Текст книги "Год на севере"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)
Затем повсюду кругом, как венец, сверкает громаднаянеоглядная масса воды, сверкающей на полном свете полуденного летнего солнца. Вот на море этом чернеет корга, едва не заливаемая прибылой водой, та корга, на которой ловят монахи морских зверей по осеням и зимам. С колокольни, на которой вечно ходит круговой ветер (хотя бы под горою и на море была полная тишь и гладь), глаз бы не оторвал от всего, что рисуется и красуется внизу. Гора Голгофа до того высока, что видна с моря верст за 50, по словам туземцев, и до того своеобразна, что чаек, одолевающих криком внизу, в Анзерском скиту, – в здешнем Голгофском не могли прикормить. Не водятся также здесь и голуби; и только вороны да орлы способны прилетать сюда вить гнезда и кормиться от сытной и обильной братской трапезы.
В Голгофском скиту не служат молебнов – служат одни панихиды.
На обратном пути, в Анзерском ските, нам предложили варенцу и сливок, которых здесь, по словам монахов, в изобилии.
– Тяжелы были времена обители в запрошедшие годы, – рассказывал мне анзерский монах. – В скиту нашем стекла дрожали от пальбы неприятельских пушек. Страшный дым стоял все время над монастырем: думали уже мы, что случился пожар и загорелась какая-либо из башен. Дым, стоявший над монастырем, минут через пятнадцать разносило ветром, и сердца наши испытывали велие веселие, радовались надеждою. Пришедшие монахи сказывали – на другой день, что гроза миновала и молитвами преподобных отец наших Зосимы, Савватия и Германа Соловецких, Елеазара Анзерского и Иисуса Голгофского обитель спаслась и только испытала некоторые повреждения.
Повреждения эти, сохраненные еще на мой проезд, состояли, как сказано, в неисправимых повреждениях архангельской гостиницы. Одно ядро прошибло крышу и опалило образ у дверей холодного собора, другое пробило в одном месте стену; многие расшибли церковные и келейные окна. Все эти ядра, собранные в значительном числе, показывали богомольцам, выставленными по прилавку на соборной паперти. Пушки, из которых стрелял монастырь, отец-архимандрит Александр предполагал позолотить и выставить при входе в святые ворота. Также позолочены были и те ядра,из которых одно упало в соборной церкви и не разорвалось и другое, засевшее в соборной главе и чуть не брошенное вниз, по неосторожности, кровельщиком, впоследствии, когда поправлялись главы и кровля.
Вот что можно услышать от соловецких монахов, с присоединением того, что осталось в воспоминаниях самого отца-архимандрита Александра об недавнем бомбардировании монастыря англичанами.
Эскадра английская, как известно, останавливалась около Заяцких островов. Отсюда отправлены были в монастырь парламентеры с просьбою снабдить их пароходы баранами. Архимандрит отказал. Англичане высадились на один из Заяцких островов, и именно на тот, где паслись в то время бараны. Часть их была поймана, не давался долго один козел, но когда был схвачен, лизал руки у врагов, своих владетелей. За такую ласковость англичане отпустили козла, не взявши его с собою. Монастырю, во всяком случае, угрожала опасность. Англичане, державшиеся той системы, чтобы не стрелять и не начинать ссоры с беззащитными селениями, сожгли в то же время Пушлахту и Кандалакшу, только после того, когда видели, что жители выбежали с ружьями и стреляли по ним. Англичане знали, что монастырь – сильная крепость, что в крепости этой есть некоторое количество инвалидной команды, есть пушки и боевые снаряды и есть, сверх всего, огромный запас провизии, К тому же из монастыря получен был отказ в снабжении мясом. Архимандрит знал, что бомбардирование неизбежно. Незадолго до него командир эскадры поручил заяцкому монаху, отправившемуся в монастырь, передать настоятелю подарок. Подарок этот была штуцерная пуля со всем припасом.
– Попенял я им, что посылают пулю, – рассказывал этот монах. «Послали бы вы, – я говорю, – отцу-архимандриту ружье английское хорошее». «А пусть, – говорят, – приедет сам – подарим!». «А мне подарите ружье?» – Спрашивал я. «Тебе, – говорят, – не надо ружья». Подавая мне пульку, командир, переглянувшись с другим, стоявшим рядом, усмехнулся.
Собрал отец-архимандрит совет из монашествующей братии и объявил им о своем намерении ехать для личных переговоров с неприятелями. Одни отсоветывали, другие утверждали в этом намерении. Отец Александр решился на последнее и, благословивши ираспростившись со слезами с братиею, сел в монастырский баркас управление которым доверил он самому опытному кормщику, а в помощь ему выбрал самых сильных из всего количества штатных монастырских служителей.
При холодном противном ветре, против которого с трудом держался баркас и едва спасала теплая двойная одежда, ехал отец Александр до неприятельских пароходов. Только на рассвете (отправившись после вечерен) он мог достигнуть до них. Выкинут был парламентерский флаг; с парохода неприятельского спущена была шлюпка для переговоров. Настоятель согласился сесть только в таком случае, когда увидел, что на шлюпку вскочило много.
– Отчего ты не давал нам баранов? – Спрашивал переговорщик. Переводчик этот чисто говорил по-русски: сказывал, что воспитывался и жил в Архангельске, и привык так бойко говорить по-русски; сказывался простым солдатом, хотя, по словам отца-архимандрита, и имел на фуражке кокарду.
– Оттого не даем ничего, что вы враги наши! – Отвечал архимандрит.
– Мы бы тебе заплатили деньги.
– Денег мне ваших не надо, потому что я монах и не нуждаюсь в деньгах. Я всем обеспечен от обители.
– Мы тебя возьмем в плен и увезем с собою.
– В плен вы меня взять не смеете, потому что я под парламентерским флагом приехал к вам, да и что вам во мне, и зачем вы меня так далеко повезете?..
– Дал бы ты нам баранов, мы бы вас не трогали.
– Дать я вам всего этого не могу, да и не позволит братия.
– А мы будем молиться...
– Сам не хочу и не дам, и братии не позволю, потому что мы, хотя и монахи, но принадлежим своему отечеству, любим его и молимся за своего государя.
– Ну, так мы будем стрелять...
– А мы будем молиться...
– Стрелять мы будем завтра.
– Стало быть, так и я знать буду и так же точно перескажу братии. Поеду и сам приготовлюсь, по обрядам нашей церкви, к смерти.
Оставив англичан с положительным отказом, отец архимандрит собрал всю братию и приказал ей исповедьюи причащением святых тайн приготовиться к завтрашнему дню. На другой день, в самый день бомбардирования, причастился и сам, и не дожидаясь начала пальбы, начал литию [32]с тем, чтобы при пении ее обойти вокруг монастырских стен. Лишь только потянулось шествие по стенам и не совершило еще половины крестного хода, раздался оглушительный гром от пальбы, завизжали пули, некоторые из них носились над головами богомольцев, незначительная часть которых успела пробраться на то время в монастырь. И вдруг – в одно мгновение (которое, по словам очевидцев, неизгладимо останется в их памяти) – раздался сзади шествия страшный крик и почти все задние ряды повалились ничком на землю. Оказалось, что ядро прошибло стену и пролетело над головами богомольцев, не сделав им вреда. В то же время другое ядро ударило в соборную главу и влетело в церковь, другое пробило кровлю и попалило образ. Гул и пальба не прекращались долго, даже и в то время, когда крестный ход вернулся в собор.
Наконец все стихло: архимандрит совершал благодарственнее молебное пение. Английская эскадра отправилась в Кемь...
При этом присовокупляют, что во время пальбы на монастырском дворе не видали убитою ни одной чайки.
Хотя теперь уже, может быть, уничтожен и последний след повреждений, произведенных в монастыре неприятелем, но, думаю, воспоминания и рассказы о нем слышатся богомольцами и до сих еще пор так же обильно, как слышал и я. Тогда для монахов было это свежо, но мне изменяет память; все, что осталось в ней, я передаю как могу и помню.
15 июля 1856 года был последний день моего пребывания в монастыре. В последний раз видел я приветливого, гостеприимного, словоохотливого отца-архимандрита и простился с ним. В последний раз видел я двух схимников с пожелтевшими, словно воск, лицами, в ризах, обшитых спереди и сзади крестами, с седыми, как серебро, волосами. Схимники выходили за трапезу.
Карбас мой был уже готов – и мы отправились. Понесло нас сначала легоньким поветерьем: летний ветер надул паруса и веял приятной, клонящей ко сну прохладой. Монастырь еще виделся долго нам сзади, сереясвоими стенами из неотесанных камней, плотно лежащих один на другом. Но вот и стену затянуло туманом.
– На Сеннухе мара! – Кричит кормщик.
– Что такое? – Спросил я.
– Сеннуха – острова, а мара – гляди вон!
Я видел впереди спустившийся туман, который казался дальним, едва приметным берегом. Ехать было невыносимо скучно, к тому же ветер пал, и гребцы сели в весла. Затем пошли обычные, давно наскучившие подробности.
– Батюшко, припади! – Говорил один гребец, обращаясь к ветру.
– Припадет – побежим! – Подхватил его сосед и товарищ.
– Товарищи, други, – не посрамимся, – просил третий, крепко налегая на свое весло.
– Сделайте милость, товарищи, понатужьтесь: там станет легче! – Упрашивал кормщик...
Гребцы послушно налегали на весла, хотя и хорошо знали, что тамне могло быть легче.
Портной наш сидел каким-то сумрачным, как будто обидел кто.
– Что ты такой невеселый? – Заметил я ему.
– Из монастыря едучи, всегда так надо.
– Разве работы не было?
– Ни одной жилетки не удалось сшить.
– Что же ты там делал?
– А у монахов про житие все слушал... все три дни жития слушал.
Опять по сторонам старые виды, и опять на карбасе пустые, наполовину понятные и неинтересные разговоры. Ветер то припадет, то опять стихнет. Дальний остров сначала выплывает словно облако, потом меледится – чуть выясняется в тумане, и, наконец, по мере приближения к нему совсем обозначается ясно и живо с грудами камней, по которым прошли желобки, словно приступки. В тех желобках, где более тени и тень эта долговременна, сверкают лужи дождевой воды сомнительных качеств, черной, как пиво, и все-таки дорогой, в крайних случаях, при летней жаре, для заезжих. По лудам, и по самым счастливым из них, цепляется кое-какая растительность и зеленеет у самой воды какая-то скользкая, грязная слизь.
Влево от нас выплывало из-за островов судно. На мачте этого судна засверкала от лучей солнца золотая звездочка, вероятно, крест, без которого не бывает ни одной монастырской лодьи, назначенной перевозить богомольцев из Архангельска, из Сумы и иногда из Кеми. Все мы рады этому судну, и всех занимает оно, и рисуются в моем утомленном воображении следующие картины.
Видится мне дряблая, разбитая ногами и голосом старушонка в крашенинном сарафане, с остроносой сорокой [33]на голове, баба плаксивая, богомольная: вывела она сыновей, дождалась и баловливых внуков. В товариществе попова Гаранюшки баженника-дурачка да Матвеюшки, что позапрошлый год медведь ломал, да не изломал совсем, сама с клюкой, Христовым именем пробирается в неведомый ей край.
Дребезжит ее разбитый голос под волоковыми окнами спопутных городов, сел и деревушек. В деревушках видят у старухи котомку за плечами, старенькие лаптишки под котомкой – в избу зовут:
– Богомолушка, кормилица?
– Нешто, родимые.
– Куда Бог несет?
– К Соловецким, родители, за грехи свои Богу помолиться.
– Далеко, кормилушка, далеко. Возьми-ко, сердобольная, гривенку: поставь и за нас свечку там – не погнушайся, богоданная! А вот тебе пятак за проход, пирог на дорогу. Да присядь-ко, касатушка, пообедай.
Бредет эта старушоночка и цокает: рассказывает про свою родину за густыми сосновыми лесами ветлужскими и кедровыми лесами вологодскими. Молит она милостынки и у вагана-шенкурца и у холмогора-заугольника. Приходит, наконец, и в длинный Архангельск, но уже не с пустыми руками, хотя и с разбитыми, сильно отяжелевшими ногами. Поскупится она заплатить, из бережливости и скопидомства, лишний грош, ее заставят щипать паклю или прясть канатное прядево – и без денег свезут...
Вот она на палубе огромного судна – монастырской лодьи, плоскодонной, безобразной, со старой оснасткой и покроем, посреди густой толпы богомольного люда. Едет тут и бородатый раздобревший купец, которому удалось хватить горячую копейку на выгодномказенном подряде. Едет тут и оставленный за штатом недальний чиновник из духовного звания, распевающий в досужее время церковные стихиры и не пропустивший на своем веку ни одной заутрени и обедни в воскресный день. Едет тут и сухой монах дальнего монастыря из-под Киева, отправленный со сборною памятью и игуменским благословением... Все тут вместе: и светская архангельская дама—вдова с томными глазами, со вкрадчивым разговором и в костюме, имеющем претензию на заметное кокетство, и бойкая щебетунья баба-солдатка из Соломбалы, и длинный семинарист богословского класса, и дальний сельский поп, низкопоклонный, угодливый, приниженный.
Паруса уже налажены, спасти подобраны, остается только вытащить рычагом якорь. Все богомольцы стоят без шапок и чего-то ждут с сосредоточенным вниманием и при сдержанном молчании. Раздается сладенький тенорок кормщика:
– Молись, господа! Молись благословёны—в путь-дорогу пора. Читай, Кондратушко, молитву на путь шествующим!
Вслед за тем раздается звонкий, выровненный, развитой до поразительной чистоты голос монастырского служки: богомольцы творят молитвы на городские церкви и потом на все четыре стороны, из которых на каждой непременно блестит по одному – по два церковных креста.
Судно трогается, и бежит, если ветер крепко попутный, и плывет лениво и вяло, плохо лавируя, если поветерье (говоря поморским выражением) кормщику в зубы. Бежит монастырское судно вблизи Летнего берега Белого моря к Ухт-Наволоку и далее открытым морем.
Трудными повенецкими дорогами с Онежского озера идут другие партии богомольцев из ближних к Петербургу губерний. То пробираются они по узким тропинкам через гранитные скалы, выкрытые тундрой с оленьим мохом и лесами с дряблыми деревьями, то плывут они по зеркальным, глубоким озерам в утлых, неудобных лодках или на посад Суму,– или на деревню Сороку людные и богатые селения поморского прибрежья Белого моря.
Здесь их также принимают на лодьи или монастырские, или обывательские. В нередких случаях едутбогомольцы и в мелких судах, карбасах. Теперь возит их монастырь уже на собственных прекрасных пароходах и таким облегчением пути все не нахвалятся.
В одном из промежутков между циклопическими стенами Соловецкого монастыря, складенными из громадных диких камней, и стенами жилых Монастырских строений, в северо-западном углу, приютилась отдельная палата – каменная и двухэтажная. Весь этот угол отгорожен высокой каменной стеной. Часть палаты занята была казармами караульных солдат, присылаемых на определенное время из Архангельска с офицером, другая часть – арестантскими. 12 чуланов существовали издавна в нижнем этаже очень старинного здания, построенного еще в 1615 году. 16 новых чуланов прилажены были и в верхнем этаже в 1828 году, а в 1842 году тюрьма увеличилась надстройкою третьего этажа, который и делает ее видною богомольцам из-за стен. Для солдат и офицеров построено отдельное здание. До того времени мест заключения было несколько: у Никольских ворот, у Святых ворот, под крыльцом Успенского собора, и в башнях: западной и на восточной стороне (у Архангельских ворот). Все были неудобны, но главное неудобство признано было в их разбросанности, не дозволявшей правильного надзора и требовавшей многочисленной стражи. Из стен начали перемещать в подвальные этажи монастырских корпусов. Явились таким образом тюрьмы: Келарская, Успенская и Преображенская (по церквам). Некоторые тюрьмы носили название по фамилиям заключенных; таковы Головленкова и Салтыковская. Иных узников не помещали в тюрьмы: так, один священник Симеон жил в хлебне, прикованным на цепь, и в таком виде месил братские, хлебы; иные весь день были на воле в оковах и без них, но на монастырских черных работах. Наступило строгое время преследования за всяческие убеждения, в том числе и за религиозные, в виду развития сект скопческой, молоканской и духоборческой. Основателями этих сект наших рационалистов и были впервые оживлены новые соловецкие чуланы, похожие более на собачьи конуры. Соловки стали второю по счету живою могилой после таковой же, приспособленной в городе Суздале, в тамошнем Спасо-Енфимиевом монастыре.
Мне не разрешили попасть туда, несмотря на то, чтоя был снабжен официальною бумагой, предлагавшею оказывать в моих работах возможное содействие. Готовно показывали мне все, что относилось до монастырского хозяйства, столь замечательного благоустройством и предусмотренною обеспеченностью. Я видел даже и ту палатку в связи с Преподобнической церковью, в два этажа, в которой сложена была разная церковная ветхая утварь и те иконы, которые отбирала кемская полиция в Поморье и доставила из разрушенных федосеевских скитов на Топ-озере, реке Мягриге и других. Приходилось довольствоваться чужими сведениями, без личной проверки, полагаться на них.
Хотелось мне попасть в тюрьму собственно затем, чтобы повидаться и побеседовать с одним из замечательных людей, деятелей раскола федосеевщины, моим почтенным земляком (костромичом) судиславским купцом – батюшкой-отцом, батюшкой Николаем Андреевичем Папулиным. Народная местная молва и семейные наши предания указывали на Соловецкую тюрьму, как на место заточения этого выдающегося человека, который не пройдет бесследно в истории беспоповщинских толков. Хотелось мне успокоить его нежданным появлением пришельца с родимой стороны и вдобавок, может быть, утешить передачей поклона от моего отца, с которым соловецкий заточник до своей ссылки находился в независимых приятельских отношениях. Спопутно при таком удобном подходящем случае возможно было совершить также одно из дел христианского милосердия, прямо указанного Евангелием – и в то же время в таком святом и многочтимом месте.
Папулин по вере принадлежал к беспоповщине, к федосеевскому толку. Он действовал в то время, когда на старообрядство этого согласия, заменившего церкви часовнями, а попов – выборными наставниками с попечителями, правительственные преследования обрушились усиленно. Вследствие того с их стороны потребовалась особая энергия, понадобились руководители со стойким характером и твердым умом и явились защитники в виде покровителей, владевших капиталами.
Прогнанные с одного места и рассеянные в разные стороны федосеевцы умными и опытными наставниками собирались опять в новом месте, более безопасном и отдаленном. Денежными пособиями попечители этой общины укреплялись тут и снова начинали жить теснымисоюзами с наибольшею опытностью и осторожностью до той поры, когда, вновь открытые, снова принуждены были рассеиваться и прятаться. Это была в полном смысле слова «бедствующая церковь», находившая себе поддержку и существенное руководство в богатой Москве, где так называемое Преображенское кладбище было федосеевской митрополией. Ее влияние было обширно, простираясь на всю Русь; когда во главе стояли такие руководители, как богатый и умный Илья Ковылин, как ловкий, опытный и бывалый Семен Кузьмин. Последний сделался наставником в самое тяжелое гонительное время, в начале сороковых годов. Тогда за делами федосеевщины учрежден был особенно бдительный со стороны правительства тайный надзор. Последнему стало ясно, что мелкие толки беспоповщины разъединены, и Москве не всегда удается сплачивать их, что федосеевщина разбилась на отдельные молельни, число которых, однако, возрастало (из 30, находившихся в Москве в 1826 году, в сороковых годах стало уже около 150), и во всяком случае эта секта усиливалась и видимо укреплялась. Успехи ее оказались наиболее ясными в среде обездоленного, закрепощенного и полукочевого заводского и фабричного населения, и покровителями толка естественно явились владельцы фабрик и заводов тех известных фамилий, которые гремели не только по всей России, но и за пределами ее в Сибири, вплоть до китайских пределов.
Хотя Москва и почиталась главою всей федосеевщины, простирая свое влияние даже до таких удаленных общин, как Топозерская (почти на северной границе Финляндии с Архангельской губернией), но временами принуждена была уступать силу влияния и первенствующий голос иногородным общинам. Это бывало во всех тех случаях, когда дело переходило в руки умных богачей и у них случайно сочетались обе силы: нравственная и материальная. Таким между прочими оказался оптовый торговец грибами, производивший оборот этим тайнобрачным растением ежегодно более чем на 100 тысяч рублей. По этой причине он находился в близких и частых сношениях с московскими богомольными людьми, строго соблюдающими обычаи старины и в том числе православные посты. Всего ближе он стоял к федосеевцам, где старая обрядность доведена была до крайних пределов нетерпимости, и знатоки писания (по свидетельству даже врагов их) настолько были многочисленны, как редко можно найти между православными образованного общества. С одной стоны, ни один федосеевец, даже очень богатый и независимый, не позволит себе оскверниться одной каплей постного масла, одной ложкой горячей пищи в обе великие недели великого поста, так как во всем обиходе установлены точные границы самого строгого, истинно монашеского воздержания. С другой стороны, приверженность всего старообрядства к старым книгам и иконам в федосеевщине породила наилучших знатоков по иконографии, по разбору пошибов письма старинных рукописей и по оценке старопечатных книг. В них понуждались и от них многому научились наши ученые историки, археографы и археологи. Федосеевцы владели главными и истинными сокровищами по всем родам русской старины и между прочим драгоценными иконами. На приобретение их не брезговали никакими средствами, и та община, которой доводил случай обеспечиться редкостями, выдвигалась вперед всех и обогащалась денежными средствами. На этом-то поприще отличился Папулин, и маленький посад Костромской губернии, где он жил, – Судиславль, известный до сих пор лишь сушеными и солеными грибами, носившими его скромное имя, сделался известен и славен во всем разнообразном и богатом староверском мире. Похищение икон из старинных церквей велось издавна в одиночку и по частям, но то, что умудрился сделать Папулин, случилось во все 200 лет существования на Руси раскола только во второй раз. Папулин ухитрился приобрести целую древнюю церковь со всем ее иконостасным и настенным украшением.
В городе Сольвычегодске (Вологодской губернии), где еще со времен Ивана Грозного именитые люди братья Строгановы на вывозке соли и иных торговых предприятиях наживали основы последующих несметных родовых богатств, ими выстроена была всеградская соборная Благовещенская церковь. На ее благолепие богачи эти не щадили своих средств, приобретая редкости и отыскивая святыни, каков между прочим холстинный саккос [34]пермского апостола св. Стефана. Заботу же о церковном украшении они простерли до того, что выписали из Италии мастеров и завели особуюшколу иконописцев, слава которой сохранилась до наших дней.
Папулин искусно соблазнил покладистого протоиерея того собора и купил весь иконостас под видом обветшалости дорогих старых икон, потребовавших будто бы одновременно и обновления, и полной замены вновь написанными. За семь тысяч Папулин приобрел 1300 икон и темною ночью на шести парных подводах вывез их из Сольвычегодска в Судиславль. Тут были иконы, писанные св. Петром митрополитом московским (известным изографом), каковыми московские патриархи благословляли именитых людей Строгановых. Тут же с прочими образами оказалась купленною и икона «Год святых», подлинно писанная знаменитым иконописцем Андреем Рублевым. Вывезенные иконы Папулин исправлял и подновлял: некоторыми украсил свои молельни близ Судиславля, другими торговал не только в Москве, но и в других федосеевских и филипповских общинах. Его приказчик, торговавший в Петербурге грибами, салфетками и холстом, вывез их сюда и украсил домашние столичные молельни и общественную на Волковом кладбище. Самому обошлась каждая икона, мелкая и большая, круглым счетом по 5 рублей, а он брал за иные по 250 и выручил от продажи в разные губернии до 13 тысяч и сверх того 7 тысяч от одного Преображенского кладбища.
Это дело сделалось гласным и обратило на Папулина особенное внимание правительства. По розыскам, дознаниям и расспросам оказалось, что Папулин был не только ловкий торговец, но и опытный ловец в человеках. Жителей исстари православного городка в какой-нибудь десяток лет он совершенно отвел от обеих посадских церквей. При двух своих мельницах – Калишке и Шемякиной – он основал два монастыря-общежития для мужчин и для женщин и в число обитателей не задумывался принимать беглых и беспаспортных. Это последнее обстоятельство принято было за главнейший повод к его осуждению, аресту и ссылке. Но прежде чем случилось все это, он умел ловко прикрывать свои деяния, задаривая и задобривая власти и успешно ведя много лет ловкую борьбу с епархиальными архиереями. Посчастливилось более настойчивому из них – Владимиру (Алявдину), в союз с которым вступил и явился на помощь граф С. Г. Строганов,состоявший тогда в звании попечителя московского учебного округа и уже успевший возвратить некоторые из икон, найденных врасплох у московских федосеевцев.
В хищении святынь, совращении в раскол, пристанодержательстве беглых и укрывании тех, которыми дорожили и за которых боялись в Москве и высылали к Папулину, он был уличен в 1846 году, тайно взят и неведомо куда отправлен. Имущества его из одной Калишки было вывезено 20 возов. Груды икон сложены были в Ипатьевском монастыре и много других небрежно хранились в костромском губернском правлении.
Стало доподлинно известно также и то, что много икон успели из Судиславля припрятать в разных местах и между прочим на Преображенском кладбище в Москве в количестве тридцати. Между ними оказались три другие строгановского письма, и из них одна оценена в 200 рублей.
Этого-то Папулина безуспешно хотелось мне разыскать и увидеть. Проезжая прелестным чищенным лесом поперек острова из главного монастыря в Анзерский скит, я слышал от своего возницы-монаха:
– Не выдерживают они у нас: в уме мешаются. Был случай, что один из них зарезал солдата.
Вот и пример:
– Один досиделся до того, что возмнил о себе, якобы зверь в него вселился, и сам он стал зверем. Встанет на четвереньки и с боку на бок качается и хрюкает. Положат его на постель; отвернуться не успеют, как он опять на том месте мотается. Там, где коленками упирался, большие ямки вывертел, где руками – поменьше: пол-от в покоях кирпичный, мягкий.
Убийство сторожа вызвало улучшение в тюремных помещениях и перемену участи заточенных.
– Не спрашивайте: ни имени, ни фамилии здесь нет, я знаю только нумера. Вот и тот, похожий по вашим приметам, должно быть сидит под № 13, как раз под чертовою дюжиной, – поучал меня инвалидный капитан, на другой день возвращавшийся с командою в Архангельск и успевший уже на прощание со знакомыми монахами подгулять, «наторопиться», как выразился он сам. Я доверился словам его по безвыходной неволе. Добровольно явился он в мой нумер монастырской гостиницы в той же походной форме, в которой сиделпоутру за общею трапезой. Разговаривал, он все оглядывался по сторонам и, оглядываясь, оправдывался:
– Стены здесь слышат – вот какое строгое место!.. А земляк ваш добрый старик и ласковый! Да вот какой добрый: когда ни придешь, он всякий раз начинает около себя обыскиваться, шарит на столе, заглядывает под кровать: «Подарил бы, говорит, что, да взять нечего – все отняли».
Офицер при этих словах не только оглянулся и приподнял над ухом настороженный палец, но на цыпочках подкрался к двери и, быстро отворив ее с видимым расчетом ударить в лоб того, кто там подслушивает, заглянул в длинный неметеный коридор. Возвратившись, он с большей смелостью говорил:
– Доводят их до беды, потому что исправляют. Я готов в рапорт написать, что нельзя доверять монахам таких людей, которые с ними ссорились прежде, там... Помилуйте, скажите: я офицер, а к архимандриту каждое утро должен ходить, как к генералу или коменданту, вытягиваться и рапортовать. Он выслушает, а чашки чаю не даст – гордится предо мною.
Сквозь слёгка нескладную болтовню я узнал от этого офицера, что земляк мой летнею порой сидит в чулане безвыходно, надевает на нос большие круглые очки и беспрестанно читает толстые книги в кожаном переплете
– Кроткому человеку архимандрит попущает: дает книги, а зимой выпускает с солдатом в старый собор помолиться. Конечно, это дело его, он здесь полный хозяин, на комендантских правах.
– Конечно, без солдата и я ему не могу дозволить, – хвастался офицер. – Положим, что льды обкладывают монастырь так, что не вырвешься. Да здесь держи ухо востро. Вдруг он скрылся: может быть, с берега прибыл сюда его сообщник. Остров-от очень велик, есть где спрятаться. Выждал время, посадил в карбас и увез, здешний народ льдов не боится. Да, по-моему, лучше морская пучина, чем эти чуланы. Я к тому это говорю, что из богомольцев много народу припрашивалось повидаться с ним, давали мне хорошие деньги. Я не соглашался – я помню присягу...
Следовала затем похвальба личными достоинствами, к которой обычно прибегает под хмельком всякий приниженный человек. Нового он уже ничего не говорил истановился просто докучным: видимо, по сумме старых и мелких неудовольствий, желал сплетничать и спьяна злословил языком, наладя тоже на нескладную болтовню и воркотню. Стал он просить и от меня угощения, для того советовал послать к самому архимандриту:
– Пришлет. Хорошего рому пришлет. Хорошо бы на дорожку. Давно не пил. Твоему приезду они не рады. Не по нутру им. Говорили мне, что писать будешь: грехи их переписывать. Постарайся, сделай одолжение!
Дальше пошло уже такое все нескладное, настоящий бред, что я и в самом деле не знал, как развязаться с ним. Он помог мне тем, что пообещал сам войти просить рому – и ушел.
За него договаривал сам архимандрит, пожелавший дополнить мои скудные сведения о № 13, как бы в утешение за отказанное личное свидание.
– Глубоко огорчен я был, когда, приняв настоятельство, посетил тюрьму, неся туда слабое слово утешения, – рассказывал мне отец Александр, прославившийся защитник монастыря Соловецкого во время блокады его англичанами в Крымскую войну. Рассказывал он тем говором, который обличал в нем малоросса и который не сумело затушевать и обезличить даже столь богатое и типическое архангельское наречие и притом в течение многих лет.