волость отдана Соловецкого монастыря игумену Иакову с братиею. Того же лета, августа 2 дня, по таковой же царя и великого князя грамоте велено ему, игумену, с братиею хрестьян судом и расправою ведать Соловецкого монастыря властям, или кому они прикажут». Этим и ограничиваются все сведения о первоначальном заселении города. То же самое подтверждает и соловецкий летописец. В XV веке, по свидетельству его, Кемь называлась уже волостью и принадлежала именитой посаднице Марфе Борецкой. Марфа в 1450 году подарила эту волость вместе с другими Соловецкому монастырю. После падения новгородского веча, Кемь сделалась государевою собственностью и была ею до царя Федора. Больше соловецкий летописец уже не говорит ничего, хотя, по всему вероятию можно предположить, что и Кемь, как и посад Сума, первоначально населена была кареляками, и Кемь была такая бедная карельская деревушка, как и финская Suoma – Сума. В Кеми до сих еще пор хранятся на языке туземцев старинные карельские названия частей города, хотя карелы русским новгородским Населением и отодвинуты вверх по реке Кеми на 18 верст (до деревни Подужемья). Слобода, расположенная на северном берегу реки, до настоящего времени зовется ма́ндера(по-карельски твердая, матерая земля); городской погост называется гайжа; часть города на южном берегу – ко́рга. Гайжу можно назвать главною частию города, потому что здесь находятся соборная церковь, казенные и общественные здания. Это большой остров, образованный двумя рукавами реки. Против этого острова (к востоку) находится другой, меньшей величины, называемый Леп-островом, отделенный небольшим проливцем Пудас. Здесь находится деревянная церковь и полуразрушенная, догнивающая свой долгий век деревянная башня – один из остатков некогда бывшего здесь острота.
Построенный исключительно для защиты от набегов немецких людей», острог, однако, не успел исполнить своего назначения: немцы не приходили. Городок спокойно догнивал свой век до указа Екатерины II, когда Кемь отведена была от монастыря. Боевые снаряды остались, однако, за ним. До того времени в Кеми, на особом подворье, до сих пор еще сохранившем всю оригинальность своей архитектуры, жили соловецкие старцы, сбирая на монастырь волостные доходы с рыбных ловищ и кречатьих садбищ.
«В 1713 и 1715 годах, по указам его царского величества Петра Алексеевича, продолжает вышеупомянутая «История» – для укомплектования морского флота, набирано в матросы поголовно людей годных крепких и здоровых, господином лубенахтом и кавалером Синявиным, да лейб-гвардии капитан-лейтенантом Румянцевым (отцом задунайского героя). Из Кемского города взято с полным мундиром 44 человека, которых указом его величества велено в предбудущие наборы с прочими губерниями уравнить зачетами; оставшихся же от взятых в матросы сирот, престарелых родителей, жен и малолетних детей воспитывать того городка обществом». Набор этот – Синявшина– до сих еще пор памятен народу, до сих еще пор живет в памяти их, как дальние муки и разбои каянских немцев и литовских людей. Выбраны были лучшие люди; волости заметно упадали, не имея уже крепких, здоровых рук для промысла; Синявин до сих еще пор для помора – второй Мамай, второй Бирон. Еще далеко до него, в 1702 году, Кемь отпускала работных людей для проложения дороги от села Нюхчи на Повенец, по которой Петр вез сухим путем свои яхты.
«В 1749 и 1763 г. бывшими великими вешними наводнениями в проходе Кеми-реки вешнего льда у городка, с летней и с западной стороны, стены льдом и водою сломало и унесло в море, также и обывательских домов и анбаров по низким местам состоящим, много сломало и унесло. В 1764 году по указу ее величества государыни императрицы Екатерины Алексеевны, оный Кемский город из вотчины Соловецкого монастыря под ведомство государственной коллегии экономии присланным от архангелогородской губернской канцелярии поручиком Матвеем Какушкиным отведен и управляем был, как прочие духовные вотчины, архангелогородскими экономическими казначеями. 1785 года, мая в 16 день, по именному государыни императрицы Екатерины II указу, данному правящему должность олонецкого и архангельского генерал-губернатора господину генерал-поручику Тутолмину, велено пределы Олонецкого наместничества распространить до Белого моря, и Кемский городок переименовать городом; а того же 1785 г., августа 22 дня, прибывшим нарочно его превосходительством, господином статским советником олонецким губернатором Гаврилою Романовичем Державиным, с церковною надлежащею церемониею, открыть".
Герб города изображает щит, в верхней части которого находится губернский герб, а в нижней, в голубом поле, венок из жемчуга. Это последнее обстоятельство немаловажно и не потеряло своего значения и до их пор. В порожистой, быстрой и местами чрезвычайно мелкой реке Кеми попадаются жемчужные раковины, хотя лов их и не составляет исключительного занятия всех жителей, но даже и одного какого-нибудь семейства. Жемчуг этот ловят от безделья досужие люди и не всегда для продажи, потому что здешний жемчуг невысокой доброты и попадается в реке в незначительном количестве. Иногда целый день терпеливые люди роются в воде и достают много горсть, чаще три-четыре зернышка. Ловля эта обыкновенно производится следующим простым способом. Искатели садятся на бревенчатый плот небольшой, с отверстием в середине, заставленным трубой. Большая часть трубы этой находится в воде. Один, по берегу, тянет плотик, другой смотрит через трубу в воду. Заметив подле камня раковину, имеющую сходство с жемчужною (обыкновенно, при ясной солнечной погоде, когда животное открывает раковину) наблюдатель опускает через трубу длинный шест с щипчиками или крючком на одном конце его. Раковина смыкается и тогда ее удобно бывает принять на щипчики. Разломивши раковину, счастливец, нашедший зернышко, обязан немедленно положить его за щеку для той цели, чтобы это зернышко – отложение болезненного процесса улитки (как объясняют обыкновенно зарождение жемчуга) – через прикосновение со слюною, делалось из мягкого постепенно твердым, до состояния настоящего жемчуга (обыкновенно через 6 часов, как замечают). Точно так же (замечают поморы) жемчуг водится во всех реках, куда любит в избытке заходить семга, и что между этой породою рыб и слизняком существует какая-то темная, загадочная, труднообъяснимая симпатия. Ловится жемчуг и в других поморских реках, кроме Кеми, как, например, в Жемчужной губе, около Княжьей губы, около Колы. Но и кемляне, как и все остальные поморы, не дают этой отрасли промыслов особенной доли участия и внимания, кладя всю жизнь, находя всю цель исключительно в рыбных и звериных промыслах, в судостроении и торговле.
РАЗОРЕННАЯ ОБИТЕЛЬ
– Ты какой веры? – при случае, спросишь иного помора и нередко получишь ответ:
– Копыловской.
– Какая же это неслыханная вера и что это за неведомый раскольничий толк?
– Вера-то у них одна с нами, да согласие не одно, – уклончиво отыгрываются одни из вопрошаемых, осторожные и недоверчивые.
– Он своим иконам молится, из своей посудины ест и пьет, – серьезно поясняли те из словоохотливых поморов, которые принимают в свои дома священников и сами ходят в церковь
– Он и в кабак со своею чашкой ходит, – толкует полицейский солдат Михеев, стараясь изобразить кривым глазом насмешливую улыбку. – Сначала соблюдает себя: свою чашку достает из-за пазухи. Ее и подставляет, а когда подвыпил, то уж и не разбирает: тянет из артельной. Не взирает, что она теперь и позахватана.
Более обстоятельных объяснений я уже и не слыхивал и, к полному удивлению, именно от тех людей, которые находились во всегдашних сношениях с исповедниками «копыловской» веры. Подозревалось затаенное нежелание выдавать своих, потребовавшее большой осторожности в расспросах; оставалось рассчитывать на благоприятные случаи в будущем. Ясным казалось также и то обстоятельство, что поморы, за недосугом и за своими делами, не привыкли заглядывать в чужую душу и копаться в чужой совести, вообще заниматься обидным и щекотливым для других делом.
– Всякая Божья птица по-своему Господа славит, как умеет.
– Видимое дело, не стесняет того человека держать всегда при себе за пазухой или в кармане свою чашку, – пускай и носит.
Очень редко, и то больше от чиновных людей, доводилось слышать обидчивые сетования на ту брезгливость, с какою относятся староверы к православным именно в подобных приемах. На первых порах и самому лично случалось испытывать то же обидное и неприятное чувство досады, видя себя каким-то отщепенцем.
– Посудите сами, ведь они нас просто-таки считают погаными, – толковал мне исправник. – Мне доводилось одолжаться стаканами: он морщится, упирается, не дает. Прикрикнешь – уступит, да на твоих же глазах возьмет из рук тот стакан и разобьет о камень. Ему уже такая посуда не годится. Он не жалеет, хоть помнит, что стекло в здешних местах – товар редкий и дорогой. У богатых мужиков на тот конец держится в особом поставце уже такая особенная, которая и носит свое имя «миршоны». У бедных из такой посуды и люди пьют, и собаки лакают. Кажется, ее никогда и не моют.
Этот обычай в самом деле докучлив в Поморье, где смешано сидят рядом православные со староверами, обменявшись насмешливыми прозвищами, как отличиями дух отдельных лагерей. Одни – миршные, или миршоные, другие – чашники, то есть поганые и чистые. Последние с застарелым закалом и с закоренелыми убеждениями.
Один из таких толковал мне:
– Уж скоро изойдет вторая сотня лет, как вера-то сблудила.
Вот почему в Поморье необходимо было опознаваться, чтобы не попадаться впросак, и поневоле прибегать к таким, по-видимому, странным вопросам, каков в среде коренных русских людей вопрос о том, какой он веры. Оказывается, что есть еще какая-то копыловская. Чем еще эта вера может огорчать заезжего человека?
В одном селении, в отводной квартире хозяйка, по моем входе, тотчас задернула пеленой иконы. В другой и другая, явившись с ручною кадильницей, так густо начадила дешевым ладаном, что пришлось выбираться вон на вольный воздух. Расторопный, умный и начитанный Егор Старков, хозяин моей шкуны, на которой я переправлялся по Белому морю из Онеги в Кемь, спускаясь в каюту молиться, просил меня на то время не курить. Увидя мою стеариновую свечку, похвалил ее:
– Хорошо бы ее теперь к образам поставить, – вишь, ведь, какая она толстая. Почем фунт-от эких свеч? Какой белый, чудный свет для Бога!
На объяснение мое, что в России в больших городах нет этого обычая, он с сердцем и с нескрываемою досадой резко заявил:
– Погаси ее, сделай милость: пущай не мешает мне!
Между тем, Егор человек бывалый, тертый калач, в Норвегу ходил, с тамошними «нехристями» давно уже ведет всякие дела. Однако, и он то и дело проявляет странности в характере, в приемах и убеждении. Все, бывало, ждем какой-нибудь выходки. Между прочим, почти ко всякому резко выдающемуся случаю у него находилось книжное изречение.
– Завтра 16 иулия, – говорил он, – святого равноапостольного князя Владимира, во святом крещении Василия.
Оказалось, что он почти все святцы знает наизусть. Не диковина в тех местах, среди староверов, встречать начетчиков. Очевидно, Егор был из таковых: не копыловский ли?
Я его об этом решился спросить и получил резкий ответ:
– Нету такой веры. Дураки тебе такой ответ держали. Есть такой в Кеми богач Копылов. Вот я тебя провожу, куда тебе идти указано в город, а сам к нему зайду! дураки про такую веру сказывают, а ее и не бывало.
Он ушел наверх, словно бы даже рассердился.
Спустившись в каюту обедать и, видимо, пообмякши в сытом настроении духа, сам Егор начал разговор:
– О Копылове ты даве меня спрашивал, – тако дело обсказывать буду. Ладился я судно строить. Смекал я такой счет, что по нашим местам судно вгонит ста, в четыре с половиной, а в Норвегу сведу, там за него дадут тысячу, а то, по временам судя, и полторы могу получить. Как быть, как стать? Места в Норвеге безлесные, а из Онеги всего лесу не вывезешь: сходно бы деньги в тако дело пустить. Нам, с дураком-братом, после батюшки-покойничка скопленных осталось ста три рублев. Видишь, полутораста не хватает. Как быть, как стать? Поищи-ка по деревне-то, по нашей по Сороке, такого капитала, И кто поверит мне, ледащему, неимущему? Я к Копылову. На знати он у нас по всему – Поморью. Одно слово – богач. Горд и ругателен. Как примет? По человеку он прием делает, а как он меня понимает, – того я не ведаю. Слыхал, то он по взгляду смекает и по разговору разбирает людей. А знает он про всякого по Поморью-ту. Да, впрочем, и сам вот ты теперь видишь, много ли народу живет в наших украинах. Где река покрупнее пала в море, там и деревня; на мелкой речушке и жительства нет никакого. Ищи его дальше, – обходи то место. А встал на горку и все дома сосчитал, – немного их. Про всякого слышим, всякого скажем наперечет: и как он, и что он. А Копылов про иного слышит и знает до потроху, прозирается: таково ему дело предуставлено. Бывает, что воззрится и уж насквозь видит. Заробел я от таких слухов про него, однако, приотворил дверь-то, просунулся, встал у притолки, очи перекстил и начала положил, как устав наш велит. Накинулся он на меня, изругал: «молод, говорит, в Норвегу торговать ходить: рому тутошнего пить захотел, с трубкой баловаться начнешь». Я ему клятвы сказываю, а он того пуще обиды говорит. Насказал сколько-то, что я запужался даже: привел меня, мол, леший, в такой тупичок, в уголок, что и выходу мне нету. Он и на улицу со мной вышел и там все пытал махаться руками, и зыкать на меня, невзирая, что народ по улице ходит и все въявь слышит. Маял-маял, да и молвил на ушко: «Через три дня заходи!».
– И что ж бы ты думал? дал ведь. Сколько я просил, столько он от щедрот своих и выложил! Сказать он мне не сказал, а я сердцем своим понял так: вот-де тебе, бери на здоровье, разживайся! – и выложил бумажками, В осенях, после Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня, я ему тот забор отдал полностью золотом. Так он сам мне, и приказал золотых там наменять и золотыми заплатить ему. Я было серебром подсменил малую толику, так он ругался опять, да на тот раз полегче. А я теперь новую шкуну сладил, именем покойничка старшего брата назвал,
Досками нагрузил, да вот по третье лето туда дерева вожу. Шкуну свою не продаю, хоть и были на нее охотники, да я треской там нагружаюсь и в обратну ту треску сухую сюда, либо в город (Архангельск) вожу продавать. Вот тебе Копылов! Каков он таков есть человек на сем свете, вот тебе – смекай!
В самом городе Кеми, в месте жительства этого известного в Поморье и интересного человека, получишь о нем такие сведения. Сообщал добрейший и обязательнейший человек городничий Осип Яковлевич.
– Не думаете ли вы познакомиться с ним? Не советую. От него что-либо интересное для вас и для печати слышать – все равно, что перед любою нашею скалой стоять и ждать от нее слова. С полной откровенностью должен я вам признаться в том, что он первым известил меня о вашем приезде, случайно встретившись на улице. «Пали, говорит, слухи, что из Питера большой начальник наезжает какую-то проверку делать». Принял я его слова за обычные у них, у раскольников, вести. Все они кого-то ждут, чего-то опасаются. Вестями этими они, любят пробавляться всласть, но цены большой сообщениям их я привык не давать. Мимо ушей пропустил и это известие. Уже через три недели после того разговора привезла почта указ губернского правления, предписывающий оказывать вам возможное и законное содействие при исполнении поручения, возложенного на вас морским министерством по воле генерал-адмирала. Да я и сам вчера слышал, как он из-за косяка, хоронясь и прищуриваясь, всматривался, любопытничал, как пробирались вы мимо его дома из карбаса. Приметы, знать, ваши распознавал, чтоб обходить потом и не натолкнуться ненароком.
Таким образом, вопрос мой на первых шагах решен был разом в отрицательном смысле.
– Что же, в самом деле; представляет собою этот Копылов?
– Прежде всего, Копылов он, должно быть потому, что родители его на дровешках сюда зимой въехали, а теперь он сам может ездить в каретах. Отец благочинный толкует по-своему: поставить на копыл – по-здешнему значит расстроить что-нибудь, поставить вверх дном. Смутьян он, говорит батюшка, помутил церковь; многих православных отвел. По-моему, он – большак, как привычно говорят здесь *. Он, так сказать, комиссионер и казначей, и блюститель федосеевщины здешних мест. Большой человек по влиянию и богатый по средствам. А где его корень и в чем его сила – за справками надо ехать в Москву. Сказать я вам сам ничего не могу, потому что ничего не знаю, а показать кое-что желаю с удовольствием.
Осип Яковлевич вынес ко мне несколько церковных книг, страшно закопченных, засаленных и захватанных, большею частью аляповато и самоделкой оправленных в кожу. Все больше псалтыри, печатные и писанные (и довольно плохо). На одной псалтыри надпись: «Сия богодуховенная книга, глаголема псалтырь, блаженного пророка Давида царя, раба Божия Илариона, писанная с древней псалтыри; аз многогрешный Иларион писал своею рукой». В печатной псалтыри бумага в некоторых местах повыхватана и исчезнувшие строки подклеены бумажными заплатками с починкою слов пером в неискусной руке. Еще псалтырь писанная, но переплет ее так улощен грязью с рук и воском со свечей, что книга даже скользила в руках.
– Все это конфисковано в Топозерском скиту, – объясняет Осип Яковлевич. – В этом ящике все это и хранится при описи и в таком виде получено мною от предместника моего.
Таковы ничтожные по числу и по наружным качествам следы некогда процветавшей и большой обители Топозерской, славной, по всему русскому староверческому миру. В настоящем случае для нас это, пожалуй, лоскуток той канвы, по которой еще можно отчасти восстановить прежний рисунок, не прибегая к помощи Копылова и не выпуская, однако, его самого из вида, как ближайшего свидетеля интересных прежних событий, поучительных и для настоящего, и для будущих времен.
Из тех в полном смысле мертвых и глубоких трущоб, которые в новейших учебниках географии носят название «страны великих озер», взялась одна река, редко упоминаемая в тех же учебниках, но достойная особенного внимания. Во-первых, она не так ничтожна по величине своей, потому что протекает 400 верст; во-вторых, со своими притоками она образует огромную водную систему, усиливая течением пять более или менее значительных озер и несколько маленьких, которые она прорезает; в-третьих, глубина ее восходит в нередких случаях свыше 12-ти сажен, а ширина до целой версты, особенно в тех местах, где ей удается выбиваться из скал на широкий простор влажных, мокрых и болотистых низин. Угрюмо нависшие над прозрачными водами утесы и скалы делают реку Кемь дикою и пустынною, но, по Батюшкову, прелестною и в дикости своей, совершенно йота в йоту отвечающею той стране, которая соседит с ней и воспета поэтом. Близ самых финляндских границ берет эта почтенная река Кемь свое начало из озера Гогарина, в прямое свидетельство этим последним именем о том, что русские люди издавна спознали реку и бывали на ее верховьях. Здесь в Кемь впадает очень порожистая речка Шомбо-Курья, образующая несколько довольно значительных озер и между ними Костяное. Это не соединяется ни с каким озером, но от него в ¾ версты к северу лежит озеро Поньгама, а к западу от последнего, в одной версте, громадное среди прочих северных озер Архангельской губернии Топозеро. Разлеглось оно, как безбрежное море, в низменных болотистых берегах в длину на 90 верст и в ширину (в самом широком месте) на 40 верст. Живописца видами своими оно не соблазнит: озеро это не чета соседнему Ковдозеру, которое все усыпано зелеными островами, покрытыми рощами и иногда, в контраст и для разнообразия ландшафта, голыми и безжизненными скалами.