Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Обращаюсь опять к селению. Пустынное летом, оно значительнее посещается зимой, когда из дальних погостов лопари и карелы являются сюда во множестве, чтобы почтить память святого Варлаамия, мощи которого почивают под спудом в керетской церкви. Он был, как известно, кольский священник; убил свою жену и с трупом ее поплыл из родины океаном, у Св. Носа заклял он каких-то вредных морских червей, которые протачивали суда, ходившие мимо, и остановился выше Керети, в лесу на озере. Часто приходившие сюда ягодницы с мирскими песнями заставили его уйти дальше в глубь карельских болот, верст за 20: там он и умер. Тело его принесено в Кереть неизвестным человеком, и то место, где оно было погребено, означено и доныне сохранившимся деревянным крестом близ алтаря. Св. Варлаамию молится здешний и дальний поморский народ о попутной погоде и об удалении всех опасностей морского пути.
Новых и столько же мучительных семьдесят верст легло между Керетью и Ковдой. Первые версты как-будто и порадовали: места начались довольно красивые. Едешь словно озером, тихим и чистым. Кругом всю губу обступили высокие горы с густым хвойным лесом, с зеленой травой. Все это картинно опрокинулось в воде и все это представляло тот превосходный вид, который так любят все богачи целого света, имеющие загородные сады и замки… Тихая погода, при полном солнечном свете и теплом южном ветре, склонила ко сну. Долго ли спал – не помню, но просыпаюсь в то время, когда солнце уже закатилось. Наступил мрак столько же и ночной, сколько и происходивший оттого, что все небо задернуто было черной тучей. Паруса были обронены, шли греблей; по морю ходил взводень, бросавший в наш карбас крупные, сильные волны. Всегда неугомонный и сильный полунощник (северо-восточный) заметно усиливался. Страшно было в этом полумраке, среди открытого моря, правый берег которого совсем пропадал от наших глаз вдалеке. Навстречу выплывала и стояла, словно тень в туманной картине, встречная луда, вся затянутая туманом. Многих трудов и усилий стоило гребцам, чтобы подтянуть к ней карбас и увидеть перед собою высокий лесистый остров и за ним маленькую губу, по которой ходили мелкие волны, слегка рябившие поверхность воды. Губа эта оказалась удобным становищем для нас, тем более что и гребцы устали, и ветер крепчал ежеминутно с новой силой, лишая всякой возможности плыть дальше.
– Кажись, и о трех бы я головах был – не повез бы тебя, ваше благородье, дальше! – Говорил кормщик.
– Пылко стало в море, несосветимо пылко! Хорошо еще, что благополучно вынес нас Господь да Варлаамий Керетский, – поддакивали гребцы-девки.
– Здесь нам переждать придется, пока уляжется погодушка эта: без того нельзя; за тебя ведь мне перед начальством отвечать придется; на то я и кормщик, а ты – казенный человек!
На доводы эти я поневоле должен был согласиться, полез вслед за гребцами по щельям и крупным, подчас скользким, подчас словно обточенным, гранитным камням, представлявшим на целые десятки сажен решительное подобие петербургской Дворцовой площади. Над нашими головами висел сосновый лес, густой ипустынный. Перед глазами нашими вздувалось и отшибало крутыми волнами море, словно взбороненное поле.
– Гляди же, пыль какая, словно береста вода-то: горит, да и все тут! – Не упустил и на этот раз заметить кормщик, не отстававший от меня во все время, когда я поднимался на гору.
– Мы, ваше благородье, соснем пойдем, а тем часом погодушка-то, может, сдаст и пустит. Право так! – Продолжал он вкрадчиво-льстивым голосом.
– Ну, вот и благодарствуем, вот с этаким-то начальством мы не прочь хоть все лето ездить: это по-христиански, – заключил он же, сменив просительный тон голоса на повелительный, когда получил мое согласие и, махнув рукою и головой взбиравшимся на крутизну гребцам, весело полез влево.
Я потащился за ним. Шли долго. Лес редел, открылась площадка и опять море. На площадке избушка разволочная, по-видимому, недавно выстроенная, но уже недоступно грязная, как и все другие... Сюда перевезена на карбасах в локченых [40]меченых зарубками срубах и поставлена наскоро, так что имеет значение лишь временного пристанища рабочих. Прочную и поместительную избу зовут особенно «становою»: она способна для зимовок, а поставленные по разным местам и зависящие от этой главной и будут разволочные, то есть разъемные или разборные избы – филиальными отделениями.
В этой керетской разволочной тоже битые стекла, блестящие радужными отливами, тоже одно заткнуто тряпкой и та же груда камней с углублением в середине, заменяющая печь, нары, солоница с солью, бурак (по-здешнему, туес) с соленой треской; рыболовная сеть не рваная, ведерко с водой, иззубренный топоришко, – одним словом, все то, что, по исконному обычаю, любят оставлять в своих избах промышленники на случаи посещения ее спасшимися от бури и незапасливыми путниками. От нечего делать, и тем более, что сон бежал от глаз, я пошел бродить по острову, между деревьями которого нашел кусты малины, чернику, бруснику, несметное множество морошки. На этот раз еще ни то, ни другое не поспело. Между деревьями, подчас высокими подчас значительно толстыми, попадались: ель, сосна, береза коренговатая, сучковатая, приземистая, одним словом, та, которая в столярных поделкахизвестна под именем карельской. Далеко в середине лесной чащи и, может быть, самого острова нашел я площадку, которая, видимо, нарочно была очищена для какой-либо цели: гнилые бревна, полузарытые ямы говорили, что здесь было когда-то жилье, но чье? Остров оказался Великим, на котором, как сказывали мне впоследствии, жили старушонки-раскольницы скитом, еще недавно прогнанные отсюда земской полицией. Точно такая же пустынь, Ивановка, лежит в десяти верстах от Керети, на пути к Гридину, и третья – Мягрига близ Кеми. Но о них в своем месте...
Между тем далеко уже на утре, когда провожатые выспались, и я сам досыта нагулялся по острову, ветер начал спадать, взводень как будто оседался и не пугал уже своими прежними страшными волнами. Мы, не желая терять времени, поспешили направиться к Ковде, до которой оставалось не больше десяти верст. Хотя волны качали нас как в люльке и часто обсыпали брызгами, хотя самые весла гребцов часто срывались с волны и не успевали захватывать ее круче и глубже, мы, однако, успели-таки, наконец, дождаться и той поры, когда смолкнул ветер и взводень постепенно укладывался и улегся уже, вероятно, весь, когда мы повернули в устье реки Ковды. Здесь до восьми маленьких карбасов качались в волнах, держась против течения на гребле.
– Что это такое?
– Да, вишь, погода какая повадная стояла...
– Ну так что же из этого?
– Так тресочку мелкую ловят на уду.
– На носу-то сидит удильщица, бросает уду, уда без поплавка, на крючке наживка насажена из сельдей. К лесе (веревочке) свинцовый али бо железный кряжик привязан. Схватит треска наживку: леса зашершит о борт – рыба твоя, тащи в карбас, снимай с крючка. Этак-то только здесь. На Мурмане это дело большим обрядом идет.
Я обернулся назад; прямо вдали моря оттенялись синие, высокие горы в северную сторону от нашего карбаса.
– Это Киберинские вараки, и все, что дальше черной полосой пойдет – Терский берег. До него считаем верст 30 Кандалухой, да островами верст восемь.
На одной из этих варак светлеет на солнце что-то, как будто белая церковь, монастырь.
– А это что такое, белое?
– Снег. Там он во все лето не тает. Горы эти самые высокие выше их есть, слышь, только на Канине. Снег у нас вечный.
А между тем середина июля, и такой день, когда тепла градусов 16, солнце светит во всей его силе, и небо необыкновенно чисто: светлое такое, бирюзовое!
Огибаем колено реки: село выглядывает одним краем изб. Река, по обыкновению всех поморских рек, шумит порогами, которые расшатала недавняя непогодь и не угомонило еще наступившее затишье. Шумит она сильнее и едва ли не порожистее всех виденных мною рек.
– Если бы была теперь куйпога (последний час отлива) – нам бы и не выстать, быстрина что с горы, что водопад в Кандалакше, – объясняет кормщик.
И потом опять:
– Весной река шумит так, что уши глохнут; с привычки даже – и то крепко надоедно. Верь Богу!
По берегам реки, более чем в другом месте, видно карбасов и обмеленных лодей и шняк, а еще того более развешано по берегу рыболовных снастей...
– Отчего?
– В эти губы много сельдей заходит. Вон теперь сено косят – страда идет, после Покрова нерпу бьют: серки в пуд попадаются. Со Спасова дня до Покрова только и дела, что сельдь упромышляют. Вон посмотри – ужо пойдешь по деревне – что увидишь?
Увидел я почти у каждого дома и чуть не целые поленницы небольших бочонков, плохо сплоченных из весьма тоненьких досок продолговатой формы. Это – сельдянки, которые известны едва ли не всей России. Здесь, говорят, почти исключительное место их приготовления и здешние сельдянки все-таки плотнее и дольше живут, чем, например сороцкие, гридинские и другие. Всякий домохозяин приготовляет эти бочонки. Приготовляет их и мой хозяин, квартира которого, как живая, теперь перед моими глазами, с ее шахматным крашеным полом, с голубком, сделанным из лучинок на Мурмане и привешенным к потолку, со множеством картин, содержание которых большею частию составляют эпизоды недавней войны и большая часть которых развешена даже в сенях. Помнится между ними вид города Ярославля, рисованный 1731 года в напечатанный иждивением тамошних обитателей, и «изображение птицы дивной, которой еще никто не видал». «Она, – как гласит подпись внизу, – влетела в Париж к градоначальнику и представлена к королю; на голове корова, нос корпусом индейского петуха, голос павлиный, выговор турецкий, пение ее весьма приятно и всех пленяет по примеру инструмента; ест мясо и всякую снедь, что человек употребляет. На спине имела гробницу и в оной три человеческие кости: когда запевает, то всех к сражению приуготовляет. Думают так, что послана по Божию повелению». И эти картины завезены сюда всюду шатающимися вязниковцами, офенями-ходебщиками. Так же точно, как и в Керети, и здесь встречают меня те же угощения густым, как пиво, дешевым кантонским чаем, с теми же глубокими поклонами и ласковым приветом. Помнится, подали к чаю сливок; помнится, каким-то неприятно-соленым вкусом отдавали эти сливки, потом и молоко, и у моего хозяина, также как у священника и сельского головы – карела. На спрос мой о причине подобного явления отвечали все положительно, в один голос, что по незначительному количеству наскабливаемого горбушами сена между гранитными камнями луд и прибрежьев, они принуждены приучить скот к рыбе. Для этой цели оин обыкновенно берут рыбьи головы, которые летом сушат на солнце, разбрасывая их по крышам домов своих. Вяленые таким путем головки эти и кое-как разбитые в порошок, не только койдянами, но и всеми поморами Карельского и Терского берегов, зимою, перед пойлом скота, парятся в горшках. Образовавшеюся от того гущею обливают скудные клочки сена, нацарапанного летом по сюзёмкам и островам. Приученный скот ест, говорят, эту дрянь охотно, хотя по зимам и дает молоко, отдающее запахом сельдей, едва выносимым даже для привычных людей. Летом свежая трава дает еще некоторую возможность пользоваться молоком лучшего вида и вкуса, хотя в то же время и соленым. Обилие приходящих сельдей облегчает способ.
Так же много приходит этих сельдей в губу Княжую, на берегу которой раскинута последняя деревушка Карельского берега – Княжая. Много попадается их в селе Кандалакше, расположенном при вершине Кандалакшского залива (Кандалухи – по тузмному выговору). Кандалакша, как известно, выжжена англичанами. К северу от нее, по направлению к озеру Имандре, идет пешеходный тракт на Колу, мимо лопарских веж и погостов. К юго-востоку потянулся от Кандалакши, к селению По́рьегубе, высокий Терский берег, который из деревни Княжей виден уже значительно яснее и со многими подробностями: высокими вараками, обсыпанными на южных отклонах мелким лесом, мрачно чернеющими щельями и опять-таки сверкающим на вершинах вечно нетающим снегом.
Деревня Княжая или Княжегубская выстроилась также при устье речонки, берега которой в некоторых местах покрыты лугами и болотами, а по горным склонам – сосновым, березовым и еловым лесом. Жители ее заметно беднее обитателей Керети и Ковды; редко ходят за треской на Мурман, ограничиваясь ловлею сельдей в своей губе и незначительного количества мелкой трески для домашнего потребления, и даже не имеют собственных лодей. Впрочем, богатство жителей могло бы быть и значительнее как в Княжей, так и во всех других селениях беломорского прибрежья, если бы все промыслы не находились в руках богачей-монополистов, с которыми судьба знакомила меня почему-то прежде всех остальных жителей селений. Работая из-за хлеба на квас и не столько для себя, сколько на своего патрона-хозяина поморский работник ограничивается только насущным, хотя и не печалится и не плачется вслух на свое бездолье. Он даже примирился с своею участью до подобострастия, до глубочайшего, беспрекословного повиновения лицу покровительствующему, дающему ему тяжелые, невыгодные работы. Сколько можно заметить, при первом же легком и даже поверхностном взгляде, и здесь, как и везде на свете, по непреложному закону людской натуры, богачам-монополистам от бедняков-страдальцев почет в первый низкий поклон. Мне случалось, останавливаясь у местного богача, призывать из властей сельских кого-нибудь для спросов о том например: нет ли в правлении старинных (по ихнему – досельных) бумаг, или для поручения снарядить гребцов и обрядить карбас для дальнейшего пути. Приходившая власть кланялась богачу и спрашивала не меня, а богача: «Что угодно?» Хотя хорошо знала, что требование шло от меня, от приезжего человека в очках.
Я предлагал вопрос или высказывал свое желание.
Собираясь отвечать прямо, пришедшая сельская власть смотрела, после моего вопроса, пристально на богача, смотрела тем раболепно-покорным и робким взглядом, который как будто спрашивал:
– Что повелишь отвечать?
Ответы на мои вопросы составлялись уже потом обоюдными силами, после многих переминаний и заиканий. Богач приказывал делать по-моему, исполнить мое желание, вероятно, в то же время заставляя себя, и непременно против собственной воли, уважать мою особу, по крайней мере, на это время. Получивший приказ богача бежал затем, обыкновенно, сломя голову, и немедленно приводил в исполнение как умел, все, что мне хотелось получить и без таких докучных, досадных приготовлений, оговорок и замедлений.
Крайнее селение Кандалакшской губы – самое северное село на берегу Белого моря Кандалакша, имело до прихода англо-французской эскадры две деревянных церкви, из которых одна стояла на возвышенном западном плече реки Нивы, другая, бывший Коков монастырь, на восточной ее стороне, при устье, до 60 домов и до 140 жителей. Англичане превратили село это в груду пепла. Конечно, теперь оно уже выстроилось вновь и по-прежнему, тем более, что русский человек плохой космополит и трудно расстается с родным пепелищем, и потому еще, что в реку Ниву, богатую большими порогами, из которых один даже глядит решительным и притом чрезвычайно картинным водопадом, – в реку Ниву любит заходить семга. Для нее прежде и существовал забор, один из самых больших в Беломорье, который, по всему вероятию, построен и на нынешнее лето.
Спешим обратиться снова к Карельскому берегу или, лучше, к тому Инородческому племени, которое дало свое имя этому бесприветному, скучному, длинному и бедному берегу Белого моря.
Еще в деревне По́ньгаме можно встретить в говоре некоторых мужиков ломаные русские слова, произносимые с оригинальными, неправильными ударениями, вроде цыганского, и с перестановкою букв: отнако, у городи, Кристос, свой лошадь. Моя болтливая хозяйка в этой деревушке, обзаведшаяся собственным домом, созналась (почему-то, впрочем, неохотно), что она карелка жила на То́позере, в скитах, где родила сына на мху (когда мох вздымала– щипала); что она этого сына учила грамоте; что учитель нанялся к ней с тем, чтобы она за науку кормила бы его в течение всех лет ученья, и что за это выучил он ее сына старопечатной псалтыри и часовнику. Прицокивая уже по-поморски, она, в то же время, в следующем рассказе так же бестолково коверкала на свой карельский лад все русские слова. Она говорила бойко и речисто о том, что она умеет руду (кровь) заговаривать божественными и мирскими заговорами, но что не употребляет божественных оттого, что это грех, и что эти заговоры пускают только староверы федосеевского, а не Даниловского толка. Другой кареляк, попавшийся мне где-то между гребцами и поразивший сосредоточенною молчаливостью, белыми волосами, поразительным сходством с петербургскими чухонцами, и про которого другой гребец, русский, выразился так, что-де «у него наша речь круто же живет», с трудом и отрывочными фразами мог объяснить, что он родом с Елетозера, что промышляют они там рыбу и тем питаются, но что про Топозеро и Пявозеро он ничего не слыхал. В Керети помнится мне еще пять карелов с рыжими, почти красными бородами. Эти карелы, обвязавши голову, шею и часть лица тряпицей от комаров, несли грузные мешки (пудов до шести) с хлебом, выданным им из запасных казенных хлебных магазинов. Сильно изогнувшись под тяжестью ноши, карелы эти, уполномоченные от целого своего селения, сносили эти мешки из села Керети верст за 15 к лодке, которая дожидалась их на дальнем озере. Сваливши мешки, они немедленно являлись за новыми и поразили своей безустанностью.
– Когда же вы отдыхаете? – Спросил я одного из них. К счастью он знал по-русски, семеро других не говорили ни слова.
– А вот идем назад без груза: на ходьбе и отдыхаем! – наивно отвечал умевший говорить по-русски.
Нужный народ, самый бедный: одолела их бедность пуще всех; подошли хуже нашего! – добавил за него проходивший мимо керечанин и слышавший вопрос.
– Вот, – продолжал он, – хлеб они этот не станут есть по-нашему, потому им невыгодно: не хватит, с голоду помрешь. На это у них свой закон, на это они свой хлеб выдумали. На это у них, вместо наших пирогов да сгибней, решкаесть. Слушай, что они делают: весной с молоденькой сосны обдирают они кожурину, под кожуриной обрезывают заболонь – мягкая она такая, жирная на этот раз. Заболонь они эту на солнышке сушат, затем в печи. Затем ее в иготи [41]толкут, али бо между жерновами растирают, и выходит из нее словно бы мука – пыль такая. Этой пыли берут они три части, да одну часть муки оржаной, мешают вместе – тесто делают, из теста лепешки крутят. Вот и реска или решка, горькая-прегорькая, рассыпчатая, что песок, – городской собаке дай: рыло отворотит. С голоду, кажись, брюхо лопни: есть не станешь ее. Мы и не едим. Сеют они там у себя, в земле своей, ячмень и рожь когда-когда, да больно плохо родится (у нас так вон и совсем, вишь, нет этого заведения). Беднота народ, а плут, потому от них все колдовство идет, всякую они тяготу с Карелы своей на наше Поморье пущают. Вот зачем они плохой народ и зачем над ним трясутся все эти напасти. Спроси не меня!
Действительно, поверье о напуске скорбей с Карелы во всем Поморье общеизвестно и имеет даже давнишнее историческое значение, давно уже, и по русским летописям, чудское племя, к которому бесспорно принадлежат и карелы, славилось волхвами, колдунами и чародеями, которые сжигаемы были и в Новгороде, призываемы были и к умиравшему Грозному царю, и живали при дворе царя Бориса. Даже и в настоящее время карелы наивно, простосердечно, с полным убеждением и верою в истину передачи, завещают при смерти ведомые им наговоры, заговоры и чарованья доверенным лицам, большею частью, конечно, родным своим. С другой стороны, существованию в настоящее время подобного странного поверья много способствует вера и самих поморов, которые все свои болезни морские приписывают исключительно порче не столько злого духа, сколько злобе какого-нибудь лихого человека из Карелы. С ветру(говоря выражением поморов) приключается им и колотье во всем теле, особенно в суставах, известное у них под именем стрельяи стрел. Тому же напуску с ветру приписывают они и все разнородные проявления скорбута [42]и другие болезни и простосердечно уверены, что только карел, сделавший это или просто из личного удовольствия, от нечего делать или даже из мести, может выгнать эту болезнь при посредстве заклинаний на ветры и на четыре стороны в виде ли сажи, песку, мелко изрезанных волос, щетины морского зверя, смотря по произволу колдуна. Так же точно охотно зовет помор колдуна-карела (или, лучше, самого плутоватого из этого вообще неразвитого, но доброго племени) на свадьбу для отпуска, на погребенье покойника, скоропостижно умершего, или иногда и просто погибшего на промысле. Карелы, в этом случае, по грустному факту в жизни русского человека, заменяют для поморов ту роль, которую поддерживают еще до сих пор плуты-цыгане в дальних от Архангельской губерниях России.
Вот все недоброе карельского племени, или, лучше, небольшого числа их (только одних избранных, умелых). Остальные кареляки, особенно дальние, живущие в глуши болот, дальше от морского берега, по общему мнению поморов, отличаются замечательным простосердечием, гостеприимством и хлебосольством. Воображение поморов, напуганное далью и безвестностью карельских болот, или, лучше всего, злые языки придумали поверье такого рода, что будто бы для кареляков ничего нет проще и обыкновеннее выражения: «положить в озеро», несмотря на то, что выражение это отзывается самым нечеловечным, варварским смыслом. Выражение «положить в озеро», по смыслу своему, равносильно для кареляка с самим исполнением, которое состоит в том, что всякий карел должен зарезать и бросить в озеро каждого помора, доверившего свою жизнь гостеприимству и знакомству этого ближнего своего соседа. Что было первою побудительною причиною к сочинению такой нелепости – решить не беремся, зная из положительных фактов и наблюдений, что торгующие поморы живыми и необворованными возвращались из дальних карельских деревень; что кареляки, выселившиеся на берега моря в русские деревни и немедленно (года в три) обрусевшие, являются такими же честными, трудолюбивыми, предприимчивыми работниками; какими являются на глаза всякого наблюдателя те же поморы: хозяева по́крутов, у которых почасту живут кареляки по найму, не нахвалятся их трудолюбием, беспрекословным, почти бессловесным повиновением всем издавна заведенным обычаям и порядкам в морском деле.
Редки, правда, переселения карелов в русские приморские деревни, не особенно часты также и наймы их в покруты на Мурман или за морским зверем. Карелы большею частью любят жить в своих деревнях, и этою жизнью домашнею сумели обусловить для поморов необходимость в их работах, особенно в приготовлении ружей, пищалей, винтовок. Это – давнишнее, привилегированное, можно сказать, занятие карелов: все винтовки, которыми бьют поморы крупного морского зверя, все пищали, из которых стреляют они мелкого морского зверя, все ружья, которыми добывают они же лесного зверя и птицу, выходят из карельских кузниц и отсюда расходятся по всей Архангельской губернии, в самые отдаленные места ее, каковы, например, Мезенский и Печорский края. Столько же и прадедовский вековой обычай, сколько и богатство карельских болот железными рудами и другими металлами, указали карелам на это ремесло, как на выгодный способ добывания средств к существованию. Не имея правильно организованных заводов, кареляки на домашних кузницах обрабатывают добытую руду и тут же приготовляют: и пищали, и винтовки, и ножи, и горбуши (род серпа, заменяющего в здешних местах косы), и топоры, одним словом, все железные вещи, необходимые для домашнего обихода поморов. Естественно, что все это выходит из рук карелов грубой, доморощенной работы: винтовки, например, непременно требуют от покупщика домашней выправки, очистки. Они выверяются уже самими поморами дома и притом требуют приноровки при прицелах: иное берет влево, редкое прямо и большая часть отдает иногда шибко в грудь, валит с ног. Со всеми этими неизбежными неудобствами, в свою очередь, умели мастерски примириться поморы и, по свойству русской натуры и по давнему навыку в деле, все-таки и из карельских ружей бьют лисицу и белку в мордочку; от пули их улетает редкая птица. Поморские стрелки и с карельскими ружьями – едва ли не лучшие в целой России. Испортится винтовка, дробовка, сделаются они окончательно негодными к употреблению, начнут бить вроссыпь, поморы не задумаются поехать за новыми снарядами и опять-таки к тем же карелам, в деревни Ма́сельгу и Юшкозеро, где живут, по крайнему убеждению покупщиков-охотников, лучшие ружейные мастера.
Большое и едва ли не главное подспорье для поморского народа доставляет карельское племя в другом промысле своем, тоже давнишнем, унаследованном от финнов, – именно в уменьи прочно и красиво строить морские суда: лодьи, раньшины, боты, и понимать чертежи быстро и безошибочно. В этом отношении замечательна деревня Подужемье, расположенная в 15 верстах от города Кеми, вверх по реке...
Все это, взятое вместе, дает некоторый повод заключить, что карельское племя ждет лучшая судьба, чем та, которую несет уже самоедское племя. К тому же карелы скоро и легко выучиваются по-русски, удобно, ненасилованно свыкаются с русскими обычаями, любят даже русскую песню. Самое же главное: они любят жить оседло, не в лопарских вежах или самоедских чумах, а в просторных, теплых и, по возможности, чистых избах. К тому же почти все карелы давно уже христиане...
VII. КОЛА
Путь в этот город от села Кандалакши. – История города. – Ссыльное место и недобрая слава. – Двукратное бомбардирование его англичанами. – Подробности последнего дела англичан в прошлую кампанию. – Кольский Воскресенский собор и предание об его строителе. – Рассказы колян об их жизни и занятиях. – Оригинальное стихотворение. – Рассказы о лопарях с точки зрения на этот народ соседних русских.
Кола, уездный город Архангельской губернии, имеет 811 душ мужского пола, 1 053 ж. п.; домов каменных 1, деревянных 312; ярмарки не бывает; при училище учащих 2, учащихся 39 человек.
Описание Архангельской губернии Пушкарева.
Две тысячи сто тридцать семь верст отделили Колу от Петербурга; тысяча сто верст легли между Петербургом и Архангельском [43]. Так говорят почтовые, карты и календари, и так же добросовестно, честно тысячу раз торчат до Архангельска на каждой версте пестрые казенные верстовые столбы, так же на каждых двадцати пяти верстах предлагаются к услугам каждого странника (по казенной ли он, по частной ли надобности едет) утлые, наскоро шитые станционные домики с жалобной книгой, со смотрителем из почтальонов, с ямщиками, оказавшимися в крестьянском быту ни к чему неспособными. Тянутся по сторонам березовые аллеи там, где дорога бежит по пахотным полям, и пропадают эти аллеи везде, где сама природа потрудилась обильно расставить их в лесной куще. Выбежит на усладу и утешение скучающего путника и разбросается перед его утомленными, наболевшими однообразием видов глазами какая-нибудь серенькая, гниющая, выкрытая соломою и закоптевшая деревенька, или бедный уездный городок с людным, крикливым базаром, с тихою, безмятежною, созерцательною семейною жизнью. Говорливый или безгранично-молчаливый ямщик споет длинную, тоскливую или развалистую песню, расскажет веселую сказку и повезет пошибче обыкновенного, когда обеспечится возможностью получить лишнюю семитку на водку. Одним словом, и на этом пути точно то же, что и везде, на всех других дорогах Великой России. Разница небольшая: меньше разнообразия видов, больше лесов и болот, меньше селений, больше пустырей – да и только. Промелькнут бесприветно шесть уездных городков: ближний Шлиссельбург, со шлюзами, крепостью; какая-то желтая и потому скучная Новая Ладога, с каналом петровского прорытия; тоскливое Лодейное Поле; значительно-каменная, богатая купеческими капиталами Вытегра; заставленный множеством церквей большой Каргополь, пустивший по себе славу своими рыжиками, груздями и прочею соленою снедью и известный скорняжным промыслом. Наконец, дальше Холмогоры, со сгнившими, развалившимися домами, с крупными, рослыми коровами – один из древних городов России, один из самых скучных и бедных между ними, родина гениального рыбака. И вот (в награду за недельное мучение) Архангельск, бесконечно длинный, чистенький, немецкий, с треской и шанежками, с обрусевшими немцами и онемечившимися русскими со всем своеобычным характером и обстановкою, – город портовый и торговый.
Почти тысяча же верст остается отсюда до Коды говорит календарь – и вдесятеро больше нужно времени для того, чтобы настойчиво-храбро одолеть это пространство. Во сто крат требуется больше терпения, чтобы перенести все трудности и сопряженные с ними невзгоды пути, говорит личный опыт теперь, когда так весело наслаждаться плодами одержанной победы.
С лишком двести верст бесплодной тундры, местами покрытой мохом и взбитой кочками, местами болотистой и прорезанной или чистой, бойкой речонкой, или светлым, как хрусталь, озером, залегли между последним северным селением на берегу Белого моря – Кандалакшею – и самым дальним, которое лежит уже на берегу северного океана – Колой.
Счастлив путник, перенесший мучения скучного, бесконечно однообразного прибрежного плавания по морю, когда крепко расходившийся ветер нередко на несколько суток может заставить сесть на голой луде, где нет не только жилья, но даже воды пресной, где кругом море, кипящее бурей, как вода в котле. Счастлив путник, когда, наконец, увидит он обгорелые (после недавнего английского разгрома) пни и кочки людного, строптивогоселения Кандалакши, и вдвое несчастлив тем, что путь ему лежит не назад, а вперед.
Узенькой тропинкой с погнившими мостовинами потянулся почтовый тракт в Колу, поперек так называемого Лапландского полуострова этой исключительно земли мхов и лишаев, этой холодной Сахары... Ехать по тропинке этой даже верхом нет никакой возможности: образ пешего хождения на своих на двоих– единственное средство добраться до вожделенной цели.
Подчас с шестом для сохранения равновесия между двумя крайностями: болотною топью с одной стороны и ямой с водой – с другой, подчас на плечах привесившихся, присмотревшихся к делу проводников – плетется путник, обрекший себя на путешествие в Колу летней порой... И рад, как лучшему благу в жизни, как лучшей награде за трудный подвиг и страдания, когда судьба приведет к длинному, десяти-тридцати – пятидесяти – стоверстному озеру, на котором колышется спасительный, дорогой, неоцененный карбас. Как в люльке баюкает он и восстановляет силы, но опять-таки для того, чтобы истощить их в следующих пнях, кочках, болотинах, на погнивших, обсучившихся, выбитых мостовинах. В станционных избушках не насидишь долго: дым, наполняющий их от потолка до пола, ест глаза и захватывает дыхание. Сквозной ветер, свободно входящий в щели сильно прогнившей и расшатанной буйными ветрами избенки, гонит вон на свежий, крепко свежий воздух полярных стран, где затишье – редкий и всегда дорогой гость. Пройдет неделя и с лишком в этой борьбе с препятствиями, когда, наконец, глянет в наболевшие глаза ряд шести-семи уцелевших домов и черные пни пресловутой Колы, выжженой англичанами 11 и 12 июля 1854 года, и долгое время в комплекте уездных городов Архангельской губернии остававшейся за штатом.