Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
«Не по новой?" – «По старой".
«Какой вы губернии" – «Архангельской".
«Какого уезда?" – «Мезенского".
«Волости и селения?" – «Усть-Цилемского".
Дальше следуют вопросы: как зовут жениха, отца его, мать, братьев, сватьев, дружек, поезжан. Разговоры идут добрых полчаса. Наконец их впускают в избу, сажают за стол по порядку и обносят вином и пивом, а за неимением последнего – квасом. Затем невесту, окончательно наряженную к венцу *, с накинутым через голову платком на лицо, выводят к жениху и передают ему из полы в полу конец накинутого ей на голову платка. Жених сажает ее рядом с собой за стол. Немного посидевши, встают; отец невестин спрашивает жениха: «Будешь ли кормить-поить, одевать-обувать и женой почитать?". По ответе „буду“ начинается совершение обряда бракосочетания по старым книгам и старым обычаям; затем пир и угощение. Первыми рюмками обносят молодые и, подслащая, по обычаю, горечь вина поцелуями, получают от гостей деньги: 10, 15, 20, 25, 30 и иногда 50 копеек серебром. Мужчины при этом целуют молодую, а женщины молодого. Угостивши гостей, молодых уводят в дальнюю комнату; и пир в собственном смысле затевают уже на другой день в доме молодого и продолжают на третий в доме молодой.
Живут ли молодые согласно и честно? Хотя это дело домашнее и потому, как говорится, темное, но ответ на этот вопрос может дать смысл большей части песен, правда, неутешительный по отношению к нравственности усть-цилемских слобожан и слобожанок, тем более, что в иных местах пишущему эти строки таких песен находить не удавалось. Из 12 песен с подобным содержанием выбираем три с менее резкими выходками против супружества.
В одной из них заключительные слова, обращенные к отцу, такого содержания:
Не давай меня, батюшка, замуж;
Со тем своим мужем гулять нейду,
Про таво свово мужа постелю постелю —
В три ряда каменья накладу.
Во четвертый ряд крапивы настелю;
Со каменьица бока его болят,
Со крапивы бока
спрыщевали
.
Во второй молодец обращается к жене своей с такими словами:
Ты пустила сухоту
По моему по животу,
Рассеяла печаль
По моим ясным очам,
Заставила ходить по ночам —
Приневолила любить
Чужу-мужню жену.
Что чужа-мужна жена, —
То разлапушка моя.
Что своя-мужна жена, –
Осока да мурава —
В поле горькая трава,
Бела репьица росла,
Без цветочиков цвела...
В третьей песне, между прочим, девущка, заявившая молодцу о том, что она его любит, на вопрос его «искренно ли?" – отвечает:
Я по совести скажу – одного тебя люблю,
А по правде-то скажу – семерых с тобой люблю.
Все остальные песни, собранные в Усть-Цильме и распеваемые обыкновенно девушками на вечеринках, не свидетельствуют о примерной чистоте нравов: шесть из них, более типичных, решительно не годятся для печати...
От болезней здесь умирают мало. Большею частию пристигает смерть на промыслах: в селении попадается очень много стариков, из которых многие сказывали, что им уже за седьмой, а иные, что и за восьмой десяток лет перевалило. Вообще печорские долголетия замечательны. В деревне Куе в устьях Печоры известны были старики Корепановы (муж и жена), пробывшие в сожительстве 70 лет, а у старухи в то же время жива еще была мать, пешком навещавшая дочь из деревни Никитц. При этом они высоки ростом, и 70-летние старики еще продолжают промышлять на Новой Земле. Заплативши известную, постановленную взаимными договорами, дань кому следует, усть-цилемы хоронят своих покойников ночью. Воют по их душенькам также невыносимо-раздражительным напевом и также поминают его кутьей в 3-й, в 20-й, в сороковой день, через год и так дальше, ежегодно в день смерти и в родительскую – Дмитриеву [58]– субботу, чтобы успокоилась его душенька, если только не кривил он ею при жизни, в торгах с самоедами. Эти, по страсти к вину, пьяными готовы продать за кубок (полштоф) водки целого оленя, пожалуй, чернобурую лисицу и даже весь свой годовой промысел, если у покупщика не дрожит рука и если кулак его здоровее кулака продавца – самоеда.
В последнее время сильно распространилась между усть-цилемами болезнь сифилитическая, перешедшая от самоедов, где почти все поголовно от колыбели заражены ею. Средств к лечению нет никаких, и потому она в тех местах всегда почти смертельна. О таком грустном факте я попечалился старику, навещавшему меня ежедневно и пившему со мной чай, но из своей чашки.
– Что ж делать? – отвечал он, – Божье, знать, на то попущенье за грехи восьмой тысячи *.
– А по мне, ты там как хочешь и что ни толкуй, старик, а тут виною раскол ваш...
– Ты что же это: может, думаешь, что мы свальному греху причастны?
– Ну уж это без всякого сомнения: к вам вон из Ижмы, что в свой дом, наезжают тамошние богачи.
– Ты мне об этом не сказывай, про ижемчей ты мне не сказывай! Это наши супостаты, супротивники мы с ними из старины во вражде, и дирались, крепко-накрепко дирались прежде, до смертного побития дирались. Теперь вот только нешто поулаживаемся промеж себя-то, миримся кое-как. Да и то нет: ижемцы назло славу это на наше пускают такую и соблазняют...
– Да ведь против этого, старик, есть пословицы хорошие, чай, сам знаешь?
– Ты это дело говоришь! Правда же твоя как перед Богом. Ты постой-ко, постой ты! Я вот тебе...
Старик, сделавши многозначителтное и важное выражение на лице, наклонился к самому моему уху и прошептал следующее:
– Поезжай, слышь ты, в Пустозерский Городок; там лучше. Там по Боге... Народ целомудренный. Там нет этого, что вон и в Ижме. И в Ижме этого нет! Одна только волостка-то наша и задалась такой праховой, будь ей пусто!..
Пустозерск давно манил меня в свою глушь и даль близким положением к океану и как городок, сохраняющий в обычаях много старины честной и неиспорченной, и насёленный добрым народом, сколько мог я судить по общим слухам. Наконец, любопытен он, как самое первое заселение новгородцев в двинской земле, сколько можно верить в этом народным преданиям и некоторым намекам, разбросанным в исторических документах.
27 декабря 1856 года я был уже там.
3. ПУСТОЗЕРСК
Первые впечатления в пути. – Городок летом. – Пустое озеро.– Предания об историческах ссыльных: Аввакуме, А. С. Матвееве, В. В. Голицыне, князе Щербатове. – Отводная квартира. – Дома пустозеров. – Непогода. – Рассказы о Новой Земле. – Китоловный промысел. – Котляна. – Правила её. – Лом омулей. – Занятия жителей. – Самоеды.
К Городку (так Пустозерск до сих еще пор известен между ближними и дальними соседями, другого ему имени нет) подъезжал я ровно в полдень. Солнце, не выходившее в тот месяц на горизонт, давало, от дальней зари на столько свету, при обильном подспорье необыкновенно поразительной белизны снегов, что Пустозерск виден был верст за десять. Обстоятельству этому способствовало еще и то главное, что городок лежит на открытом, ровном месте, и лес, казавшийся только издали лесом, на самом деле был приземистый кустарник – сланка(ивняк, почти наполовину с можжевельником), не свыше полутора аршин в вышину. Виделись церковь, крыши домов после двухсуточного созерцания снегу да снегу да того же убогого леса, в котором залегала узенькая, почти тропа, полоса дороги. Мы то и дело цеплялись санями за сучья, то и дело отряхалисъ, помахивая мордами, хохлатые лощаденки наши от валившегося на них снега. Мы выехали на озеро Пустое, давшее свое имя селению, – Пустоепотому, что нет на том полуострове, где оно выстроилось, ничего, кроме бугров да моху, да кое-где несчастного мелкого кустарника; кругом лежит мертвая тундряная степь. Кругом мелкие озера, местами песчаные, довольно высокие бугры. Кое-где они окружают какое-нибудь небольшое озерко или глубокую рытвинку и издали кажущиеся укреплениями с башнями странной формы. На них едва держатся корнями малорослые деревья. Северные ветры нанесли сюда песок с берегов Печоры, нарыли глубокие ямы и подкопались под корни чахлых полярных растений. Городок расположился на довольно приметной возвышенности Городенкого озера шириною около 700 сажен. С северо-запада он засыпан песками, другая половина – болото и целые озера грязи. Через них между домами устроены, еще со времен воеводства, деревянные мостики. Таков летний вид Пустозерска, – по сообщениям <тех>, кто видал этот городок в ту пору года. Уверяют они, что от церкви на озеро вид очень красив, но селение одолели пески, которые до половины занесли кладбищенскую Георгиевскую церковь. Бури разрывают могилы и обнажают гробы. Весною Печора делает Городок островом, чему помогает и его семиверстное озеро, обильное рыбой.
Выехали мы на это озеро, закованное толстым льдом, – и Городок открылся весь целиком: маленький, уеднненный, пустынный.
Как теперь вижу его серенькие избы, из-за которых глядела одинокая деревянная церковь с колокольней; весь-он уютно сбился в кучу и словно только что вчера сломан острог – неправильный четвероугольник с заостренными наверху толстыми и высокими бревнами – как будто для того, чтобы селение все оставалось теперь на виду и на потеху ветров и вьюг, набегающих сюда с океана, и неоглядных снежных полей, величина которых еще более усиливает пустынность и однообразие видов. Напросилась мысль о том, что это крайний и самый дальний предел моих странствий, что это одно из последних русских селений на севере, и еще сильнее сжала сердце та мысль непрошеная, что недаром здесь такая пустынность и бесприветная даль, когда Городок этот со времен самой отдаленной старины русской, служил местом ссылки многим боярским фамилиям, подпавшим опале царской. Словно как сейчас выговоренное, вспоминается мне зловещее замечание моего ямщика, указывающего кнутовищем на правый берег озера (называемого Городедким).
– Вон наволок-от этот (мыс) виселичнымзовут!
– За что же так? – выговорилось мною как-то невольно.
– Карачеев, сказывают, вешали в старину: виселицы-де тут такие стояли. Приведут, слышь, карачея-то, которого поймают, да и повесят тут. Нападали, вишь, они!.. А перевешали их гораздо больше тысячи.
Это народное предание имеет смысл исторической истины. Карачейские – жившие у Карского моря (Лукоморья, по Нестору) и реки Кары – самоеды, в начале прошлого столетия, нападали на город большими партиями (в 1719, 1730, 1731 и 1746 годах). Они недовольны были – наложенным на них и неведомым до той поры ясаком и за то угоняли оленей, убивали противившихся и только что не производили пожаров. Архангелогородский обер-комендант генерал-майор Ганзер послал туда роту команды с поручим Фрязипым, к которой присоединены были туземные крестьяне и самоеды. Выстроен был острог. Учреждена постоянная команда (она так уже и не выводилась оттуда, и солдаты постепенно вымерли один за другим до последнего). Карачеи мало-помалу успокоились и перестали производить нападения, когда, уже, впрочем, перевешано их было свыше тысячи, насколько в этом можно верить народному преданию. Оно уже изрядно затуманено баснями. Так, между прочим, рассказывают, что они до того злы, что даже на пирах с сырым мясом убивают друг друга, что их не берет ни пуля, ни нож; пуля отскакивает, как от камня, а стрелы вонзаются в них, словно в дерево. Иные стойбища их можно видеть только издали, а подойдешь ближе – они скрываются, уходят в землю. Подобное когда-то, впрочем, сказывали древние новгородцы, приходившие сюда еще в ХI веке.
– А вон туда влеве-то! – перебил мои мысли ямщик: – за лесом площадочка есть такая. Крест на ней стоит, народ ходит молиться – Аввакумов-де. А самого его сожгли в Городке, на площади. Сделали сруб такой из дров. Протопопа поставили в сруб и троих еще с ним товарищей *. А протопоп-то предсказал это раньше что быть-де мне во огни. И распоядок такой сделал: свои книги роздал. Перед смертью к нему прилетал голубь. Из Москвы гонец прибегал и царскую милость привозил. Народ пустозерский и стрельцы, которые приставлены были, советовали бежать, да Аввакум не согласился, милости не принял, советов не послушал, велел себя жечь. Встал он в сруб. Народ собрался, начал молитвы творить, шапки снял, дрова подожгли – замолчали все: протопоп говорить зачал и крест сложил старинный – истинный значит: «Вот-де будете этим крестом молиться – во веки не погибнете, Сначала худо будет, а в последних родах обрящете спасение, а оставите крест – городок ваш погибнет, песком занесет, а погибнет городок – настанет и свету кончина». Двое тут – как огонъ хватил уж их – крикнули, так Аввакум-от наклонился,– да и сказал им что– то такое, хорошее же надо-быть (старики, вишь, наши не помнят). Так и сгорели. Когда сруб рухнул, увидели на озере лошадь скачет – приехал гонец, прощение привез, да опоздал. Стали пепел собирать, чтоб в реку бросить, так только и нашли от этих двух кости, и, надо-быть, тех, которые струсили и крикнули. Старухи видели, что как-де сруб-от рухнул, два голубя, не то лебедя снега белее, взвились оттуда и улетели в небо... душеньки-то это, стало быть, ихние. На том теперь месте по летам песочек такой, знать, как стоял сруб, белый-пребелый песочек, знать, и все год от году его больше да больше. Запрежь на этом месте крест стоял, в мезенских скитах делан, и решеточкой, сказывают, был огорожен. К этому кресту у кого зубы болят прикладывали щеки – проходило; начальство сожгло решетку, а крест велели за город вынести, Нон туда, влево-то!..
Он опять указал в противоположную, левую сторону от Пустозерска.
Впоследствии я был на том месте, в 5 верстах от Городка, и видел целую группу крестов, но креста Аввакумова проводник мой выделить и указать не мог:
«знают-де его немногие старики, да указывать им начальство строго воспретило».
– А еще каких преданий не сохранилось ли?
– Да вон у старичка у одного в Городке-то крест деревянный – этак в четверть – хранится: сам-де, сказывают, Аввакум его сделал и Богу ему молился... А то другого чего нет, да и не слышно. Содержали-то его больно же, сказывают, строго; на то, слышь, народ к ним такой уж приставлен был. Изморили-де совсем. «А хлеба нам дают по полутору фунту на сутки, – писал царю Алексею товарищ Аввакумов по заточению распопа Лазарь, – да квасу нужное дают: ей-ей! – и псом больше сего пометают, а соли не дают, а одежишки нет же: ходим срамно и наго».
«Нынешняго 167 году в великий пост на первой неделе, – пишет Аввакум (этот первый и самый энергический распространитель раскола) в послании своем к царю Алексею Михайловичу из пустозерской темницы, – в понедельник хлеба не ядох, такожде и во вторник и в среду не ядох, еще же в четверг не ядоша пребых; в пятом же – преже часов начал келейное правило, псалмы давыдовы, пети и прииде на мя озноба зело люта и на печи зубы разбило с дрожи, мне же и лежащу на печи умом моим глаголюще псалмы, понеже от Бога дана псалтырь из уст глаголати мне. Прости, государь, за невежество мое: от дрожи тоя нападе на меня мыт и толико изнемог, яко отчаявшу ми ся и жизни сея. Уже всех дней издесять не ядшу ми и больши, и лежащу ми на одре моем и зазираютще себе яковые и великие дни правила не имею, но токмо по четкам молитвы считаю... Тогда нападе на мя печаль и зело отяготихся от кручины и размышлях в себе: что се бысть? Яко древле еретиков так не ругали, яко же меня ныне: волосы и бороду остригли, и прокляли, и в темнице затворили. И в полнощи всенощное чтущу ми наизусть св. Евангелие утренне над ледником, на соломке стоя, в одной рубашке и без пояса в день Вознесения Господня», и проч... «А меня, – пишет он в другом послании к пустозерам, – в Даурскую землю сослали от Москвы, чаю, тысящей будет с двадцать за :Сибирь, и волоча впредь и взад двенадцать лет и паки к Москвы вытащили, яко непотребного мертвеца зело употчевали палками по бокам и кнутом по спине шестьдесят два удара, а о прочих муках по тонку неколи писать. Всяко на хребте моем делаша грешницы. Егда же выехал на Русь: на старые цепи и беды попал. Видите, яко аз есмь наг, Аввакум протопоп и в земли посажен. Жена же моя протопопица Анастасия с детьми в земли же сидит...
От воспоминаний об Аввакуме *прямой переход к другому историческому ссыльному, следовавшему за ним в Пустозерск, – боярину Артамону Сергеевичу Матвееву. Этот «ближний боярин царския печати и государственных посольских дел оберегатель» ехал уже на Верхотурье воеводой по указу царя Федора, как в Казанй настиг его дьяк Горохов, описал все его имение, объявив, что он лишен боярской чести за сообщество с злыми духами, за противозаконное обогащение, за посягательство на жизнь царя чрез посредство аптекарской палаты и осужден на заточение. Тот же дьяк привез его в Пустозерск. Здесь томился он, как известно, около 7 лет (с 1676 по 1682 г.) и, между прочим, писал следующее: «Жители в Пустозерском гладом тают и умирают, а купят здесь четверик московской меры по 13 алтын по 2 деньги, а их будет пуд; и пустозерских жителей всегдашняя пища борщ, да и того в Пустозерском нет, а привозит с Ижмы; и такая нужда в сей стране повсюду, на Турье, Усть-Цильме и в Пустозерском остроге. Ей-ей! службу Божию отправляют на ржаных просфорах, и та мука мало лучше несеянной муки, и ей-ей! не постыдился бы я – свидетель мне Господь Бог! – именем Его ходить и просить милостыню, да никто не подаст и не может подать ради нужды... Избенка дана мне, а другая червю моему сынишку, ей-ей! обе без печи, и во всю зиму рук и ног не отогрели, а иные дни мало что не замерзаем, а от угару беспрестанно умирали; а в подклетнике запасенко мой и рухлядишка, а в другом сироты мои да караульщики стерегут меня, чтобы не убежал (!). А дрова нам дают, пишут, сажень, а дают сажень малую сеченых дров, в аршин отрубки, избу трижды вытопить, а не такую сажень, что в Москве плахами кладут и меряют саженью... Прежде, сказывают, рыбы здесь был достаток и на продажу было, а ныне не токмо на продажу, но с самой весны по июль до сытости сами никто не ел, таем гладом; а хлеб привезли, мука что отруби, и той не продают, оставляют в зиму, в самой голод продать, взять хотят дороже».
С Матвеевым были в ссылке: сын его Андрей (впоследствии граф и двинский воевода), при сыне учитель Поборский – польский шляхтич, добровольно согласившийся на заточение с воспитанником, 30 человек слуг, священник Василий Чернцов. Приставом был человек благородных правил, назначенный пустозерским воеводою стольник Гаврило Яковлевич Тухачевский, Недавно существовала на краю Городка и в сторону к устью Печоры избенка; на которую указывали старожилы, как на жилище Матвеева, а потом Голицына.
Нынешнее состояние Пустозерска значительно лучше,– конечно, вследствие сильно развившихся коммерческих предприятий на Печоре: ижемцы и усть-цилемы везут сюда дрова, усть-сысольцы хлеб в достаточном количестве настолько, что даже дальние нередко пользуются избытком его. Пустозеры едят даже шанежки – праздничное лакомство только достаточных архангельцев.
«За безмерным удалением того Пустозерского острога и за безвестием земледельства, – писал впоследствии сын А. С. Матвеева, – коего никакого нет и об нем не знают, и всякого чина люди, числом всего со сто дворов, питаются с Вычегды реки, из Яренска и из Перми, на малых каючках однажды в год, весною, привозным хлебом, и пуд муки меньше рубля не купят, а питаются житами, в мясоеды птицами, а в посты из Печоры рыбой»... Положение заключенных доходило иногда, до такого плачевного состояния, что у них у всех было только три сухаря: пристав Тухачевский уделял им из своего запаса половину, несмотря на то, что и сам он получал только шесть пудов ржаной муки. В 1682 году Матвеев был переведен в Мезень и, наконец, возвращен в Москву, а в Пустозерск прислан был его враг – любимец Софии, князь Василий Васильевич Голицын с семейством, ровно через девять лет, в 1691 году... Двадцать лет пробыл здесь Голицын, имея несчастье видеть старшего сына своего помешавшегося от тоски и крайнего горя; а в 1710 году он переведен был в Пинегу, где в 1714 году умер и похоронен в Красногорском монастыре. Отсюда писал он: «Мучаем живот свой и скитаемся христовым именем: всякою потребою обнищали и последние рубашки с себя проели. И помереть будет нам томною и голодною смертию».
Воспоминаний о Голицыне в народе не слышно никаких (хотя и осталась о нем память в церкви святого Николая, именно домовый его образ), ровно как и о князе Симеоне Щербатове и его жене Пелагии, которые положили в церковь Евангелие печати 1675 года, подписанное рукою князя в 1727 году. Голицын в Красногорском монастыре оставил пролог с собственноручною надписью, створчатое зеркало, украшенное кругом фольгой и позолоченными орлами, две шитые иконы на плащаницы, сделанные весьма изящно. Все народные предания ограничиваются тем, что князь любил ходить из Пинеги для прогулок по направлению к монастырю, что гулял в соседней роще, что в Пинеге держал своих лошадей и раздавал крестьянам для приплоду, и учил девушек петь московские песни...
Мы въехали между тем в Городок. Перед нами длинное развалившееся здание с выбитыми стеклами, высокой старинной двускатной крышей – видно, очень старинное. Я спросил знатока-ямщика.
– Что это такое?
– Теперь ничего: никто, вишь, не живет, давно уж... Да сказывают старики, что тут, вишь, солдаты жили, что против карачеев-то были присланы, когда острог-от здесь был построен.
– Внизу-то тут тюрьма, слышь, была! – продолжал толковать мой ямщик, когда выехали из ряда домов на площадку, или лучше пустырь, редко и бестолково обставленный домами.
– В тюрьме этой, – говорил ямщик, – старики сказывают, цепь была с ошейником железным, так раз, на стариковой памяти, поп с попадьей повздорили, поп-от ее и посадил, слышь, туда. Померла с голоду, о том-де и дело в церкви хранится.
Весело глядела в глаза отведенная мне здесь квартира: комната чистенькая, уютная, стол накрыт скатертью; образа в стеклянной раме и между ними много в серебряной оправе. Поданный самовар был вычищен, чашки с блюдечками и без отшибенных краев. Хозяин явился в синей, довольно чистенькой сибирке; вообще, действительно и на первый взгляд, все несравненно лучше, чем в недавно оставленной Усть-Цильме. Самые дома, видные из окна, глядят веселее и красивее, ставни некоторых прихотливо расписаны разноцветными арабесками; балясины у неизбежных балконов поражают вычурностью и все на месте, а не расшатались и не повывалились, как в Усть-Цильме. Но и здесь, как и везде по Печоре, в домах понаделано много окон, вероятно, для большего света в тусклые и долгие осенние дни. И здесь на избах, так же как и везде, трубы деревянные, так же испещренные прихотливыми вырезками и коньками. У богатых домов на верхних маленьких балконцах прилеплены модели судов, грубо, топорно, но чрезвычайно верно сделанные. Деревянная церковь подновлена и поправлена, недалеко от нее рубится сруб для новой.
Вот все, что представилось мне при первом взгляде на Городок, приветливее глянувший на меня в натоящем своем виде, как бы в контраст всему прочувствованному при воспоминаниях об его прошлом. Набежавшие было грустные мысли при начале знакомства с Пустозерском подкуплены современным видом его и еще больше радушием и приветливостью хозяина, который принес две тарелки: одну с баранками, называемыми здесь калачиками, а другую с кедровыми орехами, называемыми меледой.
– Отведай, богоданный гость, покушай нашего баловства на доброе на твое н здоровье – не погнушайся! – приговаривал он мне.
Следовали неизбежные вопросы: кто я, зачем, откуда – вопросы, от которых не привелось мне ни разу отделаться ни в одном из нескольких сотен виденных мною селений в течение долгого годичного срока. От хозяина привелось узнать, что Пустозерск на его памяти был гораздо больше, чем он есть теперь; что вообще нонче стали времена тугие и потому и от них начали также часто выселяться ближе к океану и, стало быть, к промыслу, образуя там деревушки дворов в 5—6 и больше: что они все православные и что во всей волости нет ни одного раскольника, хотя они по большей части и держатся старого креста, но, исповедавшись, всегда и ежегодно приобщаются святых Таин у православного священника. Сказывали, что в Городке не растет ничего из овощей, и потому они, жители его, решительно ничего не садят и не сеют; что здесь и по летам иногда, особенно при северных ветрах, бывают такие холода, что приходится по-зимнему кутаться в мех, надевать малицу; что живут больше торгом рыбы на Пинежской ярмарке, а все необходимое для жизни закупают на каюках у чердынцев; что скота они держат гораздо меньше, чем усть-цилемы, но рыбы у них вылавливается несравненно больше, и что у них также нет ни одного мастера, ни кузнеца, ни плотника, и все эти работы правят им верховики– захожие люди с верху Печоры.
Здесь то же любопытство – от безделья, и то же неудержимое желание просить о чем-нибудь заезжего начальника– по страсти, что приводилось встречать много раз и прежде везде: и около Колы, и около Кеми и Онеги, и на Мезени, и в Пинеге, и в Холмогорах. Так точно и в Пустозерске: в тот же день я уже был лично знаком с большею половиною его населения: все они перебывали у меня.
Страшно холоден был в Пустозерске первый день нового года: термометр священника – несомненно фальшивил – показывал 34° ; ветру, правда, не было, но весь воздух как будто распалился морозом и застыл все леденящим слоем; с трудом можно было собирать дыхание и, казалось, того и, гляди, брызнет кровь из носу и глаз. По крайней мере, все части тела, которым суждено было находиться под влиянием внешнего воздуха не закрытыми теплым мехом, мгновенно зябли до едко-щиплющей боли и как будто все внешние покровы готовы были распухнуть и разорваться. На улице не видать ни одной души; видимо, и привычные пустозеры предпочитали запереться в дому после того, как сбегали(буквально) в церковь, слышались со двора решительные выстрелы из ружья, урывистые и громкие, хотя, правда, и не частые. Трещали углы в моей комнате, и даже в одной оконнице, выходящей на улицу, лопнуло стекло – обстоятельство, заставившее моих собеседников – четырех мужичков-пустозеров – сделать такого рода замечание:
– Крепко теперь накрепко расшалился мороз, а отчего? Оттого он, мороз этот, распалился, что Городок наш на яру стоит: нет нам противу морозу этого никакой защиты. У нас и летом ветерок подул, то и надевай малицу, а зимой так хватает и рвет, что дыхнуть не можно. Опять отчего? Лесу кругом нас нету. Старики-то, вишь, выстроились для моря, потому оно близко, и для Печоры – потому хорошо: рыбная река, а об лесу у них и заботы не было. Видел; ведь, твоя милость, проезжаючи-то, какой у нас такой лес растет? Ёра, мелкая ёра самая такая мелкая, что выше аршина и дерева не видим. Издали-то, пожалуй, ёрник-то наш и большим лесом кажет, а на самом деле он у нас и топливо-то худое. Мы, ведь, батюшко, избенки рубим из чужого лесу, из дальнего; лес-от строевой к нам, как диковинку заморскую, словно бы чай али осетрину-рыбу из чужи, с верху возят. Вот почему, по нашему по глупому разуму, и мороз пуще бывает, чем в другом коем месте, хотя бы взять ту же Усть-Цильму. У нас и замятели, коли пошлет Господь, не как в другом месте. Ты вот видишь наши дома?
– Вижу: все двухэтажные, красивые такие, высокие и теплые, видно, что богато вы живете...
– Нет, ты постой, зачем богато? Не больно же мы богато живем: это опосля я тебе. Ты вот молвил: двуетажные – это, тоись, в два жила. Отчего? Оттого в два жила и оттого у нас ставни, что ину пору крепкие хивуса живут: нагребают они тебе снегу сажени на две и больше, пожалуй, до самых-то вон до балконцев, что кругом дома обходят. Ты, пожалуй, с незнати со своей и скажешь такое глупое: у них-де балконцы эти для красы настроены да так, чай, и в книжечку свою запишешь. Ан подожди! Послушай и меня, дурака, что я тебе молвлю: прибежит, видишь, ветер с окияна на снежные наши палестины, начнет дурить, сметать снег охапками, да погонять его все дальше да больше, да, поддувать все крепше да круче, ну... и наше селение на пути встренет. В нашем селении запрету ему нет – известно: вали с какой стороны хочешь, запоров не сделали, да и нельзя. Он и валит до самых балконцев, и оконницы начнет расшатывать и стекла все, пожалуй, поломает; а мы запремся кругом ставнями, и засовы закрепим, и огонь разведем. Гуляй-де, знай, по улице, а, нас-де, не трогай: мы, мол, тебя, баловника, давно знаем; ты хоть три дня тут себе благуй,,а мы посидим, побеседуем промеж себя, переждем тебя – изволь, мол, потешаться досыта! Моя, мол, изба с краю, ничего не знаю: вот ведь мы как!..
Рассказчик приподнялся с места, видимо довольный – своим повествованием, которое на устах остальных собеседников-слушателей также развело улыбку.
– Ты так хорошо, старик, рассказываешь, что даже хвалиться этим можешь: с тобой все бы сидел и все бы тебя слушал.
– Да это пущай и соседи толкуют: ты-де все со своими толкованьями к начальникам ходишь, словно ты-де у нас на должности на такой состоишь. А ведь мне что? Пущай толкуют! Я разве худо сказываю-то? Недоброе, мол, что ли я начальникам сказываю, хоть бы и твоей милости?
– Спасибо, я очень тебе благодарен. Ты для меня золотой человек, неоцененный, умный и толковый такой...
– Ну, да пущай и не больно же я умный человек, это ведь ты так! А я самый неумный человек. Вот я какой дурак есть и мир это знает, слушай: по пяти лет кряду обряжал я покруты на Матку (Новую Землю) за моржами, за салом – значит; по десяти работников имел, раза три по два судна пускал, а что добыл, что выручил, с чем сижу? Избенка у меня, почитай, хуже всех; сам я нето чтобы человек путный, а так – неладный какой-то, а все отчего? Оттого это все, что по все разы, что ни ездил, промысла все в море оставлял.
– Отчего же?
– Да так, стало быть, Господу угодно: разбивало, до единого все разбивало: сам-от насилу ноги уносил. Ну, и будет бы, с первым же бы разом будет, а я – на пятый поехал. Опять растрепало, все до последней щепы растрепало. Гордым, стало быть, Бог противится. Деньжонки-то, какие от батюшки от покойничка оставались – все уложил в этот промысел. Опосля тоже, по старой вере ко мне, соседи ссужали кое место, а тут и верить перестали: тебе-де, все не рука, твой-де покрут, что решето, хоть, мол, жизнь свою туда клади, – все толку не будет никакого. Ну и сел, и сижу вот...
– Ведь это, старик, пожалуй, и ладно, пожалуй, и так?
– Нет, не надо бы так-то, ох больно бы не надо так-то!
Он мотнул головой, глубоко вздохнул и опустил голову.
– Как же по-твоему, старик?
– Опять бы надо на Матку ехать.
– Да ведь несчастья тебя преследуют?
– Пущай их преследуют, а на Матку больно хочется: привык уж очень, поправиться можно.