Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
– Ну так что же, поезжай покрутчиком.
– Это мне-то?
Старик приподнялся и продолжал запальчиво:
– Это, чтобы работать-то на других, спать на себя. Нет, ты, ваше благородие, человек в этом деле, как я вижу, темный, больно несведущий. Ты это оставь про себя! Знаешь ли, что мне помеха, и крепкая помеха?
– Думаю, денег не достает.
– Есть, да мало, надо еще два года ждать, покуда накопится – вот оно что! Ты считай: надо ехать туда недель на двенадцать, коли не больше, и сколько ни бери народу, а на каждого человека клади-знай: 7 пудов муки оржаной и яшной, пуда полтора житной крупы да толокна да столько же трески соленой. Без нее наш брат, пожалуй, и на оленину пойдет – мы не мурманские – ее клади; да пуда полтора солонины, да по десяти фунтов – опять-таки на рыло – масла коровьего, столько же постного: без него, сам знаешь, какая же каша живет. Опять по праздникам колобок надо съесть, али бо там шаньгу – ведь не каторжные же! Клади – опять-таки, значит, – на человека: один ушат кислого молока али творогу – это все едино, полтора фунта гороху на постные дни. Ну! Клади уж фунт меду красного: без киселя в постный день не проживешь, как ни мудри. Опять же на всю артель клади беспременно – как Бог свят – без того у нас и толк не стоит, и жить нельзя просто-напросто: бочку моченой морошки надо взять, как крест на груди; без морошки цинга одолит насмерть. Смерть на Матке не человечья ведь, без покаянья мрут, потому там нет попа и никакого другого человека не найдешь.
– Это я давно знаю.
– Так знай, пожалуй, и еще, что всякому покрутчику надо оленину дать на постель; да овчинное одеяло. Божьи ведь люди, душеньки-то в них тоже Христовы, от ребра Адамова! Пущай одежу – лопоть, по-нашему, – они свою приносят: без того, известно, нельзя. Ну, а вот дальше-то тут тебе и пойдет снасти, ружья, порох, сети – самое-то все дорогое, неподходящее. А на одном-то судне надо посылать, по крайности, человек восемь али бо десять, да еще и судно-то промысли, обряди его по-морскому: путь от нас дальний, хоть, пожалуй, и ближе других; а и при непопутных ветрах, почесть, в неделю только угодишь успеть. Так вот ты размысли да и подумай: дело-то оно и выйдет куда большое, самое купецкое, да и купца-то богатого! Оттого у нас большие дела и ведут все ижемские зыряне – богатый народ, а у наших богачей и остается кроха малая, и ходят все вскладчину, норовят как бы на одну артель трем хозяевам угодить. Тут уж, по мне, дело не большое, а так... прогулка. Дома-то, мол, надоело с бабами-то, поеду-ко, мол, покатаюсь, посмотрю-де, много ли на Матке зверя какого, да что, мол, там ижемцы поделывают. Посмотрю-де и вернусь домой пальцы сосать, в потолок плевать да рассказывать ребятишкам сказку про белого быка. Да еще и вернуться сподобит ли Бог? А то часто головой-то своей да прямо в омут на века вечные. Вот оно что! И... провались это непутное дело совсем!..
Старик расходился так, что на все остальные расспросы отвечал одно:
– Спрашивай вон этих, больше знают; а мне таково неладно: не глядел бы на свет-от Божий! Спрашивай вон самых-то умных...
– Да ты что это больно на нас нападаешь? – счел за нужное спросить другой старик-собеседник. Но ответа не дождался.
– Не ты садил, не тебе и обирать: вот как по-нашему. Сказывает он тебе, твоя милость, что малыми делами заниматься не может, а спроси ты его: с большого ли он и тогда начинал? У него, вишь, морж второе дело: мне бы, говорит, денег да китов ловить, из кита-де я 30, а и, на худой-де конец, 25 бочек сала-то выгоню; а морж и большой-от дает-де много пуд десять, а то и гляди, и всего восемь. Вот ведь он у нас блажной какой! Ну, стану, говорит, китов ловить: ведь ловили-де старики и богатство после себя оставляли; он и мастеров указывает. Спроси ты его: каких, мол, ты таких – что китов-то, ловили – сказываешь?
– Мало ли было! Ловили же Балдин Харитон, Шухобов Иван, онежская лодья была... *
– Да ладно ли, полно, ловили-то? Сам ведь сказывал, что за моржами же после пускались. Нет, ты и охотников-то на это дело не заманишь, никто с тобой и не пойдет на экого зверя. Ошутил ты, крещеный человек, китом этим, когда, слышь, никакая снасть его не удержит: все-де, слышь, как ниточку, рвет! Ты его только, почтенный, послушай! (воззвание относилось ко мне). Расскажи-ко лучше гостеньку-то нашему, как ты тинки – клыки это моржовые по-нашему – скупать хотел, да в Норвегу возить; как ты пухом-то гагачьим хотел торговать: ты вот что расскажи!
Но старик от всех вопросов продолжал отделываться молчанием, давая волю сопернику.
– Он ведь у нас до поры до времени, и хорош был, рассудительный такой, а теперь все в книжке читает: так оттого ли, али от другого – блажить начал. Мы было и на глум его приняли, что полоумного, так ин скажет и такое умное слово, в иную пору, что всем на диво. Дурит ведь, осерчал уж очень с промыслов-то неладных: по мне, это вот отчего! Так ли я говорю?
Но тот продолжал молчать по-прежнему; соперник его не отставал:
– У нас, почтенный, вот как уже исстари заведено: коли ты пошел на лесную– так и лови песцов, горностаев, лисиц, зайцев, выдру, бобра – этот тоже заходит из-за Камня (Уральского хребта), хоть и не частый гость. Сомутился на речную, так наша Печора и на этот конец река толковая: семги много – говорить про то нечего; сигов не оберешься; опять же омули, пеляди по озерам – много же озер-то этих по тундре живет – чиры ростятся, отменная:рыба такая, что вкуснее, слаще ее и на свете нету такой. Сказываю на то тебе, что уж принялся ты за один промысел – другим не займуйся: так старики вели, так и мы ведем, что вот ни пришли сюда на Печору в лета незапамятные, по стариковым толкам, из Новагорода. Опять же если и на Матку себе пошла полоса, то там и смекай надвое, или натрое. Матка богата, недаром ее Маткой зовут, за всем там не угонишься. Сала хочешь – на то там тебе моржи залежки раскидывают о́шкуй (белый медведь) выстает, заяц морской попадается – это тебе побережной промысел. За горнымпойдешь – дикого оленя много прыгает, гуси, да гагары, да утки линять прилетают, что и счесть нельзя – палками колотим. Пух собирай, пожалуй, побитую птицу соли, из разбойного зверясало топи. Работы там всякой довольно: пущай вот чванливой сосед-от наш, бахвал-от, рыло воротит – ему ведь боярской работы надо. Мы ведь, твоя милость, дураки скоты – надо бы тебе молвить. Вот что! У нас угодил кто раз пяток на Матку сбегать в покручениках, на шестой ты так-то к нему не ходи, а поприслушивайся, да с голыми-то руками и не подступай к нему; смотри – беспременно в хозяева надумал. Ты около него с поклоном да приговором, а он тебе спину кажет, и ногами, и руками машет, что бодливый бык, али бо пьющая баба; ты ему кол на голове теши, а он тебе два ставит. Да этак-то он всю весну и ломается, что курица ростится – смех нали возьмет, на его дурость глядя. С тем и уходишь. Николин день подойдет на ту пору – бежать пора на Матку: «И, полно, мол, дуралей ты экой, дура, мол, с печи, какой мол, то есть человек без денег, да без веры: тряпица, мол, ты рваная! Послушай-де ты... умной, милой ты человек, дай-ко, мол, я обойму тебя да поцелую, не сатана, мол, я не бес какой!» И обоймешь его, пожалуй, – домой уйдешь опять, да уж столком: либо в кормщики пошел, либо в полууженщики. Так-то толковые делают, а и этому давали денег (за этим мы не стоим про своих: помогаем тоже) и покрученикам за него сказывали, что человек, мол, надежной, поручиться можем; да нет – знать, несчастие сроду ему. А уж тут, по старой по вере нашей, дома сидеть надо: либо море потопит, либо ошкуй сломает. Седьмой год – нехороший год – обходи его, и на печи тебе пролежать не грех. Это верно!
Каждое судно, отправляющееся за промыслами на Новую Землю, имеет свою артель, называемую котляной. Котляна имеет название плотной, когда паевщики идут от себя, а не по найму от хозяев. В каждой котляне, снаряженной хозяином, бывает от 8 до 20 человек. Главный из них называется кормщик, второй за ним полукормщик, третий полууженщик, все остальные работники – покрутчики, покрученики. Каждый из них имеет при разделе промысла свою часть, пай, называемый ужною. На хозяина по у́жнам идет обыкновенно две трети всего промысла; кормщик из остальной трети добытого получает, против простого покрутчика, в 4, 5, 6 и даже 7 раз больше; полукормщик против всего этого половину; полууженщик половину против последнего; покрученик, по взаимному договору с хояином, получает, против прежних, меньше иногда наполовину, а иногда и того меньше. Взаимные и полюбовные условия на честное слово здесь занимают первое и главное место, так что высказанное нами не всегда должно принимать за постоянное правило и закон.
Затем известно, что как только попали разные артели на Новую Землю, так и народилось там новое государство со своими законами, которые еще не так давно были целы и действительны. Если артель признали «плотною», то, значит, установили правилом барыши делить поровну между всеми, кто работал; не получит пая остававшийся на судне в это время по своей воле, зато получит его тот, кто оставлен на судне с общего согласия. Больной человек получает пай не со всей котляны, а только с того судна, на котором пришел. Пай умершего отдают наследникам на том же основании. Потом вернувшиеся с добычи обязаны беречь судно замешкавшихся; если судно разобьется, снасть с него вывозят бесплатно. Когда суда промышляют заодно, да их разнесет в разные стороны без раздела, – делят по возвращении все, что до разлуки один перед другим имел лишнего. Ежели за добычей разъехались в разные стороны, но одни не нашли звериной наледицы и вернулись без добычи, – неудачливые получают долю от тех, которым посчастливилось. При этом делят так, что на карбас или лодку с меньшим количеством людей уделяют с людных карбасов, чтобы уравновесить. В силу такого закона, когда перепадет на чью-нибудь руку случайная вольная работа, – плату за нее тот обязан отдать в артель на всех. Один попробовал сделать на стороне и получил совет нанимателя не сказывать и не отдавать артели, – он подумал-подумал да вечером того же дня и признался кормщику. Этому кормщику все рядовые товарищи обязаны во всем повиноваться и ни в чем воли с него не снимать; в потребном случае вольны подавать совет, только учтиво и вежливо. Кто его избранит или ударит, или не станет слушаться, прочие рядовые дают кормщику помощь.
Когда несколько судов сошлись в одной бухте, да не установили котляны, все равно: один другому мешать не смеет. Никто не обманет ложными вестями; каждый поступает честно. Честь – первое на языке слово, да и первая добродетель в сердце. Впрочем, не известному за честного человека никогда и не составить артели. Когда многие карбасы съедутся к одной наледице, то есть к тому месту, где лежат и спят, ворчат и ревут морские звери, например моржи, тогда одна лодка другой подает знак. Если другая ответила, – значит котляна установилась; не нужно ни маклера, ни судьи. Что ни добудут – все делят вместе. Такая котляна называется «смашною». Нет смашной котляны – когда не подано знаку, – тогда одним до других дела не иметь, помехи не чинить, в бочки не барабанить, и через это нежелающих не привлекать.
Кто поколет залежку, а его отнесет, когда уже у зверей отсечены головы, – никто трогать того не смеет. «Всяк, кто исколол зверя, всегда на то место придти желает», – объясняют промышленники.
Можно брать только «плавик» (убитого или околевшего зверя) и то, когда он плавает дальше версты от места звериной бойни. Могут брать и ту добычу, которая не вмещается на судне, и ей придется валяться и гнить на берегу, – все по тем же соображениям.
Но и без котляны в море, прежде договору, котлянные правила святы и нерушимы. Если потерпевшие неудачу подали знак мимо идущим судам, – они непременно приворачивают, собирают людей, вывозят их без всякой платы и кормят безденежно. Не было примера, чтобы в таких случаях входили в ряду [61], а тем паче заключали бы письменные договоры. Принятых с разбитого судна людей стараются поместить на то судно, где меньше людей. Принятые, так называемые невольные люди, едят свои запасы, пока их хватит, затем по ступают на чужие, за что должны помогать повозчику промышлять, но участка себе не требовать, хотя бы им и последовала сдача на случившиеся суда. Встречные суда обязаны их принимать, если только увидят, что другие успели уже подержать и прокормить их: всякому свои запасы дороги. Промыслы их повозчик волен брать и не брать, как захочет, но снасти обязан вывезти безотговорочно. Снасти – покупное дело, а потому драгоценное: если кто найдет плавающим разбитое и брошенное судно, тот берет его себе бесплатно, и обязан только возвратить снасти; если же возьмет промысел, а снасти оставит, то из промышленного идет ему лишь ¼часть.
– А ведь Городок-от наш больно древний! – толковал мне прежний старик-говорун.
– Знаю, старик. Построен он был новгородцами для того, чтобы дань сбирать с самоедов, и обнесен был острогом. А самоеды эти назывались ясашными...
– Это так, твоя милость, и по книгам значится. Читал тоже и я; грешной!
– Был здесь в старину воевода, и ему дана была канцелярия.
– Так и в народе молва идет, так! Бумаги из этой канцелярии хранились у нас в управе, да, вишь, сгорела, управа-то, и бумаги эти все погорели. А знаешь ли, твое благородие, какая такая святая вещь у нас есть?
– Может быть, крест Аввакума? Знаю.
– Это – что! А то есть у нас тут... у одного у мужичка по соседству, образ чудотворньий, небольшой, вершка в два, на доске, и писание хорошо сохранилось. Сказывают, образ тот принесен из Новагорода, при Грозном царе, когда вот селению-то нашему начало, сказывают. Это первый-де Христов лик в нашем краю! Мы ему молебны служим *.
Рассказчик при последних словах перекрестился.
На улице слышались в это время громкие, но какие-то нескладно-бестолковые песни. По улице пронеслось много оленей с саночками, на которых валялось по два, по три самоеда. Рассказчик разрешил недоумение:
– Самоед гуляет. Им ведь, нехристям, все равно, не разбирают; пост ли, праздник ли, вон и теперь под воскресенье пришло – налопались.
– А любят они и у вас также пить, как в Усть-Цильме?
– Да что им делать-то? известно, пьющий народ с роду. У них и ребятенки вместо молока вино пьют, и яньки (жонки) пьют, все пьют...
– Зачем же они в Городок ваш попали?
– Ясак привезли, так уж, кстати, в кабак-от... У нас ихний старшина живет. Теперь они в чумы свои поехали; чумами-то, вишь, они не далеко разложились, сказывают: верст и десятка не будет.
Под нашими окнами остановились двое саней, послышался вскоре громкий, ожесточенный спор на том неприятном гортанно-шипящем языке, который только и можно услышать от самоедов. Смотрю, один самоедик наскочил на другого, ударил его в лицо и окровавил, третий разнимал их и тоже получил на свой пай от забияки с десяток плюх.
Это обстоятельство вызвало замечание одного из моих гостей:
– Поделом, не суйся! Гляди, ваше благородье, целоваться теперь станут, и опять олешков повернут к кабаку. Гляди!
Действительно, самоеды обнялись все трое вместе и поочередно целовались, крепко стукаясь, в то же время, лбами.
– А ведь смирный же они народ, как видно.
– Смирный, добрый такой!.. Смирный: только вот во хмелю-то бурливы, привязываются, задирают. А и крикнешь на них, пригрозишь кулаком, не испужаются, еще пуще лезут. А трезвые, что и олешки же, смирны.
Шум на улице затих. Самоед с подбитым улазом лежал уже на чунке (санках); двое других куда-то пропали; но не совсем: отворилась дверь в мою комнату и они оба явились на пороге и повалились в ноги раз, другой и третий. Один так и не вставал, как лег. Другой выступил – настоящий самоед: приземистый, коренастый, с реденькой, крайне реденькой бородкой, с необыкновенно смуглыми, хохлатыми волосами. Узенькие глаза его неприятно выглядывали из-под жиденьких ресниц; широкий, неправильный нос как-то удивительно не шел к его скуластому, смуглому лицу. К тому же пьяный самоед глядел настоящим разбойником.
– Что тебе, брат, надо?
– Прости! – мог я понять.
– В чем дело?
– Дело.
– Какое же?
– Ясак тяжело!
– Проси не меня об этом!
– Старшину проси! – добавил кто-то из гостей моих, – ступай-ко, ступай!
– Ну-ну, ладно, ладно! Прости!
– Прощай!
– Ступай-ко, ступай, не студи! – продолжал хозяин.
– Ко всем вот атак лезут, отогнать не можно: к начальнику-де надо. Просьбы подают и завсегда пьяными. Сердятся же начальники-то. А тоже ведь вот война-то была, спрашивали мы их: пойдете – мол? А пошто-де нас не обрядят: стрельнули бы дородно!..
– Говорят же они и по-русски?
– Стали же нонче и на это простираться; мало который не говорит, разве уж самые дальние... У нас ведь тоже ихний переводчик живет, дьячок. В Городе *обучали его, так мать приехала, выкрала: опять отвезли – она опять выкрала, да померла теперь. Этого ты от нас и не распознаешь: говорит спорко и из себя бел, скуловат разве да глаза узенькие. Только пьет, больно же круто пьет... А в службе церковной – сокровище: все знает и голосистый такой. Пьет тоже зря, ничего не разбирая, что и другие Самый пустой человек!..
– На ясак-то они жалуются: стало быть, тяжел?
Все мои гости насмешливо улыбнулись. Один вывел меня из недоумения.
– Всего рублик-от серебром наберется ли, гляди. Да и то смекай: в год из того числа 2 ½ копейки на оспу идет, на священника сколько-то копеек, на дьячка на этого опять – с души. Вот их и весь ясак! В старину они его песцами платили, теперь отменено это: на деньги выкладено. Тяжел бы ясак-от был, не стали бы так то пить.
– Что же они, крещеные?
– Есть тоже церковь походная, – шатровая: вон в Тельвисочной деревне деревянную для них, всегдашнюю, значит, строят теперь.
– А любят они Богу молиться?
– Мало же. Да и придут когда, всю службу не выстаивают, не могут: либо вон выходят, либо возьмут, да и лягут на пол. В чумах-то, что ли, они привыкли все лежать да лежать, али бо что... кто их знает! А то не горазды они стоять, не свычны: в избу к нам заходят, так и сажай скорей, а то ляжет, беспременно ляжет. Тепла опять они не любят, наших изб не любят: так и норовят скорей бы выйти. Вон старшина ихний живет у нас на селе, так в избе не,спит, а все в сенях, и все больше по улице ходит и избу дня по три не топит. Так уж привыкли! Совсем ведь они глупый народ!
– Чем же особенно?
– Спроси ты, сколько ему лет, любого спроси – не знает...
– Вон, гляди, твое благородье, олешков никак привели тебе. С Богом; – перебил речь рассказчика хозяин мой.
В этот день я решился ехать, в одно из самых дальних печорских селений – село Кую. Там предстояла интересная беседа с одним из старых и опытных ходоков на Новую Землю.
– Он тебе все по порядку расскажет, – говорили собеседники, провожая меня к чунке, – бывалый ведь!
– Разведет он тебе речь, только слушай! С тобой-то ему не с первым толковать уж!
– Попотчуй его водочкой – распояшется. Говорун ведь н у нас, краснобай, что в целой волости нашей другого такого не сыщешь.
– С Богом, счастливый тебе путь-дорога!
4. НОВОЗЕМЕЛЬСКИЕ МОРЖОВЫЕ ПРОМЫСЛЫ
Рассказы стариков. – Негостеприимство Новой Земли. – Промышленники, зазимовавшие там. – Моя поездка к океану. – Северное сияние. – Ледяные поля. – Ледяные горы. – Падуны. – Стамики. – Опасность от них. – Горелые чады. – Исторический очерк посещения Новой Земли. – Подробности промысла моржей (разбойного). – Характер животных. – Нападения на промышленников. – Заколки. – Полубарки. – Белый медведь, его нравы, образ жизни и способы ловли.
– В неладное ты время-то пожаловал, честной господин, в неши украйные палестины, – говорил куйский собеседник на другой день по приезде моем в это из самых ближних к печорскому устью селение Кую. Приехать бы тебе по весне!..
– Отчего же, Антипа Прокофьич?
– Удрали бы мы с тобой знатную штуку. Взяли бы мы, уж куда бы ни шло, лодку большую, людей бы подговорили, снасти бы опять взяли... да с Божьим бы со святым благословением, худого слова не молвя, протолкались бы туда, на Новую Землю, сами посмотреть, какая она такая есть: та ли несхожая дрянь, как тебе про нее натолковали.
– За чем же теперь стоит дело, Антипа Прокофьич?
– да теперь ты меня хоть золотом озолоти, не поеду. Первая голова у меня на плечах и шкура невороченная – надо тебе так говорить.
– Льдов-то уж, что ли, около нее бродячих много?..
– А так тебе много, что в пыль изотрут суденко твое, будь оно хоть самое крупное: лодья бы тебе али шкуна. И никоими ты человеческими силами от льдин от этих не оборонишься. Ходят они такие большие, что и глазом не окинешь: иная кажет – верст на десять длиннику, а бывают-де и больше того! Треску да визгу, да всякого шуму от них! Словно свет-то Божий преставляется, и антихрист грядет уж во облацех небесных со звуком трубным.
– Этак-то вот мне надумалось лет тому тридцать назад! – продолжал мой старик, подвигаясь со стулом. – Упромышляли мы зверя на Матке всю весну, все лето и осени прихватили. А зверя в тот год выстало несосветимая сила, так и лежал по берегу-то плашмя, что поленья. Отстать, кинуть бы – моченьки не хватает: что ни утро, то и подмывает тебя: «И сегодня ступай, коли-де его, руби его!» Пороху было вдосталь, в залишке. Соседи домой побежали, наказали мы им, чтоб прислали другое судно – побольше; подождем, мол, здесь. Авось, мол, зима-то позамедлит, недаром-де зверя идет к нам все пуще да пуще. «Не надо бы зиме ранней быть», мерекаем себе, а так вот и ждем неделю, другую и третью. Надо бы судну придти, потому ветра все с берегу, горные падают, а по ветру с Печоры до Матки на парусах всего три дня ходу: так завсегда! А тут, глядим, уж и на четвертую неделю четвертый день пошел: потосковали опять, попечалились друг дружке. Защемило наши сердечушки-то туже да туже. В сумнение, в боязнь впали: не бывать, мол, нам эту зиму дома, не нашли, знать, наши судна. Дело худое! Помолился я Богу и на пятые сутки пошел, по своем-у по обычаю, на море глядеть: покажется парусок наше судно бежит. Иду это я к морю и думаю, многое разное думаю, о чем бы и не след на ту пору вспоминать, домой, мол, приеду, жена встренет, ребятенки заластятся, соседи с разговорами придут, вина выставлю, пить станем, песни запоем... Думаю все это, идучи к морю, а самому и невдомек, что ветер не вечерошний тянет. Подставил я ему щеку, встоком сказался – ветром тем непутным, что из самой-то голомяни от веков тянет. Так у меня на ту пору ноженьки и подкосились, словно под жилки меня кто поленом урезал: присел нали. Одначе, оправился, дальше пошел и мере увидал, да белое такое, вон что оленья постель белая. Кругом белое море, а воды на нем ни слезинки, ни капельки: все лед, кругом торосья. И визжат это они и стонут, не слыхивал так! Антихрист, мол, идет с сонмищем со своим, а кой, мол, тут тебе черт! – лодья деревенская на выручку... Пришел к своим в избу, да и взвыл, рассказал им все; только по бедрам ударили да головушку понурили. Теперь-де жди до весны горних-то ветров, а как-никак – зимовать, видно, надо. Помолились мы Богу крепко-накрепко – да и зазимовали!..
Старик, опустив голову, смолкнул.
– Наступило, стало быть, для вас самое трудное время! – подсказал я, чтобы подзадорить старика на продолжение рассказа его, и не ошибся. Старик продолжал прежним тоном:
– Самая трудная была та пора! Такая, сказать тебе надо, пора наступила, что еле до весны дожили. Одначе, троих горемычных товарищей похоронили там.
– Ты, старик, расскажи, пожалуйста, по порядку.
– Порядки тебе эти – вот какие будут... не соскучился бы ты?
– Сделай милость, рассказывай! Весьма обяжешь.
Рассказчик начал не прямо, но предварительно огляделся кругом избы, наполненной в то время слушателями и столько же зрителями, являвшимися, по обыкновению, на всякий приезд мой в любое из печорских селений, и примолвил:
– Из лишних-то кто есть, ушли бы. Вы, бабы!.. Ступайте-ко вон, не мешайте мне! Вели, ваше высокбродие!
– По мне, зачем же их гнать? Пускай слушают: не помешают.
– Воют ведь они. Что вот ни рассказываю, голосами воют без удержу.
Сталось по желанию старика, заинтересовавшего нас еще более такою торжественностью вступления.
– Затерло вот этак нас льдами, затянуло кругом, что ни входу, ни выходу. Справа и слева – Божие произволенье; сверху и снизу – Его святая милость. Хочешь ты – в снег зарывайся, хочешь – в избе сиди да надейся. А ведь избы наши известно: сверху мочит, с боков дует, снизу всего тебя насквозь до последнего суставчика сыростью пробирает, потому избы эти строены и невесть в кою пору и невесть из чего. Всю вон эту дрянь-то, что и море не держит в себе, и что плавиком зовем по-нашему, мы в строенье пускали: все эти бревна, кряжи, щепу разную, что ухватит волна на одном берегу, а выкинет на другой, да промочит ее всю до сердцевины, да прогноит до слез. Теперь ведь только из привозного-то лесу строить начали, а в те времена, что выбросит море, то и наше. В такой-то вот избе и мы сказки сказывали, в кулаки дули, с ноги на ногу переступаючи, да думали: вот кабы Господь снегу накидал к нам побольше, хорошо бы было. И за этим не стояло дело: на Кузьминки (к 1 ноября) наметало его такую пропасть за ночь, что потом целый день отгребались. В избе теплее стало, и пол промерз: не в тумане сидели, по крайности, и ношник не трещал, не брызгал. Так, гляди, иная беда навязалась, а запрежь того, поглядишь, бывало как это оно тебе постоит на небе-то красным таким, да большим-пребольшим, так, к примеру, на полчаса по времени, да и спрячется. А тут тебе и выглядывать перестало – скука взяла! Чайки улетели, утки потом, моржи пропали, ни реву, ни свисту, еще того хуже пришло, хоть сам себе в ногти свищи! Один ошкуй пугать приходил да воровать, что упромыслили мы: стали стрелять по нем, убили троих. Мясо собакам пригодилось. Четвертого поранили – думаем, скажет другим, что деремся-де – не ходили бы;, так ин еще пришли: один совсем в избу лез и собаку одну изломал – угодили под сердце, нам же достался. На Введеньев день и дня знать не стало, все едино, что ночь, не светлей ее, ошкуй перестал ходить, в снег зарылся голодом житьдо весны. «Ладно, мол, свояк, надумал ты этак-то: теперь горем меньше стало!» А до того начнут эти ошкуи в ногти свистать один за другим: таково надрывно и боязко. Перестали свистать – легче стало, и в ушах и на сердце не тягостно. Зато уж опять больно темень-то одолела: ничего не распознаешь. Решили так, что коли-де в одной плошке ношник сгорит – день прошел, в другом ношнике порешилось сало – ночь прошла: и досчитались мы вот эдак-то, по нашему счету, до Рождества Христова. Да не на радость, знать, досчитались: не было у нас из еды ни синя пороха: рыбы какой по осени-то наловили – всю поели; птицы было, до Филипповок-то прозапасли, так и той нету, да опять же и грех мясо в пост есть: на том свете и водицы не дадут напиться. Наступило Рождество, а нам и разговеться нечем. День-то сидели – горевали; песни, было, на утеху свою, к вечеру-то запели, так на голодное-то брюхо голос не потек. Бросили!
– Был с нами молодец один – Тимохой звали (помер уж) – ушел, не сказавши слова. День пропадал, вернулся радостный такой, шутит. «Хотите, – говорит, – помирать, так сказывайте: могилы-де вырыл». – «Да как же, мол, Тимофеюшко, ты могилы-то вырыл, когда землю теперь и огнем не проберешь?» – «А я, – говорит, – в снегу вырыл могилы-то». – «Да мы, мол, не медведи, – смеемся ему. – Ты, мол, дело-то сказывай» . – «А какое-де вам дело сказывать: есть, мол, хотите?» – «Ну да как, мол, Тимофеюшко, не хотеть; посмотри ты на нас: осунулись. Опять же целый день тошнит, знобит, не согреемся. Во рту горечь такая, словно смолу ели. Опять же десны припухать стали, а морошку, сам-де знаешь, еще к Николину дню всю поели». – И как теперь вижу все это (хоть и тридцать годов прошло): ухмыляется наш шутник, опять зашутил, из избы вышел, да принес нам... Принес-то он нам оленя дикого, теплый еще. Стали мы кровь пить, мясо так и не жарили – сырым ели. И ничего, сладко таково! И наелись скоро. Пить захотелось – натаяли снегу, напились. К вечеру голова разболелась, тошнота долить начала, не выдержали... А Тимоша наш все шутит, ему все смешки да забавы. Допрежь этого с ним не бывало, что ни знали его: думчивый был такой, неприветный. Согрешил я на ту пору, подумал: перед горем, мол, ты, Тимофеюшко, раскудахтался. Ему-то я о том не сказал, а ребятам-таки попечаловался. «Так! – говорили, – со большой со тоски дурит, да опять же и вера наша, что коли-де цинги ты боишься, больше смейся, больше бегай, шевелись: не пристанет она». Вот и Тимефеюшко наш дурил еще день, да и смолкнул. День молчит, другой молчит, на третий к вечеру слег. Слег, что бревно слег, святая душа, богоданный товарищ... милый человек! У нас и сердечушки защемило: так-то вот, мол, все мы под Господом! Упаси, мол, ты его, Святая Богородица! И стало нам таково тошно!..
Старик, смолкнув, прослезился и теперь так же точно, как, может быть, плакал он и при прежних своих рассказах об этом событии, вызывая на то же сердобольнык баб-слушательниц. С трудом он оправился потом и продолжал рассказ свой:
– Лежит наш Тимофеюшко на нарах, лежит – охает. Кто из нас ни подойдет, опросит: что, мол, ты, друже? «Ослаб!» – сказывает. Ослаб да ослаб, охать стал пуще, по ночам вопит блажным матом. Мы опять к нему: не надо ли, мол, тебе чего? Ничего,—говорит, – не надо!» Да и дать было нечего. «А вот, – говорит, – во рту горечь», – и плюнул, чернетью такой плюнул, словно из трубы из печной, И десны показал – пальца в два раздуло десны-те. Дотронулись мы до них пальцем, а из них кровь пошла. Стали оглядывать: бледной такой лежит, синие щеки и осунулись, под глазами синяки в пятак медной. Ноги загноились, и смердит, больно смердит, – головы даже болеть у нас почали. Глядим, этак после крещенья, у него руда пошла из носу и изо рту, стало его так сшибать, что вот закроет глаза и лежит без памяти, словно мертвой. Опомнится, опять окликнем: не надо ли, мол, чего? (все себя-то да и его надували). «Вот, – говорит, – что надо: коли живы будете, без меня... да домой сбежите, родительское свое благословение навеки нерушимое посылаю всем, и ругать, мол, себя не велел...» Стал он тут наказывать про родных так слезно, голосом дрожит, самого так и ведет... судорога!.. Головушкой-то своей победной покачивает. Мы тоже за ним – невтерпеж уж стало! – ревем! И не было тут ни единого человека, чтобы у которого слез не текло! Больно уж печально было смотреть, как душа-то человечья тяготится. Глядим опять: закатил наш Тимоша глаза свои, да с тем мы его и видели! Помер несчастным делом. Григорий молитву читал, я обмыл его; собча могилу выкопали в снегу на другой уж день. Весна, смекаем, придет, да отойдет мать-сыра земля – туда спрячем. Так и сделали. И все наш Тимофеюшко опосля кончины своей нам мерещился душеньки наши томил, словно камень тяжелый на все накладывал. И теперь вот... уж очень обидно вспоминать про его про кончину! От слез не удержишься, хоть и стыдно бы старику!..