355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Максимов » Год на севере » Текст книги (страница 19)
Год на севере
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:34

Текст книги "Год на севере"


Автор книги: Сергей Максимов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)

А было то место свято, я это давно знал: тысячи народу сходились туда поклоняться гробам: братьев Денисовых, Данилы Викулыча и сестрицы Денисовых Соломониды *их тетки. От нас туда ходило великое число всякого народу. Заборы в скиту где сломали, где повалили. Поглядел я – и словно пешней мне под сердце ударило! Вход на кладбище заперт и запечатан, под забором его сидят остатные старицы – завидели меня, – и плачут. Взглянул я на них, да и сам заревел и стегнул по лошадке, чтобы кому-нибудь на глаза не попасться. Были те жительства обширные и прекрасные. В одной Лексе жило до 700 сестер. Обе обители царя Петра хорошо помнят. Он их простил, и все цари миловали, – и теперь ни с чего такое разоренье!.. Оправятся ли?

– Я сужу по нашим ближним местам, глядя на Топозерье! – поспешил ответить на свой же вопрос Демидов. – Про Выгозеро после слыхать было, что на том месте, где монастырь стоял, поселили сто душ мужиков. Вывели их откуда-то из-за Питера и сказывали, что сам барин отступился от них: нор на норе, и плут на плуте. Им бы хозяйство ладить, а они и на своих-то местах были гуляки да пьяницы; они и остаточных старцев поразогнали. Как пришли, так бабу и убили. Стали их разбирать, да целую половину и угнали в Сибирь. Малая толика прицепилась к месту, да и те непутные. Правильно ли начальство поступило? Когда делались самовольные пытки, тоже обходилось не без греха, хоть бы и у топозерских. Выгонят ветхих старух негодящих на море, на луды пустые (молодых при себе оставляли), построят им избы (недорогого стоят), дадут харча много, чтобы ели досыта (Москва на это денежки присылала, из Питера даянья шли и мукой и всяким житом, и прочим таким делом). Да, какие же это селенья? Пословица впрямь говорит: «Бабьи города недолго стоят». Цинга по нашим местам гуляет и воюет; на тех местах только одни косточки забелеются. Топозерские знали и другую пословицу: «без баб-де города не живут». Так и действовали. А вот теперь их вдосталь разорили... Что ж станется? Города ведь годами строятся, – взять к примеру нашу Суму. Старики-покойнички сказывали про «Сенявшину». Прислал царь Петр злого генерала Сенявина солдат на войну набирать и город Питер строить и натворил этот человек-то у нас, что доселе не выходит в народе из памяти. Всех распугал. Стали прятаться: кои в леса забежали, те там и погибли. Нахватал самых молоденьких, крепоньких, – всех забрал, никого не оставил ни на племя, ни на семя. Было до него в нашем посаде 600 душ, стало 250, с тех пор вот нам и не поправиться, а ведь сколько годов прошло! дошел вот теперь черед до Топозера. Как он строился? Кто-то скиток завел. Стали к нему пристраиваться втихомолочку, не торопясь, исподволь. Рубят избу, – прислушиваются, не шибко ли топор звенит?..

– Слыхал твоя милость, про Великопоженский скит? – спросил Демидов, круто оборвавши нить рассказа.

Намек этот указывал на свежее событие, как раз случившееся в то время и, несмотря на свою малость, довольно громкое: оно быстро облетело молвою весь архангельский край. Дело было самое простое, которое при других обстоятельствах прошло бы совершенно незамеченным. Около Печоры давно уже существовал этот скит. За глазами, за непроходимой тайболой скит в этом краю (который на Мезени называется «отдаленной») незаметно превратился в настоящее селение, людное и широко разбросанное. Палате государственных имуществ сделалось совестно называть его скитом и она поспешила переименовать его в деревню.

– За что такая милость там, а здесь вот одни только разорения? Не слыхал, твоя милость, за что?

На прямой вопрос, выговоренный в том тоне, что требовался ответ, подкрепляющий разрешающий сомнение или незнание, я не мог сказать ничего, кроме сообщения общих положений, которыми в то время руководились при преследовании раскола. У Демидова оказались свои аргументы, представленные с оговоркой, что говорит он по слухам.

– Прислан был в Соловки из Москвы на смирение и обращение некоторый человек, по прозвищу Гнусин, за большое его озлобление и за писания. Толковал он как-то неладно апокалипсис и разные такие хульные тетрадки писал. Продолжал тот Гнусин делать, то же самое и в Соловках. Того мало, что ругательно писал, а еще и картинки в насмешку хорошо мог рисовать.

В Соловецком он и помер. В то время в Топозере настоятелем был Томилин. Он съездил в монастырь, выпросил тело, перевез морем и похоронил у себя, в скиту. Болтают, что-де у архимандрита Досифея он и писания те и картинки купил. У него, за великие деньги, перекупил их какой-то московский купец и свез в Москву. Там прознали и схапали, а на Топозеро грозу пустили: на полное разрушение. Освятили часовню на православную церковь, попа приставили. Жителям велели выбираться. Кто хочет оставайся, а прочие все вон иди.

Старики ушли, не похотели оставаться.

– А если захочет Москва, – перебил я собеседника своего, в свою очередь, вопросом: – восстанет ли Топозерское жительство?

– Вот ты мне очи просветил. Прямо скажу: восстанет. Они живущи, а Москва сильна. Вот как они живущи. Выходило им, как и всем, общее положение, высланы были те, у которых пачпортов не оказалось. Старым доживать дозволено, а принимать прибылых нельзя. Нельзя вновь строиться и старые избы чинить. Годов с десяток тому будет, приехали из Питера посмотреть: и заплаточек много наложено, и прибылые есть. Рассердились тогда и сделали тот великий и разгром. Стало теперь после них селение, как настоящий соловецкий скит: десятка людей не сосчитаешь. Три монахини поехали прямо в Москву жаловаться. Вскоре туда игуменью вызвали. Знакомая она мне была, звали Анфисой. Сановитая такая, из себя дородная, плотная, даром что было ей пять десятков лет с хвостиком. Ростом высока, пущай, как и все наши бабы, да уж больно гладка была, еще не обрюзгла: на Москве, поди, очень понравилась. Пока не обойдется, бывало, важной такой глядит. Кроме благочестивых разговоров, других никаких не знает. С глаз – хитрая, в словах – увертливая. А разгостится, да опознается, – любила гостить, – такая-то ли добрая да развеселая. И поговорить любила и шутку подкинет такую, что и молодой разбитной женке не сделать. Эта Москву обойдет. Эта там не заблудится, да еще и других прочих с собой на вою дорогу проведет. Топозеру не погибать же стать из-за одного Гнусина.

– Чем пленяли? – отвечал Демидыч на вопрос. – Я должен теперь говорить по всей истинной правде... Заговорил он шепотом:

– В Сюзецки кто в кой час ни попадал, бывало, всегда у них молятся, все где-то служба часовенная идет и днем и ночью: то заутреня, то часы, а то и всенощная, обедни, вечерни, молебны, панихиды – раздолье богомольному человеку. Вот это надо понимать, в самую глубь дела проникать.

Переменивши тон голоса на такой, каким обыкновенно говорят тайны (хотя даже нас никто в это время не слушал), Демидов сообщил:

– Начинают и на Топозеро помаленьку стягиваться, слышал я про то от верных людей. Из нашего селения и из Кеми кое-кто ушел уж туда. С Ковдозера ожидают. Ведь зачем Наум-то Васильев у Копылова сидел? Он собирал рассеянное стадо и новые деньги привозил на покинутое гнездо. Как можно потерять Москве такое место? Ведь оно насиженное, укромное! Поди-ко знай доберись до него: глаза выколешь себе, все тело перецарапаешь, ноги повывихнешь. Да и богата же эта самая Москва! По этим же самым топозерам и нам всем это видно; надо так думать и говорить: не пустяшная какая ни на есть забота житейская, а великое дело – о вере! Уж если человек по вере пошел и около нее начал устраиваться, то он и впрямь как дятел: и упрям, и чуток! день и ночь он крепким носом долбит, а голова у него не болит.

Я твою милость больше и спрашивать не стану, – сам отвечать могу. Топозеру большим городом не быть, а маленький сколотят.

Припомнились эти слова и все сейчас рассказанное, когда случайно попалось мне на глаза в газетах достоверное известие самовидца:

«Деревянный высокий забор обвалился. Ворота и ставни у многих домов заколочены. Много огородов совершенно заросли. Жилых изб я насчитал двенадцать, и между ними видел большую в два этажа, – сказали мне, что тут живет большак. Между жилыми домами разведены маленькие огороды, засеянные репою, луком, картофелем. В жильях – около 20 мужчин и женщин: мужчины сидят за чтением и перепиской рукописей, женщины – за рукоделием...»

Беломорские суда

Город Кемь внешним видом своим столько же похож на всякое другое беломорское селение, обусловленное простым значением деревни или села, сколько, в то же время, не похож ни на один из других уездных городов России. Начиная с того, что в городе этом встречает всякого проезжего невыносимый, докучливый шум речных порогов, как и всюду по берегам Белого моря. Кемь, в свою очередь, поставлена в такое исключительное и незавидное положение, что разбросалась в поразительном беспорядке по гранитным скалам, которые в пяти-шести местах слились в сплошные груды, как-будто горы. Цепляясь по уступам этих гранитных гор неправильною линиею без симметрии идут одни за другими, одни над другими зеленые, желтые, серые домики и дома этого города. Незначительная часть их, полукругом, как будто в некотором порядке, как бы подобием набережной красивого приморского города (особенно при виде издали, при въезде в город с моря), обогнула широкий, круглый ковш реки, где она слилась с двумя своими рукавами. С одного из этих рукавов с шумом и брызгами несется по крупным камням огромная масса воды, трудно победимая силою весел, силою человека и паруса, крепко надутого сильным и крутым ветром. Там, где масса воды этой не кипит уже котлом, а зияет огромной пучиной, выбитой временем и водой как бы в упор стремлению водопада, выплывает невысокая гранитная скала со старинною церковью, с более древнею башнею уже разрушенного или рухнувшего от времени острога, городка.

Это Леп-остров – ячейка первоначального поселения, защищенного деревянным острогом, который в конце прошлого века уже был в развалинах. Продолжая замечательно спокойное течение свое дальше, река обрамляется теми же гранитными скалами, по которым тянется изгородь, вешала с сетями направо; и рассыпался такой же беспорядочный ряд строений налево, в сторону города. В дальнем конце своем, до которого видно такое множество углов, труб и кровель, ряд домов этих, названный карельским именем мандеры, замыкается деревянной кладбищенской церковью с крестами и гранитными камнями и плитами кругом. На таких же неправильно очерченных, неправильно разметанных кругом камнях и плитах выстроилась соборная церковь, встала отдельно от нее соборная колокольня, неизбежно каменное казначейство, еще несколько домов, пожалуй, относительно и красивых, не похожих на дома деревенские или сельские, ни огородца подле, ни кусточка зелени, кроме зелени ивняка, да дальнего соснового бора, ни лошади подл или даже где-нибудь и вдали. Если в Онеге есть еще хоть одна улица, по которой можно ездить, то по Кеми окончательно по летам ездить невозможно. Два утлых, наскоро плетенных моста, перекинутых через узкие рукава реки, служат только для прохода пешеходов, заблудившейся или, по обыкновению, оставленной без призора бодливой коровы, всегда огромной, всегда желтой собаки, которая по зимам возит воду и воеводу, дрова и его челядинцев.

Взойдешь на гору, взберешься на колокольню – моря не увидишь, море затянули спопутные взору мысы извилистой, коленчатой реки, закрыли избы, сосновый перелесок, недавно построенные против неприятеля батареи, бараки подле. Видишь неровные, прогнившие крыши домов с кадушками и швабрами в них на случай пожара. Видишь опять прихотливые изгибы реки; видишь кемскую женку всю в красном с веслом на плече, идущую к карбасу; видишь этот карбас, который качается на воде подле берега, и парусок другой вдали. Слышишь снова вой порогов или еще более несносный вой своры собак, бегающих по загородным горам. Там дальше тускнеет что-то в тумане: может быть, тот же бор, может быть, те же серовато-красные массы гранита. А там опять-таки слышишь человеческие голоса, как-то не гармонирующие со всею наглазною обстановкою, как будто чужие здесь, хотя под ногами и раскинулся широко один из лучших, самый богатый капиталами город Архангельской губернии.

Спустишься вниз по уступам скал, имеющих в некоторых местах вид и форму решительной лестницы, словно рубила ее рука человеческая, но и тут все-таки ничего не встречаешь нового: слышатся те же пороги, видится тот же широкий и глубокий ковш среди города, среди самой реки. По берегу этого ковша навалены грудами, поленницами доски и бревна. Из-за них по временам вырывается болезненный взвизг пилы, голоса людей, звон топора, плашмя попавшего на сучок. Здесь городская доморощенная верфь и, говорят, хотя и маленькая, но чрезвычайно удобная. На этом месте с этого берега, в этот ковш реки Кеми ежегодно спускают по одному, по два, нередко по три и по четыре крупных морских судна, назначаемых для дальних морских плаваний. Подрядчиками работ этих бывают, конечно, богатые капиталисты города; производителями, работниками – карелы из деревни Подужемье, расположенной в семнадцати верстах выше города, на той же реке Кеми. Вся нехитрая и несложная история этого дела обыкновенно обряжается и ведется простым путем...

Богач-хозяин, задумавший выстроить судно, заручается лесом, нарубленным по берегам и протокам реки Кеми. Для рангоута и досками на большие суда запасается он или на онежских лесопильных заводах, или привозит их на своем же судне из Архангельска, затем, что ближний лес, дряблый и мелкий, негоден для судостроения. Освобожденный указом 1820 года от платежа футовых денеги обязанный только при постройке платить единовременно попенные деньги, хозяин спешит заручиться мастером. Для этого, как сказано уже, ходить недалеко; в семнадцати верстах выше города, в деревне Подужемье, живут карелы, которые всему архангельскому краю известны как лучшие мастера крупных морских судов, не имеющих никакого порока. Мастеров этих возят в самые отдаленные места прибрежьев: дорожат ими и керетчане, и варзужане, и мезенцы и летнесторонние, и соловецкие, и горожане (архангельцы). Работа их в чести и славе и у архангельских англичан и немцев. Кемский судохозяин никогда уже не обойдет ближнего соседа, с которым ежегодно, в день Спаса Преображенья (б августа), в том же Подужемье ведет он хлеб-соль и беседу и разводит веселый, длинный праздник и столованье. Напротив, богатый кемлянин выберет и заговорит себе мастера лучшего: к празднику Спаса мастера бывают все дома. Заказчик, пожалуй, и переждет один год, а, пожалуй, и два, если у этого лучшего мастера есть уже на руках заговоренная работа. Вот отчего кемские суда лучше постройкой, красивее глядят своей внешностью, чем все другие суда, принадлежащие другим деревням и нередко выстроенные доморощенными деревенскими мастерами, не подужемскими карелами. Кемское судно узнается в море издали, угадывается поморами безошибочно; иной сказывает даже при этом имя хозяина, а нередко и имя мастера.

– Лодейку задумал построить, – сказывает кемлянин в избе мастера, являясь туда с поклоном, приветом и приносом заграничного крепкого рому или коньяку.

– Сказывали – слышал.

– Возьмешься ли?

– Для ча не взяться – могим! – отвечает мастер.

– Да свободен ли ты?

– Сказываем – слово, так, стало, – не врем. Сам знаешь!

– Как тебя не знать, весь свет тебя знает. Весь свет с тобой рад дело вести: это перед тобой, что перед Спасом! Откушай-ко!

Откупоривается бутылка, расходуется вино, идут разные сторонние разговоры, которым как ни завязываться, как ни метаться в бок, да по сторонам с Мурмана на город, из города в Москву и Питер, – а сесть на одно, опять на той же задуманной лодейке: в ней и заказчику барыш, и мастеру польза и выгода; для того и другого вожделенные, верные деньги: одному раньше, другому несколько позже. Начавши другую бутылку, и заказчик и мастер, под веселый шумок, говорят о цене, спорят и шумят, не изобижая друг друга; ладят, как умеют и смеют; стягивают, как могут, накидки и скидки. Опять льют и шумят, и опять-таки добираются до искомой, исходной середины, на которой и заказчику, и мастеру становится безобидно и неубыточно. Сойдутся они на этой средней цене непременно: не в первый раз вершат они дело. Ни заказчик не отпустит без конечного ответа хорошего мастера, ни мастер не бросит богатого, честного хозяина. «Спорить – вольно, браниться – грех», – говорит поговорка. Как ни шуметь, как ни выговаривать своего я и своих барышей – заказчику не пойти из избы, мастеру не пустить его из дверей на город. Так во всех случаях, во всех сделках между своими и ближними. Темен человек дальний; свой ближний известен со всею придурью, со всеми изгибами простого, нехитрого сердца.

– Ну, так, что ли, дело наше по тому идет? – спросит еще раз заказчик.

– Так и не инак, потому по самому, – ответит в последний раз мастер.

– Ну, ударим по рукам, поцелуемся и станем Богу молиться.

– Ладно, по рукам и за Бога – по обычаю.

Сговорившиеся хватаются за полы, обнимаются, молятся на тябло: и кемский и подужемец старым дониконовским крестом.

– Когда приходить-то? – спросит последний уже у дверей избы своей.

– Да когда удосужишься, когда зима станет; доски пилеными привез, кокоры обтесали инвалидные солдаты на задельные дни – все готово. Скорее придешь, лучше будет.

Подужемец не замедлит. Сборы его невелики; подмастерье его свой человек, правая рука, от него не отходит и часто живет ним в той же избе, если не рядом.

Сидит кемский хозяин рано поутру в своей светлой, поразительно чистой избе, за крашеным столом, накрытым чистым рядном – скатеркой. Перед ним на столе лежит толстая книга в кожаном переплетё времен Михаила Федоровича раскрытою. Он только что перекрестил очии, положив начала, сел попитаться, от словесного млека и умственного кладезя, чтобы потом напиться чаю из немиршонойчашки своей, купленной им за морем, в Норвегии. Чем-то мудрым, внушающим уважение, если не страх, глядит его чистое лицо, опушенное большой седой бородой и такими же волосами на лбу, подстриженными, по старому обычаю, в скобку; смело и сурово глядят его умные, бойкие глаза из-под медных очков-клешней, захватывающих его нос до страдательного вида и состояния. Он вслух, для себя, гнусливо читает житие святого настоящего дня, и, может быть, прочтет это житие до конечного аминя, – но в двери стучатся с молитвой: «Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!» Слышится в молитве этой женский голос одного из домочадцев; старик отдает аминь. Входит жена, а за нею мастер-подужемец, на другой же день по совершении сделки и подряда.

– Ну вот, и свет в очи, а только что об тебе думал, да и попризабылся было! Ладно же – прошу покорно со мною чаю кушать. Неси, дека, рому заветного; стряпай, девка, обед праздничный. На этот день распоясаться хочу – запой сделать, коли со старости лет выдержу это, да не крякну! Гости пока, почестной гость! Назавтра думу будем думать и об деле смекать; а сегодня в молитвослове показано разрешение вина и елея. Так и станется!

На другой день, рано утром, и хозяин и мастер уже на месте работы и именно там, где река Кемь, сливаясь двумя своими рукавами, образовала широкий ковш. На берегу этого ковша строят кемляне суда свои, но преимущественно большого размера лодьи, шкуны, раньшины, боты. Для мелких судов отводятся другие места, как для карбасов, так и для лодок; но постоянных элингов нет нигде по всему Поморью. При постройке крупных, как и при постройке мелких, приемы одни и те же.

Давно и положительно известно, что лодейные мастера не знают ни чертежей, ни планов и руководствуются при строении судов только навыком и каким-то архитектурным чутьем, которое, как кажется, надо считать прирожденною особенностью карельского народа.

В то же время остальные приемы при деле установлены дедовскими и прадедовскими обычаями, преданием и наглядным наставлением. Точно так же положительно известно и то, что архитектура беломорских судов однообразна и точно такая же и теперь, какая была – говоря поморским же выражением – при царе Капыле, когда грибы воевали с опенками, или, лучше, когда еще правила Поморьем Марфа Посадница. Таковы лодьи, таковы кочмары, таковы шняки и раньшины. Для всех этих судов чертежей и планов не существует. Только шкуны, в последнее время введенные в употребление, начали строить по чертежам, аляповато, бестолково, доморощенным способом начерченным. Правда, что лодьи, имевшие прежде форму нелепого ящика, поморы стали делать острее, но все еще по-прежнему оправдывали плоскодонность своих судов тем, что на них удобнее входить в мелкие приморские реки и затоплять эти, суда на зиму у самой деревни, прямо под глазами, или становить их на городки перед окнами. Но в то же время (и отчасти справедливо), и даже те поморы, которые уже начали вместо лодей строить шкуны, объясняли существование на водах моря еще довольно значительного числа лодей тем, что построение их стоит дешевле (рублей на 100 серебром), хотя в то же время на лодью и требуется, для ее тяжелых, неудобных парусов и снастей, рабочих больше (по крайней мере, пять человек), чем на шкуну (три и даже два рабочих)...

Точно так же, как бывало прежде, мастер намечал на полу мелом, на песке палкой чертеж судна и вымеривал тут же его размеры. Ширину клал вершками пятью или шестью шире трети длины; половина ширины будет высота трюма. На жерди намечал рубежки (заметки) и по этим рубежкам этою же жердью все время намечал шпангоуты, называя их по-своему боранами(носовым и кормовым). Отвесы или перпендикуляры и на чертеж клал по глазу, без циркуля, и точно так же своим именем скулназывал боковые части перпендикуляра, его прямые углы. Кончивши чертеж, мастер обыкновенно сбивал лекалы, если строится лодья, и считал это дело лишним, дорогим и для хозяина, если строилась шняка или раньшина. Сбивши лекалы, мастер приступал прямо и не обинуясь к работе, делал поддон – основание, судна, его скелет; обшивал его снаружи и внутри досками; ставил три мачты, если лодья назначалась для дальних морских плаваний, и две, если она приспособлялась для богомольцев, идущих в Соловецкий монастырь.

В одну зиму, при не слишком усиленной и ускоренной работе, лодья бывала готова со всеми своими мелочными подробностями: с неизбежной помпой, с казенкой – каютой, с приказеньем – люком, местом спуска в каюту, с палубой, с козовами, прикрепленными на бушприте, с двумя печами, если лодья мурманская, и с одной, если ей суждено ходить только в Архангельск. Судно это имеет длины 40-80 футов, ширины 12-25 футов, в грузу способно сидеть от 6 до 9 футов и грузу этого способно поднять, смотря по величине и размерам, от 5 до 12 тысяч пудов. Правда, что большая часть настоящих лодей не берет уже свыше тысяч пудов, но все-таки строятся еще лодьи и больших размеров. Судно это все из соснового леса, креплено железом (единственные суда с таким креплением); обшивные доски, его креплены в малых лодьях в наборе, в больших – в гладь деревянными гвоздями и сшиты мягкими древесными корнями – вичью. Перекладины или брусья (бимс), на которые настилается палуба, называются перешва; подкладки из тонких досок какими выстилают внутри низ судна, чтобы не подмок груз, зовут подтоварьем. Лодейные мачты – однодеревные, бушприт короткий; на фок и грот-мачтах по прямому парусу с реею; на бизань-мачте – косой парус с гиком и гафелем; прямые паруса держатся на ветре во всю свою ширину для одинаковых размеров паруса вверху и внизу распоркою, называемою обыкновенно чеплиной. Сверх того, при лодье также употребляется бот, называемый павозком, и, наконец, повсюдная и неизменная бочка для пресной воды, называемая подвозок. Шпангоут лодьи и всех других судов зовется общим именем – упруг.

Таково в устройстве и подробностях своих самое крупное из всех беломорских судов – лодьи, которое непременно должно быть готово в новом своем виде к спуску до половодья. Сильная разливом и нередко заливающая городские строения река Кемь в половодье способна для этого спуска. Самый спуск её на воду требует от строителей, по исконному прадедовскому обычаю, некоторой торжественности, некоторого рода гласности для целого селения.

Лед вынесло из реки в океан, река в полной заливной воде, на крайнем дохе, на крайнем рубеже, с которого она пойдет убывать. К тому же, полая вода эта стоит на приливе – стало быть, обещает благополучный момент для спуска.

Момент этот предусмотрен и час для спуска назначен.

Еще с вечера, накануне дня, назначенного для спуска лодьи, мальчишки-подростки обегали все дома и деревни и повестили хозяев приговором:

– Дядя Еремей! Дядюшка Пантелей на первую выть, (после завтрака) звал тебя на лодейке спущаться – пожалуй-ко!

Мальчишка, скороговоркой произнесши эти слова, убегал из избы, и званный охотно приходил на другой день раньше часа спуска и видел широкое, чреватое днище лодьи, во всем его неприглядном безобразии, еще на городках, на берегу, но без снастей, по обыкновению, без мачт. Виделась только крыша казенки, толстый, тяжелый руль и свежая, щедро просмоленная конопатка. Все деревенские или городские гости, знакомые и благоприятели хозяина, влезают на палубу и ждут молитвы. Придет священник с крестом и чтением молебна – раскольник ли хозяин или нет. Прочтется последняя молитва, дрогнет сердце хозяина, дрогнет и сердце мастера, возбуждены и прочие зрители-гости.

Мастер с помощником спускаются вниз и с крестным знамением подрубают разом с уханьем и вздохами два бревна, поддерживающие корму лодьи. Судно качнется раз и два и, наклонившись несколько на бок, ползет по двум другим бревнам, положенным параллельно килю, прямо в воду. Рявкнет свое заветное ура весь народ на палубе раз, другой, третий, – и лодья уже на воде оселась благополучно; не умереть в тот год хозяину, не потерпеть большого несчастия ни ему, ни всем соседям его, спустившимся на новом судне на вешнюю воду. Хозяина целуют, поздравляют, кланяются в пояс. Честят лестными приговорами мастера, и во все это время ни хозяева, ни гости не надевают шапок до той поры, пока судостроитель-богач не пригласит их всех в свою избу на почетный пир, на пьяное и веселошумливое угощенье. Несется потом неладная песня, бестолковый говор, и долго затем во всю ночь бродят

по улицам шатающиеся из стороны в сторону тени, которые или скроются в воротах собственного дома, или под углом первой спопутной клети, подле первого попавшегося бревна, как это бывает везде, во всех углах широкого русского царства...

На этих лодьях поморы или возят купленный в Архангельске хлеб в Норвегию или к промышленникам на Мурманский берег, или совершают прибрежные плавания на Терский берег за семгой, на Карельский за сельдями, на Новую Землю за моржами, на Колгуев за птичьим пухом, в Онегу за досками, в тот же Архангельск с треской и палтусиной и в Соловецкий монастырь с богомольцами.

Во всех этих плаваниях поморы ходят по вере по старым приметам, замеченным или самими, или переданным от отцов или бывалых людей, Большею частью лодьи держатся бережья, вблизи берегов, и в крайнем случае, при необходимости пускаться вглубь моря руководствуются компасиками – по-их матками, – покупаемыми обыкновенно за четвертак, полтинник на архангельском рынке. У некоторых хозяев, более толковых и сметливых, встречаются на случай порчи одного два и три запасных. У некоторых ведутся также записные книжки о времени перевалов(поворотах курса), о коргах и опасных мелях, о более удобных и безопасных становищах. Но и в этом случае все поморы руководствуются памятью, поразительно замечательною сметкою и толком и почти всегда верными приметами.

Второе (по величине судна) место, после лодьи должно принадлежать раньшине. Первообраз этого судна – шняка, по величине несколько меньшая предыдущей. Шняка обыкновенно шьется теми же древесными корнями – вичью (по местному названию) – из широких досок, в наборе, длиною от 4 до 5 сажен, шириною немного больше сажени, с плоским, как и лодьи, дном, с острыми носом и кормою. Шняка оставляется открытою. На нее ставят одну мачту посередине; на мачте употребляется еще до сих пор один прямойпарус. Обыкновенно же шняка ходит на веслах (шести). Судном этим управляют четыре человека: кормщик, тяглец, наживочник и весельщик, т.е. все те рабочие, которые необходимы для осмотра мурманского яруса с треской и палтусиной. Шняка способна поднять 500 пудов грузу...

На зиму шняки оставляются в становищах под надзором лопарей, но редко пускают их в дальние плавания, хотя бы, например, в тот же Архангельск с мурманскими промыслами. Для этой цели менее запасливые и достаточные хозяева на ту же шняку набивают нашвы(числом 3-4-5) – фальшборты, ставят еще другую (неопускную же) мачту, не накладывают палубы, но над срединою судна делают выпуклую крышу. Шняки эти больше только бортом и, стало быть, способные поднимать более значительный груз, называются раньшинами по той причине, что они привозят первые – ранниепромыслы в Архангельск (следующие привозят на лодьях)...

Некоторое сходство в оснастке и в назначении с тою же раньшиною составляет кочмар– палубное же судно, несколько, впрочем, большее, с двумя неопускными мачтами и употребляемое также для перевозки рыбы, назначенной в продажу. Однако, судно это сделалось замечательною редкостью, вытесненное из употребления, вероятно, шкунами...

Там же, откуда выходят в Поморье лучшие лодеиные мастера, то есть в кемской деревушке подужемье строятся и самые употребительные, самые важные для ближних прибрежных плаваний, мелкие беломорские суда – карбасы. Шьются карбасы (крупные суда «строятся» точно таким же образом, как шняки, но меньше последних (длиною 18-25 футов и шириною менее ¼ длины); в воде сидят на фут. На карбасах этих обыкновенно от 4 до 10 одноручных весел и два шпринтовные паруса; шпангоут карбасный зовется опругой. На веслах карбасы легки на ходу и, лавируя весьма недурно, в то же время заметно валки; пустозерские карбасы, с прямою кормою, пускаются в море с грузом, которого они поднимают до 200 пудов. Тот же карбас, только несколько пошире и покороче описанных, употребляется для промысла тюленей на льду и, в таком случае, принимает новое название весновального. Этот род карбасов, как уже сказано, приспособляется к тому, чтобы быть удобно влачимым по льду, а для этого вдоль киля приделываются два полоза, называемые креньями...

Из судов с правильною оснасткою, выстроенных по верным чертежам, безопасных в море и употребление


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю