Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
Около шестисот лет (со времени первого летописного свидетельства о существовании имени Колы) жило безмятежно это бедное и самое дальнее из селений Великой России. Населенная вначале новгородскими выходцами и беглецами, увлеченными привольем моря и богатством промыслов, Кола только с 1533 года заявлена в летописях, как большое селение, имеющее уже две церкви – Благовещенья и Николы. Нелюдное вначале, селение это с 1550 года начало заселяться теми несчастными, которых прислал сюда царский гнев и наветы крамольных бояр. Алексей Михайлович в 1664 году прислал сюда сто человек стрельцов для защиты слабого населения от частых нападений шведов, которые давно уже враждебно смотрели на Колу и раз (в 1590 году) делали, хотя и неудачно, нападение. Петр Великий в 1704 году выстроил в Коле крепость, прислал 53 пушки и офицера и считал Колу уездом Архангельской губернии, управляемым воеводами, комиссарами и управителями, Екатерина II в 1780 году назвала Колу городом, вывезла уцелевшие орудия, разрушила крепость и в 1792 году прислала сюда коменданта, который через пять лет переименован в городничие.
Как место ссылки Кола получила недобрую память и славу среди соседей. Стало известно «кольско страшилище» создалась поговорка «привязался как кольский солдат». Сам город начали уподоблять рыбацкой уде или крюку и говорить: «Город-то крюк (построился около губы, имеющей форму подковы) да народ-то в нем уда: что ни слово, то и зазубра». Уверились в том, что «кто проживет в Коле три года, того и на Москве не обманут». Преступники, ссылаемые сюда, а равно и их охранители прицеплялись и приставали со своей великой нуждой, стращали и вымогали, прибегали к насилиям и во всяком случае были докучливы, дерзки и нахальны. Стали поговаривать, что в Коле «мужика убить, кто крынку молока испить». Молоко, впрочем, за неимением коров в Коле – величайшая редкость и лакомство, а вместе с тем много всякого другого горя – говорят: «С одной стороны море, с другой – горе, с третьей мох, а с четвертой – ох». Да и «морская губа, что московская тюрьма»: есть вход, а нет выхода. За то «стала Кола – бабья воля» (а «коляне Господни – народ израильский»), тамошние женки так умудрились и освоились, что любая удачлива в рыбачестве, нестрашима и ловка в управлении рулем и парусом на морских промыслах. Они отличаются большей энергией и самостоятельностью, чем вообще удалые и всегда смелые поморки. В Поморье сосчитали, что, «от Колы до ада всего только три версты», а в противоположность мужественным тамошним бабам ставят понойских баб (из села Поноя на Терском берегу). Это имя стало ругательным и укоризненным. «И умен ты, товарищ, а судишь, как понойская баба». Про самое селение, крайнее и последнее на Горле моря, при завороте океанского берега (где Святой Нос, который, по кемскому присловью, «ни одна рыба ни минует, где она ни ходит»), привычно говорят так: «Тут гора и, тут гора, а сверху дыра – вот и Поной». Для колян обратили в укоризненное слово прозвище «чинятниками», так как они преимущественно занимаются постройкою этого рода судов для мурманских промыслов.
Такова вся история города, которому только два раза на веку его привелось испытать невзгоды и бедствия в истинном смысле слов этих, и оба раза от англичан. Первый раз в 1809 году, когда Россия объявила Англии разрыв, запретив ее кораблям приходить в наши гавани. В Коле гавань эта существовала уже издавна. При Елизавете ежегодно приходило уже сюда до семи иностранных судов, за ворванью или оленьими шкурами. Северная компания графа Шувалова усилила население Колы почти вдвое. Город был значительно люден (хотя столетняя деревянная крепость и пришла в ветхость), когда накануне Николина дня с ужасом услышали мирные коляне, что в морской губе показались неприятельские корабли. До сих пор ходят рассказы о том страхе, который обуял горожан, из которых большая и лучшая часть ушла на вёшну (для морских промыслов на Мурманском берегу). До сих еще пор рассказывают о несчастном случае, как одна мать, спеша убежать вместе с соседями за утесы ближайшей к городу горы Салавараки, вместе с пожитками своими сунула в мешок грудного ребенка и таким образом задушила его. 9-го мая подошли к городу два баркаса с 35 матросами (страх был напрасен). Люди сошли на берег, городничий встретил их в воротах деревянной крепостцы и торжественно, церемониально отдал им шпагу. Победители разбили дверь хлебного магазина и вытаскали оттуда весь запас хлеба, потом выкатили из винных подвалов бочки вина, некоторые взяли с собой на баркасы, другие выпили или разлили по земле; наконец, обшарили пустые дома и, зарубивши саблями двух коров, с торжеством и народным гимном на другое утро уплыли в океан. Если считать известный всей России подвиг смелого Кольского мещанина Герасимова за подвиг геройский, то он отмстил англичанам впоследствии за нападение на свой родной город. Отомстил он тем, что, будучи захвачен в плен, неприятельского кормщика столкнул в воду. Остальных врагов своих, спящих, накрыл люком и представил пленниками к коменданту норвежской крепости Вардегуза (по местному выговору Варгаева). Император Александр I наградил Герасимова Георгиевским крестом, установленным для нижних воинских чинов за храбрость.
Естественно, не меньшим ужасом поражена была Кола при нападении на этот город английского винтового корвета «Миранды» с двумя бомбическими двухпудового калибра пушками и четырнадцатью орудиями тридцатишестифунтового калибра. Собраны были чиновники и граждане Колы на совещание. Еще далеко до появления неприятеля составлен был акт о том, «что в случае нападения на город Колу неприятельского войска (говоря словами подлинника), по малому количеству у нас боевых снарядов (2 пуда пороху, 6 пудов свинца), при незначительном числе нижних воинских чинов, усердствуем с радушием в помощь инвалидной команды собрать из всякого сословия милицию под командою г. городничего Шишелова, как уже бывшего в 1812 и 1814 годах в действительных сражениях против неприятеля, на каковой предмет необходимо нужно собрать оружие, и дабы милиционеры не отлучались из города Колы, то выдавать им в роде провианта съестные припасы, и на покупку оных, по согласию и силе – возможности каждого из нас, ныне же сделать пожертвование и, в случае нападения неприятеля на город Колу то защищать и твердо стоять за православную веру, церковь святую, за всемилостивейшего государя и отечество до последней капли крови, не щадя живота своего, боясь крайне нарушить данную присягу и не помышлять о смерти, как доброму и неустрашимому воину надлежит». Следуют подписи: один жертвовал 15 рублей, два охотницких ружья, два пистолета и 20 фунтов просольной трески; другой – 10 рублей, с оговоркою: «На службу отечества я готов посвятить личные мои услуги, не щадя живота до последней капли крови и если нужно на защиту города Колы денежный сбор, то по мере возможности приношу на сей предмет 10 рублей серебром и почту себя счастливейшим, если жертва моя будет благосклонно принята начальством»; третий жертвует 2 рубля; четвертый столько же; пятый 25 копеек; шестой 1 рубль 50 копеек; седьмой пишет так: «Жизни своей жалеть не буду для защиты отечества, но жертвы денежной, по бедному состоянию, принесть не могу». Далее следуют такие слова: «как сей последний ложно именуется мещанином, ибо он только причислен и не может быть, по закону, даже допускаем на мирские сходки, как человек лишенный доброго имени, то за сим никто не осмелится продолжать подписи по сему акту в добровольном своем пожертвовании, а засим, возобновив таковой для подписи желающих, покорнейше прошу не предлагать оного тем лицам, кои не имеют на то права». «Мне известно, – писал начальник губернии, – кольские жители народ отважный и смышленый, а потому я надеюсь, что и в случае недоставки по каким-либо причинам орудий в г. Колу, они не допустят в свой город неприятеля, которого с крутых берегов и из-за кустов легко могут уничтожить меткими выстрелами; пусть сами жители подумают хорошенько, какие к ним могут придти суда, и как можно, чтобы они не справились с пришедшими! Одна только трусость жителей и нераспорядительность городничего может понудить сдать город, чего никак не ожидаю от кольских удальцов и их градоначальника. Да поможет вам Бог нанести стыд тому, кто покусится на вас напасть! Предписываю вам объявить о сем жителям г. Колы».
Но сила солому ломит, говорит пословица: неприятель с 2 ½ часов утра 11-го до 7 часов утра 12-го громил город бомбами, гранатами, калеными ядрами и пулями с зажигательным составом. Город не был взят и пытавшийся выйти на берег десант, при одном только виде спешивших к нему навстречу наших солдат, удалился от берега и возвратился на фрегат. «Ожесточенный неприятель, в яростной злобе своей, должен был ограничиться только тем, что сжег большую часть города, а именно: две церкви, колокольню, часовню, 92 обывательских дома, деревянный острог и казенные магазины: хлебный, соляной и винный. При этом неизлишне заметить, что город Кола, построенный без всякого порядка, с тесными, вымощенными деревом улицами, всегда, в случае пожара подвергался большой опасности; при настоящем же случае пожар был неизбежен. Между погоревшими церквами был и прекрасный Воскресенский собор.
Собор этот построен при царях Иоанне и Петре Алексеевичах в 1684 году. Увенчанный восемнадцатью главами с восьмиконечными крестами, собор имел три храма: главный средний освящен был во имя Воскресения Христова, правый придел св. Николая Чудотворца, левый св. великомученика Георгия. На восточной стороне церкви, под кровлею, прибита была доска, на которой славянскими буквами написана история основания храма. Служба совершалась в нем со дня великой Субботы по день Успения Пресвятой Богородицы; он не был согреваем печами и сохранил необыкновенную прочность, изумлявшую всех в течение ста семидесяти лет. 11 августа 1854 года загорелся он вечером, в половине восьмого, и горел ярко и скоро, как построенный из соснового леса.
– Вот егожаль, да еще старого пепелища жаль, а то, что́ город? Городу этому только звание было. Кому надо, тот выселится, за это мы не боимся. Пущай на то и губа-то наша привольная губа! – Толкуют старики коляне, временно расселившиеся по ближним поморским селениям берегов Карельского и Терского.
– А все же вы охотнее бы вернулись в Колу, чем теперь свыкаетесь с чужими местами и обычаями?
– Да ведь это опять-таки привычка, не иное что. Привесился ты к своей печке, посвыкся с ней, известно, на чужой-то печи тебе, как будто, и зябко, А обычаи наши кольские – те же обычаи, что и терские, не далеко ушли. У промыслового и поморского народа одна забота и конец один. Гляди ты на море, да полюби его, да не жалей души своей многогрешной – хорошо будет! Море наше, где ни возьми, везде с рыбой, везде, стало быть, с добычей. Разноты тут большой не видать: у нас вон переметами рыбку-то ловят, а здесь, вишь, харвами. Присмотришься ко всему этому, так то же самое и выйдет...
– В Коле нам по летам делать нечего, рассказывали всегда словоохотливые коляне, – солнышко хоть и глядит во все глаза, да не греет. Ничего у нас не растет, ничего и не сеем. Капусту вон бабы и садят, да и капустка у нас не православная; вытянет ее всю в лист да вдоль, а кочнем не вьет, не загибает. Рубим ее, солим, да с молитвой во щах и хлебаем: ничего, вперемежку с рыбушкой-то – живет! Вся тут и овощь наша. Потому у нас нет этих растений самых, что вдруг тебе ни с того, ни с сего падает ветер северный и надевай теплую шубу, хоть поутру и в рубахе по городу ходил. Зато нарожается у нас морошка знатная, ей и в Питере не брезгуют, крупная такая, что грецкий орех. Заливаем мы ее в анкерах спиртом али бо то ромом. Она так и идет в Шунгу на ярмарку, и не киснет, и хвалят все морошку кольскую. Ягодой этой в иной год вся тундра усыпана, что снегом; другая так и погнивает. Да это опять-таки что? Все это бабье дело!
По лопарским-то вон угодьям горностай бегает, выдра в море идет, россомаха роет норы в скалах. Так опять-таки и то не наше угодье и не след нам лопаря обижать. Лопарь, известно, не умный человек; ему Господь такого разума не дал, хоть бы вот как нашему брату. Лопаря обидеть легко, потому он добр; придешь к нему в вежу – всем потчует. Вчерашней рыбы не подает, а живую тащит, сегодняшнюю. А и выпьет – драться не лезет: не то, что наш помор; а ты его поцелуй, ты его сам зазови в гости, ты с ним крестом поменяйся, крестовым братом назови. Так он за тебя тогда душу свою заложит и выкупать не станет. Вот они каковы человеки есть – добрый народ. Теперь вон сказывают, что озорничать стали, убивают-де которого бессильного, да я не верю же этому: без вести в море человек погибает – на лопаря валят, кровью-то его человечьею пятнают, а он добрый, хлебосольный народ.
– Старики вон наши рассказывают, что за то, что они в Бога нашего верят раз (давно уж это годов с восемьдесят назад) принесло морским ветром в губу нашу пять китов, да в подосенок. Океян-от нахлестал к губе торосьев бродячих и заморозил губу-то самую – так, слышь, сердечные-то и остались. Льду-то и не смогли проломать. Сбежались лопари, да и изрубили топорами сало-то их, чуть ли, сказывают, не на три тысячи рублей деньгами. Словно горы, слышь, ледяные-то бугры стояли над зверями: нам-де страшно было, храбрые лопари, небось, не испужались. На моей памяти зашел этак кит-от по прибылой воде (за рыбой, знать, за мелкой погнался) да и замешкался, Вода-то его не подождала – пошла на убыль: он и сел на мели. Нас, что было – все высыпали, да на него с топорами, с ножами, скребками, кто с чем успел, и малые, и старые, и бабий пол. Рубили мы его часов пять и много вырубили. И сколь силен зверь этот; так вон, сказываю тебе: как почуял прибылую-то воду – покачнул нас, чуть не свалил: пошевелился значит. Да не смог, знать, уйти, так и дорубили до смерти. Из одного языка 80 пудов сала вытопили, вынули нутро, мужик самый большой вставал, топором не досягал до ребр. Ребра, что бревна, позвонки, что наковальни, али стул высокий. Вот какой матерезный зверь этот. Редко же, надо тебе сказывать, бывает это, потому и лезем дальше от дому, хоть и мило там и очень больно приятно с хозяйками. И теперь родины-то нашей Колы-то жаль, надо говорить правду. Очень жаль! Пуще того жаль собора нашего: такой он был приглядный, хороший, таким благолепием сиял, особенно вон с горы Саловараки – все отдай да мало. Очень его жаль!
– Ну, да ладно, стану я сказывать теперь тебе про мастера, что строил собор-от наш: мастер этот был не из наших. Построил он много церквей по Поморью, затем и нашу. В Нюхче увидишь похожую, в Колежме; только раз в пять поменьше те будут. Церкви он строил почесть что задаром; говорил: меня-де только без денег домой не пущайте, а я-де Богу работаю, мзды большой не приемлю. Так построил он в Шунге церковь. Позвали к нам в Колу. Согласился, пришел и к нам, и у нас работал, и у нас соорудил церковь: вывел ее, значит, до глав. Довел до глав и идет к старосте:
– Я, говорит, – главы буду выводить два месяца. Когда весь ваш народ, говорит, с промыслов домой придет, тогда-де и кресты поставим.
– Да не долго ли, святой человек, – говорит староста-то, – чай, и скорей можно?
– Нет, – говорит, скорей нельзя.
– Ну-де, как знаешь!
– Я, – говорит, – не с тем сказал и пришел к тебе. Ты, – говорит, – надо мной не ломайся, потому как я мастер и для Бога работаю, а не для ваших бород. У меня-де и своя таковая-то есть.
Подивился тут староста, подивился: ни с чего-де человек в сердце вошел. А он и сказывает:
– Ты, говорит, – на всю ту пору мне клади по кубку вина утром, в полдень и вечером: без того-де и работать не стану.
Староста стал торговаться с ним: на двух кубках порешили, да чтобы поутру не пить. Так он тяпал, да тяпал и главы стяпал. Народ с промыслов стал собираться. Опять пришел мастер к старосте, сказывает:
– Не надо, – говорит, – мне вина твоего, а через неделю повести народ, чтобы собрался – середний крест ставить стану, так чтобы при всех это дело было, Я, говорит, так и батюшек-попов повестил.
– Ладно, – сказывают, – будет по-твоему.
Осталось три дня, церковь готова и крест у церкви к стене прислонен стоит: бери, значит, поднимай его да и ставь.
– Не пора ли-де? – Опрашивают.
– Нет, – говорит, – сказал в воскресенье так и будет.
Глядят: сидит мастер на горе против собора, плачет, утром сидит, в полдень сидит, вечером сидит и все плачет. Обедать зовут – ругается, спать зовут – пинается, а сам все на собор-от на свой смотрит, и все плачет. Сидит он этак-то и на другой день и другую ночь, и плачет уж – всхлипывает. Ребятенки собрались, смеются над ним – не трогает, не гоняет их. В субботу только к вечерне сходил и опять сел на горе и просидел всю ночь. В воскресенье после обедни только вина попросил, да хлеба с солью на закуску. Народ собрался весь, и стар и мал; лопари, слышь, наехали из самых дальних погостов. Все его ждут. Приходит хмурый такой, нерадостный и хоть бы те, слышь, капля слезинки. Ждут, что будет. Молебен отпели, староста с шапкой мастера обошел народ: накидали денег много в его, мастерову значит, пользу, по обычаям. Полез он с крестом на веревке, уладил его, повозился там, Стал у подножия-то – кланяется. Народ ухнул, закричал ему: «Бог тебе в помощь, Божья, мол, над тобой милость святая!». Все, как быть надо. Стал слезать – народ замолчал, слез – ждет народ, что будет, не расходится.
– К вам, – говорит, – православные слово и дело. Пойдем, – говорит, – вместе на реку на Тулому вашу. Там, говорит, я с вами толковать буду.
Народ испугался на первых-то на порах, да видят лицо его кроткое такое, светлое: поверили, пошли – смотрят. Подошел он к крутому берегу, вытащил из-за пояса из-за своего топор: размахнулся, бросил его в воду и выкрикнул:
– Не было такого мастера на свете, нет и не будет!..
Сказал слова эти, бросился в толпу. Побежали за ним, кто догадался. На квартиру пришел. Целый день не ел, все ревел, благим матом ревел, да потом справился и денежки взял и в свое место ушел.
И с той поры, сказывают старики, сколько ни было ему зазывов, поклонов низких, просьб почестных, никуда не пошел, топора не брал в руки. Лет с десяток жил после того и пил, мертвую пил. Тем и помер.
VIII. МУРМАН
Время, вызывающее поморов на тресковый промысел; путь их к океану. – Жальники. – Хивуса. – Подснежная статуя. – Подробности способов ловли трески и палтусины. – Мурманские судохозяева и их покрутчики во взаимном отношении друг к другу и артели – покруту. – Станы и становища. – Торосы и припаи. – Сало и шуга. – Устройство рыболовного яруса. – Зуйки. – Весельчаки. – Стряски. – Приготовление трески. – Штокфиш. – Норвежский ром. – Приезд хозяев. – Архангельский рынок. – Возвращение мурманских промышленников домой и обряды до и после этого.
В конце февраля полярная архангельская зима начинает заметно умерять свои холода, которые в конце января и в начале февраля едва выносимы. В феврале зима сдает, кротеет,говоря меткими поморскими выражениями. Перестают игратьв северном краю неба сполохи(полярные сияния); северо-восточный ветер, сменяющий горные, чаще нагоняет густые туманы, покрывающие сплошным, непроницаемым пластом все прибрежье. Хотя оно все еще засыпано глубокими, в рост человека, снегами, тем не менее привычному уху помора слышатся подчас учащенные, вдвое зловещие крики воронов, чующих свой скорый отлет в глубь окрестных карельских и дальних финляндских болот. Снег на берегах и на лугах еще сверкает своим поразительно ярким, едва выносимым для непривычного глаза блеском. Пороги в реках, не замерзающие во всю зиму, продолжают шуметь по-прежнему, но глухо и далеко не так бойко, как в начале весны. Окраины моря подернуты еще широким ледяным припаем, и при сильных ветрах все еще разгуливают по нем огромные ледяные поля с потрясающим шумом и треском. Подобно раскатам грома, ломаются там самые большие из льдин – то́росы, от сильно набежавшей и бойко разрезавшей их меньшей льдины. Но зато чаще перепадающие оттепели стали держаться дольше, а за ними и неразлучные насты на снежных полях – тот промерзающий и обледеняющийся верхний слой снега, по которому так легко бегать на лыжах. Ночи становятся заметно короче, превращаясь при блеске луны, освещающей не менее блестящие снега, почти в такой же светлый и ясный день, каким впору быть зимнему дню и при солнце. Но по избам идут еще своим чередом вечерины, хотя и без песен и плясок, по причине великого поста. Между тем незаметно наступают и первые мартовские дни – Евдокеи– заветное время для поморов. Соображает каждый на них, про себя, пока ещё лежа дома в теплой избе и в домашней холе следующее:
– В Крещенье, на водосвятье, и потом целый день крепкий севертянул: надо быть, по старым памятям, морскому промыслу хорошим; тоже опять и звезды – низко, у самого моря шибко горят и играют. Чистый Понедельник весну хорошую посулил: выпала на тот день такая светлая да благодатная погодка, что и бояться, стало быть, нечего. Все таково хорошо показует, самого заставь сделать-то этак – не сделаешь!..
Вот что бывает дальше на всем протяжении Поморья, начиная от городка Онеги и оканчивая последними деревнями дальней Кандалакшской губы – Княжой и Кандалакшей. Во всяком почти селении найдется по одному, нередко по три и даже более богачей, у которых ведется туго набитая киса с деньгами, неразлучная с ними страсть к приобретению еще больших сумм и, наконец, исконный (у иных еще прадедовский) обычай обряжать покрут, то есть нанимать работников для промысла трески и палтусины на дальнем Мурманском берегу океана. За работниками дело не стоит: всегда тут же, подле, дом-о-дом в той же деревне, живут целые семьи недостаточных мужиков, у которых нужда отняла возможность действовать самостоятельно, по себе, а, с другой стороны, природа наградила крепким здоровьем и силами, не отказавши, в то же время, ни в терпении, ни в смелости. Привычка приспособила небогатых поморов к тому, чтобы целые полгода не видать семьи и часто даже не получать от нее никаких вестей, а короткое и близкое знакомство с морем отучило и от жаркой печи и от теплых полатей. Помору в избе и тесно, и душно, если только он в силах и если еще не изломали его вконец житейские нужды и трудные ломовые работы. Богач – припасай деньги и свою добрую волю, а бедняк – наемщик не заставит просить и кланяться.
Он придет около Евдокей в избу богателя, встанет у дверей, поклонится на тябло, да сам же и отдаст поясной поклон хозяину:
– Что, батюшко, Евстигней Парамоныч, ладишь нонеча туды-то?
Проситель махнет головой и рукой в угол.
– Знамое дело. Ну, да как и не ладить? Ни одной, почесть, весны, как жив, не запомню, чтобы не обряжал покрутов. Сам вот подряжаю на двадцатую, да и батюшка-покойничек тем же пробавлялся...
– Знаем доподлинно и эту причину. Так и нонеча, выходит, надумал?
– От других не отстану!
– Так, Евстигней Парамоныч, так, и как же, коли не так.
Проситель, оглядывая шапку свою с разных сторон, перекладывает ее из руки в руку и, того и гляди, запустит правую руку за затылок.
– Беру ребят нонешную весну на два стана, – продолжает хозяин.
– Так, Евстигней Парамоныч, так: и это хорошее дело!.. Стало быть, тебе покручеников – то много же надо?
– По глаголу твоему. Вестимо, больше, чем позапрошлый год.
– Я-то не лишний буду?
– Имел, имел, Степанушко, и тебя в предмете: милости просим! Обряжайся с Богом!
Степанушко опять кланяется в пояс и опять оглядывает свою хохлатую шапку со всех сторон:
– Ты это как, Евстигней Парамоныч, меня-то... в какие?
– Да по-старому, думаю, по-сёгодушному.
– Не обидно ли будет опять-то в наживочники?
– Это уж твое дело, святой человек: на твой кладу разум. Сам смекай!
Проситель учащенно завертел шапкой и весь зарделся: озадачили его последние слова богателя.
«Ишь ведь ты прорва какая! Не ладно вышло-то больно – на уме-то не так сложилось: ребятам нахвастал, что в коршики возьмет меня Евстигней-то Парамоныч», – раздумывал проситель, по временам искоса поглядывая на хозяина.
– В коршики-то кого берешь? – говорил он уже вслух.
– Аль ты надумал?
– Больно бы ладно; отчего нет?
– Да не управишься, ведь тяжело, свыку надо много.
В ответ на это проситель только улыбнулся и насмешливо посмотрел на хозяина.
– Обряды-то все мурманские знать надо: где тебе сеть опустить, где стоит тебе корга, в кое время рыба шибче идет, все надо, – продолжает хозяин.
Но и этим словам проситель улыбнулся, и только 6оязнь рассердить хозяина и таким путем испортить все дело помешала ему прихвастнуть о себе: «что и мы-де с твое-то знаем, тоже, не первый год идем на Мурман-от, а богат вон ты – так и ежовист, ни с какой де тебя стороны не ухватишь».
– Не обидь, – говорил он уже вслух, – вечные за тебя Богу молельщики: возьми в коршики-то!..
– В коршики, сказал, не возьму; есть уж. До коршиков-то тебе надо еще раз пяток съездить туда, да тогда уж разве. А то как тебе довериться! И ребята, пожалуй, с тобой не пойдут: им надо по знати, а ты еще и весельщиком не стаивал,
– Вели: состоим! Нам это дело в примету: у тебя вот, на пятую вёшну иду!
– Не, Степан, остань ты – остань: и не обижай ты меня по-пустому.
– Да хоть парнишку мово вели взять с собой?
– Парнишку бери, парнишко не тягость, пущай привыкает, хорошо ведь это.
– Хорошо-то хорошо, Евстигней Парамоныч, что говорить!
– Ведь в зуйкиберешь: чтобы кашу варил да потроха прибирал?
– Да уж, известно, не в коршики. Ты, Евстигней Парамоныч, не дашь ли теперича мне хоть маленечко?
– Чего же это?
– Денег бы маленечко дал – вечные бы Богу молельщики. А то, вишь, дома-то оставить нечего: измаются!
– Денег отчего не дать: мы за этим добром не стоим – много его у нас, для ча не дать денег? Сколько же тебе надо?
– Да, вишь, бабам на лето, сколько положишь: твоя власть во всем, а мы тут, выходит, ни в чем непричинны…
– Бабам скажи, чтобы зашли, когда им тамо надо будет, – а тебе вот на перву пору полтинничек.
Полтинник этот – так называемый запивнойи заручный – не пойдет в общий счет при осеннем раскладе заработков промысловых. Вот почему проситель не настаивал больше и тотчас же ушел, заручившись главным, т. е. хозяином. Просьба в кормщики сказалась так, спроста, с кончика языка соскочила без умыслу, как выражаются они же сами и как бывает часто со всяким поваженным человеком, когда ему придет вдруг ни с того ни с сего просить и еще и еще, хотя и так уже сыт и удовлетворен, что называется по горло. В кормщики поступают всегда испытанные, искусившиеся в своем деле ходоки: новичкам тут не место. Хорошие кормщики все наперечет в Поморье; их знают все хозяева и не заставляют приходить к себе кланяться. Скорее хозяин ходит за ними, просит и поблажает.
– Скоро, Еремушка, Евдокеи, – говорит хозяин вкрадчиво-льстивым голосом.
– То-то, кажись, скоро, Евстигней Парамоныч; вороны уж больно шибко кричат. Вечор, слышь, выпить захотел, сунулся, ан карман-от хоть вывороти, словно тут Мамай войной ходил: ничего не осталось...
Хозяин улыбается и милостиво и ласково, столько же приучившийся слышать почти во всяком ответе весельчака-кормщика шутку, столько же и поблажающий ему, как человеку дорогому и нужному:
– Собираешься ли?
– Куда это?
– А на Мурман-от?
– Чего мне собираться-то? На то хозяева, сказа но, на свете живут, чтобы покруты собирать, а наше дело известное: дело боярское! Чего собираться-то мне? Брюхо вон только с собой-то прихвачу, да зубы еще, нешто, ну... язык тоже, и будет с меня на лето-то!..
– К кому же идти надумал, Еремушко?
– Да кто даст больше. Нам, известно, у того хорошо, где с тебя работы меньше спрашивают, да рому дают больше!
– А ко мне пойдешь?
– И к тебе пойду, коли вот – свершёны *больше 25 рублев положишь... на серебро выходит, да теперь дашь на выпивку полтора целковых – не в счет.
Хозяин не стоит за этим, зная, что опытный кормщик не у него, так у другого найдет себе место. Еремушка только спросит, получивши деньги:
– Когда обедом-то на расставаньи кормить станешь, на Прокофья, что ли? Так и знать будем: придем!..
И придет исполнить обещание, верный старому обычаю заручиться хозяином. Заручка эта, по-давнему всегда завершается перед походом покрутчиков обедом, на который сзывают промышленников мальчишки – зуйки; являющиеся в назначенные хозяином покрута избы с поклоном и приговором: «Звали пообедать – пожалуй-ко!» Повторивши еще раз последнее слово, зуйки стремглав убегают в другие дома, к другим званным-желанным. Обед прощальный, по обыкновению, бывает сытный и жирный, где первым блюдом треска, облитая яйцами и плавающая в масле, последним – жареная семга или навага – все это подправляемое обильным количеством национальной водки, а у тароватого хозяина и ромом и хересом, которые так дешево достаются в Норвегии. Естественно, к концу обеда, когда гости, что называется, распояшутся и войдут во вкус, начинаются крупные разговоры, затем споры. Гости, пожалуй, побранятся и поцелуются, потом наговорят про себя и для себя всякого пьяного бестолкового вздору, споют несколько безалаберных, бессмысленных песен без конца и начала и, разбредясь кое-как по своим углам, покончат таким образом дело с хозяином до будущей осени, когда вернутся домой уже с промыслов.
На другой день после хозяйского пира, если не похмелье, со всею неприглядною обстановкою вчерашнего пьянства, то уже непременно сборы в дальний путь-дорогу и прощанья со всеми родными и соседями. Наконец наступает и самый день провод, с неизменным бабьим воем на целую деревню. Мужья, братья и сыновья, обрядившись по-дорожному и помолившись на свою сельскую церковь, целой ватагой идут на дальний Мурман за треской, а стало быть, и за деньгами. «Там (подсмеиваются сами над собой поморы), там каша сладка, да на море мачта прядка» (упруга, тяжела и непослушна, а на сдобрение каши разливанное море рыбьего жира, добытого топлением из тресковой печени и прямо полученного из самой жирной океанской рыбы – палтуса).
Русская баба везде не прочь поплакать, было бы только к чему привязаться. А тут вот какое горе: вчера был муж подле, тут же под боком, а теперь, гляди, и нет его, да и завтра нет, и все лето не будет. А там надо за дровами в лес съездить, лошадь впречь, дерево свалить. Смотришь, из начальства кто наехал и пошел крутить все да браниться направо и налево; надо ему подводу сбивать, гребцов собирать, карбас обрядить, да и такой, чтобы и с боков не просачивал, да сверху бы навес был, чтобы не мочилось его благородье дождем. Во всем правь десятского должность: с женским-то умом – толком не везде тут угодишь. Парнишку где бы тут в иную пору сунула вместо себя – пущай-де отвечает перед начальством – так и тут несходное: и парнишек-то всех прихватили большаки с собой на Мурман. Воют бабы целым селением вперегонку одна перед другой, когда мужики, с ног до головы укутанные в оленя, потянутся из деревни на задворья и дальше в снежную степь. Будут ли назад живы-здоровы? Ведь всяко бывает! Кто туда хаживал, тот здесь сказывал, что по Мурманской дорожке много «жальников» насыпано, а под этими насыпями много косточек сложено, – и все-то их одних добрых молодцев – покручеников. «Во тяжких грехах без покаяния они приняли смертушку напрасную, телеса у них пошли без погребения, не отданы матушке—сырой земле, придавило буйным ветрушком, призагрело красным солнышком, запало тело снежечком пушистым». Повоют бабы потом и в домах целыми артелями, и в одиночку, назавтра поохают, повздыхают тяжело и глубоко, но уже не дальше на том простом основании, что нудой поля не изъездишь, тугой моря не переплывешь; не навек же и не первый же год так-то...